355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Абдурахман Абсалямов » Огонь неугасимый » Текст книги (страница 9)
Огонь неугасимый
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 22:49

Текст книги "Огонь неугасимый"


Автор книги: Абдурахман Абсалямов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц)

18

Три дня не был на работе Сергей Ефимов. Не по своей вине прогулял, на самом деле болел, но чувство непоправимой вины давило его все острее. Он уже знал, что его стык на трубопроводе питательной воды «заплакал». Мошкара принял тогда трубопровод, не требуя даже залить его водой, Мошкара демонстрировал свою власть. Что демонстрировал он, сварщик, товарищ Ивана, рабочий человек?

Как все это обернется теперь, чем кончится?

Сергей отчетливо представлял, как встретит его Павлов, что скажет. Не страшили и объятия Рыжова, хотя этот морячок готов не то что кости поломать, вовсе раздавить человека. Слова у него тоже на подбор. «Ты, арматура недоделанная, не суй свой нос, куда собака хвост не засовывает». И все же не это страшно. Это вовсе не страшно. Как смотреть Ивану в глаза? Что сказать ему? Нет – говорить ничего не придется, он не станет разговаривать.

«Заболеть бы по-настоящему, месяца на два. Болеют же люди, в больницы их кладут… – с тоской думал Ефимов, воровато озираясь по сторонам, словно ждал нападения. – Недаром говорится: беда не ходит в одиночку. Наплетут черт знает что, понапридумают. Еще скажут: нарочно схалтурил, чтоб задержать сдачу котла и всего энергопоезда. Еще скажут: чтоб подорвать авторитет Стрельцова вмешался, новому делу поперек дороги встал. Им что, они все могут… Но что сказать Ивану? Как смотреть ему в глаза?»

От таких мыслей – хоть утопись. С таким настроением лучше в цехе не появляться. И уж не просто не хотелось, было совсем боязно думать о том, как отреагирует начальство.

«А все потому, что я отбился, везде один да один, – укорял себя Ефимов, пытаясь найти спасительную соломинку. – В бригаде не захотел, мама с женушкой не присоветовали. Заработок пострадает, им все мало, все мало им. Ивана небось не ущипнет абы кто, он и Мошкару шлет куда подальше. За него все гамузом. Вот возьму и сегодня попрошусь…» Но понимал: не попросится. Ни сегодня, ни завтра. И правда ведь заработок пострадает. Сейчас он двести с хвостиком вытягивает, а в бригаде на пятый разряд Ивану достается не более ста сорока. Ивану ладно, у него дед сто двадцать получает, не сходя со своей дубовой сидухи, им хоть печку деньгами топи. А тут… Нет, чего уж там. Сожрут маманя с женушкой. Да и самому незачем проситься. Как-нибудь перетрется…

– А-а-а, раб Сергий! – зашипел Мошкара над ухом, сцапав Ефимова за плечо. – Воскресший из мертвых, аки спаситель наш Исусик. Ну, ну, воскресай, если не робкий. Они тебе там на памятник по пятаку собирают. Из нержавейки сварганят. Чтоб спокойнее тебе у Митрофана жилось. Да погоди ты, кто от товарищей бегает!

– Чего ты прицепился, что тебе надобно? – тщетно пытался отстраниться Ефимов. – Какой ты мне товарищ, если ты гусь, а я поросенок? Отцепись, неча рукава отрывать. Ну!

– Ты, братец, не поросенок, ты грязная свинья! – обиделся Мошкара, оттолкнув Ефимова и тут же вцепившись в клапан на кармане его куртки. – С тобой по-людски, а ты храпу воротишь. Как же ты после этого не свинья. И есть свинья. Хочешь знать, некому за тебя вступиться, если я не захочу. Да они тебя с каблуками сожрут. С набойками. А я сказал: не нарочно он, болен был человек.

– Ты про что? – остановился Ефимов. Но и сам понял, про что толкует Мошкара.

– Дурягой не прикидывайся! – строго прикрикнул Мошкара. – Там тоже оптики. Пришамонят – все выложишь. А ты как думал? Нагадил, а за тобой другие будут ходить да подтирать? У тебя пятый разряд. У тебя клеймо. Я тебе на твою честь рабочую поверил. А ты? Ляп-ляп да и смылся на трое суток.

– Я ведь правда заболел.

– Расскажи кому-нибудь другому.

– У меня справка.

– Да ты не дрейфь! – покровительственно похлопал Мошкара по плечу Ефимова. – Могу вообще все на себя взять. Я виноват – и точка. С кем не бывает? Меня и так за мою строгость со света сживают. Могу я хоть раз послабление допустить? Не каменный я. Жалко стало ребят. Пять часов мыкались в предвыходной-то день. Люди в банях парятся, люди на рыбалках благуют, а эти не люди? Ну и допустил. Сжалился. Виноват. Мне что? Ничего мне за это, а тебе выручка.

Совсем заморочил мозги сипатый черт. Уже верилось: обойдется. Уже виделось: пронесет. Он и в самом деле ни одной оплошки за сколько лет. Ему простят. С него и не спросят. Что ему?

А Мошкара наращивал атаку:

– Я понимаю, как надо обходиться с хорошим человеком, с настоящим сварщиком. Это им наука. Пусть не шибко. Пусть-ка поищут другого такого. Это ладно, что пофартило, технолог новый с дипломом подвернулся. Прибежали бы, в ножки поклонились бы. А куда им без тебя? Теперь раздули кадило. В суд, вишь ты, подавать собрались.

– В су-уд? – опешил Ефимов. – За что?

– Ну, за что – это не вопрос, – как-то вдруг построжал Мошкара. – Если подойти по-государственному, ты нагадил здорово. Могло получиться вовсе плохо. Но ты не робей, я прямо щас к Носачу пойду. Вместе мы сила. Вместе мы хоть к самому директору пойдем. Вместе мы отстоим тебя. Ну а ты – не совсем же ты обалдуй, зачтешь нам доброе дело. Только тихо. Понял? – и, резко прибавив шаг, направился куда-то в сторону испытательного стенда.

«Зараза кривоногая, пиявка болотная, – ругнул Ефимов Мошкару. – Ну что, что наплел? Какой суд? За какие преступления?.. – И тут же вопрос ребром: – А если? Кто вступится? Иван? Черта с два. Наступит и не заметит. Ну а кто, кто? Мошкара, он хотя и торбохват, нужного человека не продаст. Не слышно было такого. Вон с Никаношей Ступачонком не первый год дела шерудят, комар носа не подсунет. Шито-крыто, Никаноха в передовиках щеголяет, деньгу зашибает, а никто ничего. Не знают разве, как у них там зашибаловка налажена? Знают. Помалкивают. Связываться кому охота, пока к нему лично в карман не залезли. Мошкара – он цепкий, не гляди, что вахлаком прикидывается».

А ведь забрезжило что-то. Надежда какая-то промелькнула. И правда ведь: не важно кто, важно, что выручит.

Гораздо увереннее зашагал Ефимов. Немного нужно человеку, чтоб хоть чуточку воспрянуть духом. И все же очень старался ой прошмыгнуть в пролет незамеченным.

– Вот он! Хватай его! – заорал Рыжов, притопывая ногами и указывая пальцем. – Явился, торба с лягушками! Маскируешься под привидение?

А ведь рядом с Рыжовым Иван. Отвернулся Стрелец, не интересно это ему. А может, сам нарочно натравил этого? У них бригада. А если у нас тоже… Но не утешили эти мысли Сергея.

Готовя инструмент, Ефимов ждал: вот-вот подойдет Федор Пантелеевич и скажет что-то обнадеживающее. Если подойдет и скажет: он и есть друг. Если подойдет и скажет…

Подошел. Как ни в чем не бывало. Крикнул, чтоб слышно было всем:

– Здорово, болезный! Ну, как отпоили молоком или самогонкой? Твоя мамашка спец насчет самоделковой. – И тихонечко: – Иди к Носачу. Не рыпайся, овечкой прикинься. Иди, тебе сказано! – И опять для всех: – Ах ты, чурка осиновая! Вон хоть у Васьки Чукова спроси, сколько тут через тебя, дурака, клумоты приняли. Ну, гляди, в другой раз мы тебе хвост прищемим!

Твердо ступал Ефимов, направляясь в сторону конторки начальника участка. Давно знал: Мошкара со Ступаком заодно. Ну а покричит для близиру, так от этого не убудет. На то оно начальство, чтоб холода нагонять.

19

Осторожно приоткрыв дверь, Ефимов с тихой покорностью спросил:

– Можно к вам, Захар Корнеевич?

Переступил порог, снял кепку, встал перед столом, вздохнул и вымолвил совсем по-сиротски:

– Здравствуйте, Захар Корнеевич.

– Здрасьте, – кивнул Ступак. – Чем могу быть полезен?

– Болел я. У меня вот – справка.

– И слава богу, – не отрываясь от дел, буркнул Ступак. – Выздоровел – хорошо. Справку в табельную, мне-то зачем? – отстранил вздрагивающую в руке Ефимова бумажку. Поднял голову, в упор надавил желтыми глазами.

– К вам я вот почему… Я к вам, Захар Корнеевич… Ну, насчет того стыка. Ненароком получилось. Мотались, мотались целых четыре часа, не по моей вине мотались… Ну и поспешил. Люди в банях…

И судорожно дернув острым кадыком, покосился на скамейку. Ноги ослабли.

– Да садись, садись, – согласно кивнул Ступак. – Нарочно не нарочно, кутерьмы наделал. Если расценивать с твоих личных позиций, ничего особенного. С кем не бывает, и такое прочее. Ну а если по-государственному? А? Вот то-то! – звякнул он прямо-таки каленой сталью. Не знал бы Ефимов, что все это для проформы, на скамье не усидел бы. Наверно, и в самом деле не только умелые да мозговитые от бога. Умелыми тоже надо уметь управлять. Люби – не люби, он на то поставлен. Конечно, рабочий человек не беззащитен перед начальством, есть профсоюз, есть и кроме. На худой конец можешь распрощаться. Трудовые руки везде нужны, особенно, если высокой квалификации. Но и начальство тоже везде. Оно на одну колодку. Для того поставлено. И все же – ну, чего, чего руки-ноги трясутся от страха?

– Чего тебя колотучка бьет? – раздраженно прикрикнул Ступак на Ефимова. – Что я – фашист какой? Я сорок лет на заводе.

– Так… вон что, я к тому, что… – встал Сергей. Потеребил кепку, облизнул горячие губы. – Болел я. Справка, вот она. А Федор Пантелеевич сказал: они там… какое-то дело на меня. В суд на меня.

«Господи! – шумно выдохнул Захар Корнеевич. – В последний раз и окончательный. Совсем зарвался Мошкара. Ну, на кой черт ему такое дерьмо?»

После недолгой паузы сказал строго, но не грозно:

– Иди работай. Подумаем, посоветуемся. Только не будь олухом, ты же радицкий. Плетью обуха не перешибешь, а пить-есть каждому надо.

И все. Полный комплекс обработки.

Не видя под собой земли, вышел Ефимов из конторки. Не радость, а что-то разномастное переполняло его. Не надежда, но уверенность твердила где-то близко и настырно: «Все, паря, все! Теперь нас голой рукой не ухватишь, теперь мы вон в каком хоре поем». И совсем далекими отголосками, наверно, оставшимися от противной дрожи коленок, звучали мысли: «Купили-таки тебя, задешево приобрели».

«Ничего не теряешь, чучело! – голосом Мошкары вплетались утешения. – Твое дело телячье. Что там и как – на то оно начальство. Не с тебя спросят, если что. Никаноха вон…»

А все же не хотелось Ефимову заодно с Никанохой. Давно знал – мало утешения.

Мошкара тут как тут.

– Жив, Сереня?

– Жив.

– Что сказал?

– Трудиться велел.

– Трудись. Бог любит трудящихся.

– Я и то.

– Ворон ворону глаз не клюет. Понял, будок радицкий?

– С аванса отплачу.

– Дура-ак! – покачал головой Мошкара.

– Ну а что с меня?

– А-а, котелок безмозглый! – продолжал Федор Пантелеевич. И как он умудрялся, смотрит вверх, а видит все. Везде. Увидал кого-то, снизил голос до шепота: – На кой мне твои жалкие. Но посидеть можно. Поговорить по душам надо. Понял? С аванса и зайдем. В «Спорте» закуток есть. Для хороших людей. Понял?

– Я что, я с превеликим, – приободрился Ефимов. Лишних расходов он не любил. – А ты это, ты загляни к Носачу. Чо-т он больно строго. Я ж теперь с вами, а он, как на врага народа.

Может, не такой уж мозгляк, вовсе не таракан раздавленный попался на этот раз Мошкаре? У каждого своя защитная окраска. Подумал Федор Пантелеевич, привздернул еще раз штаны, пошевелил своим до странности неприятным носом, покосился вслед Ефимову. Но выбирать не из чего. Может, этот самый последний. Стрельцовы всех настробучили. О рабочей гордости уши прожужжали. Кому не хочется погордиться своим званием? Кому не лестно покрасоваться своей чистотой? Счастлив Носач – вовремя на пенсию отступает. Ты отступай, коль приспело, но другим горло не рви. Жить каждому надо. Вот так!

Надо все же настроиться и Мошкаре. С Носачом разговаривать не просто. Черт бы с ним разговаривал. Но и тут выбирать не из чего. Последний из могикан.

Хмуро, недобро встретил Захар Корнеевич Мошкару. Пришлепнул могучей ладонью по стопке старых чертежей, в кои никто не заглядывал за ненадобностью, наверно, с пятидесятых годов, дернул мясистым носом, будто нацелился клюнуть в темечко, бросил гневно:

– Не затевался бы ты, Федя!

– Ну, ну, без психу! – сел Мошкара на скамью, вытянул ноги, погладил острые коленки, твердо глянул в желтые глаза Ступака. – Не для кого-то, для ради себя стараемся.

– Как бы в горле не застряло.

– У меня застрянет, ты проглотишь. Твое ширше. – И такая власть зазвенела в сиплом голосе, что каленая сталь ступаковская мягче олова показалась бы. – За пенсией не укроешься. Нашим делам нет такого, насчет сроков давности. Понял? Ну, так оно лучше.

«Жулик! Хуже бандита, гадюка подколодная. Расприсукин сын! – потупя взгляд, чтоб не выдать лишнего, ярился Захар Корнеевич. – И о сроках давности вспомнил. Удавить тебя мало…»

Но сказал гораздо мягче, почти задушевно:

– Насчет всего такого ты меня не стращай, ни один прокурор ко мне никаких таких ключей не подберет, а что касается этого, – кивнул на дверь, – он же тебя и продаст, не дорого возьмет. Хлипкий. Не для твоих дел построен. Дунет тот же Иван – вони не оберешься.

– Вовсе спортила тебя эта пенсия, – вздохнул Мошкара. – Был кремень, кувалда, глот. Не обижайся, Захар, сам ты рассопливился хуже Ефимова. Утрись-ка, подтянись. Небось Танюшка замуж спопашилась, а у тебя не густо. А? Ну, то-то. Да и в последний раз. Нет, правда. Мне тоже на Колыму не светит. Ну! Трудись, трудись. У меня тоже дела. Котел под сдачу готов. Ты как, все у тебя рядом?

«Самого тебя в котел, самого тебя кувалдой, – ненавистно посмотрел Ступак на закрывшуюся дверь. – Опутал, змея ненасытная. Как таких земля-матушка носит?»

Долго листал никчемные чертежи. Успокаивает. Мысли выравнивает. Утверждает в чем-то. Былое. Былые заботы, былая слава, былая гордость. Да, гордость тоже. Теперь в этих чертежах все былое. Но оно было, было. Работа была. Всякое было. Но самое главное – была молодость. С молодого все как с гуся вода. В молодости все одолимо. И, наверно, впервые подумал, остро жалея себя: «Ну, какая это жизнь, для чего она такая. Люди вон радуются, даже в старости цветут, а тут, как проклятый».

Монотонно стучат дождевые капли по тусклому, давно запаутиненному стеклу нелепого решетчатого окошка. На тюремную решетку похоже оно. Дураки делали. Для чего тут столько переплетов? Копоть да пыль собирать? А протирать кому охота? Сиди, любуйся, переживай. А он там, в креслице, секретаршей накрахмаленной загородился. Где правда? А еще говорят: человек человеку брат.

20

К концу дня погода совсем испортилась. Потеки на стекле, как слезы сироты. Обильны, неутешны, горьки. Не знал, куда деваться от сосущей тоски Захар Корнеевич. Плелось что-то вовсе мрачное и зловещее. Единственная дочь, единственная радость уходит куда-то, как в мутный омут. Почему? Проще всего сказать: дура, взбалмошная девица. Понять все это теперешнее гораздо труднее. Почему сама отступилась от Ивана? Почему рассорилась с тем же Ивлевым? Почему вернулась в угарный и отвратительный мирок? Сама виновата? Конечно, никто ее насильно не тащил. Ни оттуда, ни туда. Сама. Но почему? А главное: как тут быть? Махнуть рукой? А с чем оставаться? С кем? Надежда Антоновна? Да никакая она не надежда. Ни в каком смысле. Так, попутчица в долгой дороге. Танина мать. Не опора, не советчица, вовсе никто. Как жить дальше? Пора ответить. Что ответить?

Решение промелькнуло, остро тюкнуло в душу. Остановилось и отчетливо отпечаталось на фоне мрачного окна:

«Терехов. Да, Терехов. Леонид Маркович, Ленька. Сверстник. Умный человек. Одинокий. Горя тоже хлебнул, тоже на пороге одинокой старости. Поймет. Посочувствует. Подскажет.

Небось сидит в своем парткомовском ангаре, вот так же слушает назойливое треньканье и бульканье дождя, тщетно выпрастывая изнуренные мысли из липкого мрака. Пусть по-своему, но все равно прожита жизнь. Что мог – сделал, чего не сделал, теперь не наверстать. Пусть нет рядом Мошкары, никто ничем не грозит, но и вовсе нет у него ни рядом, ни около. Не легче ему. Вовсе один».

Так рассуждал Захар Корнеевич, шагая по щербатому тротуару вдоль заводского забора, машинально обходя темные лужи, пряча лицо от настырного дождя, прислушиваясь к теплому и свет: лому, нежданно проклюнувшемуся в душе.

Конечно, по-разному жили. Но пришли-то к одному. К старости и близкой могиле. Кому же, как не им, таким, понять друг друга. И поговорить, и посочувствовать, и поискать вместе, по-товарищески самый неизбежный из всех, но не самый черный путь.

В парткомовском кабинете горел лишь нижний свет. Наверно, лишь около стола. В двух дальних окнах тусклый полумрак. И потому опять подумал Ступак сочувственно и тепло: «А куда ему, дома-то пустые углы. Одинокая старость – хуже каторги».

По гулкому коридору прошел без обычной отчужденности. Запертые двери – запертые судьбы. Коль нельзя, так нельзя. Он вот, старик одинокий – он сидит. Может, рад будет. Не считается со своими часами. С днями тоже не считается. По субботам – в исполкоме у него прием, по воскресеньям – лекции, встречи в клубах. Может, так оно лучше, некогда печалиться. У него причин для печалей хоть отбавляй. Дарью свою схоронил, остался однолюбом. Сына единственного войне отдал. Малолетком ушел парнишка, голод взял. Ну а теперь кто ж поручится? Кому как суждено, только мало кто на своих ногах да при должности смерть встречает.

Подкрадется чудище косматое, разопнет ни за что ни про что, хуже лютой погибели одинокому.

Девушки-секретарши в приемной не было. Телефонные аппараты накрыты клеенчатым чехлом, стулья спрятались под стол, туго зажмурились крупные плафоны на потолке. Но дверь в кабинет «самого» чуток приоткрыта. Выглянула оттуда узкая оранжевая дорожка, будто руку тебе протянул хороший человек. И правда ведь хороший. Вместе выросли, все друг о друге знают. Захарка Носатик – сын зажиточного биндюжника – с малолетства ценил копейку дороже товарищеской улыбки и, даже оказавшись в мастерских, не прилип к товариществу. Ленька-голубятник никогда ничего не имел, окромя рваных штанов и рубахи с чужого плеча. Кудрявый свистун. Он и теперь весь как на ладони. И кудряв до сих пор. Только кудри стали белыми. Ну а дороги разминулись давно. Ленька сразу и накрепко встал учеником к лихому сталевару Гордею Стрельцову. Захар перепробовал десяток профессий, пока не выбился в начальство. Мелконькое начальство, но для биндюжницкого сына и это клад. Ленька прямо от мартена в инженеры, как-то незаметно отмучив вечерний институт. Захар навсегда осел в мелком начальстве с неоконченным образованием. Потому и сдвинули под старость, что неоконченное оно. И все равно, все равно – одинаковый конец у них. Старость. Неутолимое беспокойство и тоска.

«А вообще-то он железный старик, – не коснувшись души, мелькнула и оборвалась где-то колкая мысль. – Проймешь ли такого нашими житейскими слезами?»

Приоткрыв дверь, смиренно спросил:

– Можно к вам?

Вспомнился Ефимов, вот так же робостно вступивший в конторку. Противно стало. Произнес громко, наигранно:

– Иду мимо, смотрю: светит. Ну и вот – на огонек. Здравствуй, Маркыч. Как живется-можется?

Долго щурился Терехов, вытягивая жилистую шею, всматриваясь, даже, вроде бы, вслушиваясь в шаги по ковру. Рассмотрел, кивнул белой головой, вымолвил, прокашлявшись:

– Ты, Корнеич? Проходи, устраивайся, пока я малость вот… – И указал на растрепанную стопочку каких-то разнокалиберных листков.

Ох, нет, не согбенный безнадежностью старик сидел за просторным столом с пятком телефонов и селекторным аппаратом вдобавок. Чугунного литья мужик. Разве такого шестьдесят лет укатают? Гордею Стрельцу, чай, за восемьдесят, а он никак не уймется. Одного поля ягоды, нечего тут искать и не на что надеяться.

– Да сяду, отдышаться надобно. Вот сюда, если не возражаешь, – устроился в самое ближнее к столу креслице. Удобное, что не посидеть, не попыхтеть. – Мы свое отспешили. Походили по веку и в гору, и под гору. Как у нас на Радице говорят: не за трактором, а поперед его. В упряжке. – И старательно разгладил на коленке затасканную кожаную кепчонку. Лет двадцать, если не более того, служит вещица, ни в беде, ни в радости не выдает. Сиди, поглаживай, жди. Все занятие. А он, значит, свои акафисты не дочитал, ему бумажки важнее живого человека?

– Вот и все, – приподнял руки Терехов и погладил ладонями впалые, все же стариковские виски. – Так, говоришь, поперед трактора не мед? Да уж чего вкусного. За сохой было проще. – Встал, подошел к сейфу, торкнул ключом в черный зев, щелкнул там чем-то, открыл дверцу и спрятал акафисты на верхнюю полку. Наверно, важные бумажки.

– Да тут видишь какое дело, – опять не с того конца начал Ступак. – Соху аль трактор – это мы обмозгуем. Житье у нас какое-то не в лад. Взять хотя бы вот меня аль тебя… – Нет, не с того, не о том. И скоренько переключился: – Танюшка моя, ты небось видел, выросла, и все такое. Свое житье у нее, а ни толку, ни ряду.

– Что с ней? – заинтересованно навострился Терехов.

– Так… ну, разве скажешь? – развел Ступак руками. – И так можно, и этак. Не туда устремляется, вот главное. Работал всю жизнь, мечтал, как бы сказать, а теперь вижу – все прахом. Ну, скажи, за что нам такое, аль мы какие не такие, обреченные, что ли?

– Никак не уловлю, что там у нее стряслось? Ты можешь яснее? Я не умею загадки отгадывать. Нет, я понимаю, – Терехов опять встал, подошел к дивану у глухой стены, сел, пригласил Ступака. – Давай ближе. Покурим, подумаем. Я понимаю.

«Ничего ты не понимаешь. И не понимал ты нас таких никогда, – с обидой и неприязнью подумал Захар Корнеевич. – Болван ты чугунный. Застольный космодей».

И обошлось сердце. Что такое застольный космодей, Ступак понятия не имел. Потому, обругав такими словами человека без вины, сам почувствовал себя виноватым. Перебазировался на диван, взял предложенную «казбечину», помял, повертел в пальцах, не прикуривая, положил в бронзовую, с решето размерами пепельницу, сказал, опять отыскав доброжелательство:

– Заботы наши – они не такие, чтоб на весь мир. Миру мало интересно, что из моей Танюшки получится.

– Да что там у нее?

– Ты небось Стрельцовских знаешь получше моего? – спросил Захар Корнеевич, и сам не понимая: зачем перешел на эту щекотливую тему. – Небось Ивана, крестника своего, частенько вспоминаешь?

– Чего мне вспоминать, я его вижу пять раз на неделе.

– И не слыхал ни разу, как они с моей Танюшкой?

– Почему же, доводилось, – насторожился и немного отодвинулся Терехов от Ступака. Ему тоже тема не понравилась. Теперь, когда эта самая Танюшка опять валандается с Егором Тушковым, вовсе не надо бы приплетать одно к другому.

– А мы давай посмотрим: кто они и куда? – предложил Ступак.

– Давай, если тебе это важно, – неохотно согласился Терехов.

– Калина Стрелец – он кто был? – загнул Ступак указательный палец. – Каталь он был, то есть прокатчик по-теперешнему. Гордей – говорить нечего, спец первейший, но ни на шаг вперед. Сын Гордеев – Вавила? Опять каталь. Сто лет на одном месте. Другие в люди ушли, как говорится, до самых верхов достигли, а Иван – опять ни с места.

– Погоди-ка, погоди! – перебил Терехов собеседника. – Твой такой счет в принципе неправильный. Кто тут у нас был запевалой революции? А? Кто подымал наши края после жуткой разрухи? Опять же этот самый род и с ними сотоварищи. Кто войну ломал? Они же? И теперь, тоже трудные наши времена кто первым одолевает? Они же. Это, Захар свет Корнеевич, имеет очень точное название, это застрельщики всех наших дел. Всех и везде. Вот какая им вера. И ты не надо молиться на чужое колесо.

Распалить себя не долго, но Ступак был уверен, что думает не только о себе. Потому сказал твердо, протестующе:

– У нас на Радице присказка такая ходит: не лезь поперед трактора в борозду.

– Слишком туманно, – не принял намека Терехов.

– Кому как, у нас всем понятно, – пожал плечами Ступак. – Вам и понимать не к чему. Другие заботы у вас.

– Ты уличаешь меня в чем-то? – пристально вгляделся Терехов в лицо Захара Корнеевича. Показалось, главное еще впереди. Не по теме серьезен человек. А ведь он не глупый, не демагог, хотя прочих недостатков у него хватает.

– Тяжело мне, Маркыч, – устало свесил голову Ступак. – Иной раз вот хоть возьми и… голову долой, – постучал он кулаком себе по лбу. – Жили, не прятались от нее. Что нажили? Да не о «Волгах» я, к нам все равно не проехать. У меня вон… таратайка, так одна клумота от нее. Ты вот что пойми, пойми, пожалуйста. Сам сказал: застрельщики. А у твово крестника один костюм на все разы да и тот облезлый. Ну, это к слову, пусть даже один. Почему? Что ж мы своих застрельщиков не приветим?

– Что у тебя стряслось? – и опять спросил Терехов. – Не затем ты шел ко мне, чтобы петь с чужого голоса. Ну? Что?

– А то самое… – и еще ниже опустил голову Ступак. – Неправедно жили, умирать придется хуже того. Опять моя Танька с Егоркой директорским в ресторанах отирается. Почему? Ну, я, допустим, спрошу у нее и выясню. Предположим, я ее остепенить сумею. Надолго ли? Ладно, моя отвадится насовсем, так другая место займет. Оно – святое-то, пусто не бывает. И до каких пределов? Что ж он-то со своего не спросит? Зачем ссужает из своего оклада?

«И опять он увернулся, – покачал головой Терехов. – Зачем-то пришел, а крутит вокруг да около. Впрочем, сейчас он где-то близко к самому важному. Но что ему ответить, если спросит о том, о самом важном?»

– Видишь ли, Корнеич, упреков твоих принять не могу. Дела, о которых ты сказал, не в забросе. Они сложные, вот в чем гвоздь. Мы их решаем, но в один мах нельзя. Ну, взять хотя бы тебя лично. Почему ты не учился, когда возможность была? Теперь обиду затаил, снизили тебя в должности…

– Обида есть, – признался Ступак. – Но я не о ней. Не о ней, Маркыч. Мое дело ток меня касается. Ну а у дочки моей не по ее вине жизнь кособочится. Не было бы соблазну, разве б она пустилась так? И ты меня не утешай. Ни в раз, ни в пять раз вы этаких задач не осилите. Вы не с того конца заходите. Знаешь, Маркыч, знаешь ты, с какого надо заходить, но не решаешься. Не одолеешь. И ты меня не одергивай. Я к тебе за сто лет первый раз. Ты уж послушай, может, я не только тебе, но сам себе хочу сказать при твоем свидетельстве. Я тоже не праведник, моих грехов немало у добрых людей поперек дороги валяется. Но вот – загрызло меня что-то. Не могу более. Не могу. Может, не Таня тут причиной, но с нее приходится начинать. Иначе вовсе смутно получится. Ты ж помнишь: «Свобода, равенство, братство». Ты ж помнишь.

– Погоди! – встал Терехов. Перешел за стол, сел в привычное свое кресло, сдавил пальцами виски. Большая белая голова – тяжелая, будто и в самом деле отлитая из чугуна, сильные костлявые пальцы с ревматическими суставами, старчески поникшие плечи. Может, и не надо его клевать? Сам-то он праведной жизни, а совладать с наследными тунеядцами, может, вовсе никто не в силах. Но жалость ушла, оставив обиду и недовольство. Нет сил, сдавай рукавицы. Не хочешь сдавать, будь добрый, шуруй, как предусмотрено. Не согласен, скажи. Так и скажи: ты не прав, у нас все, как на плакатах.

«Не прав, не прав он, черт желтоглазый, – все туже сжимая виски, думал Терехов, отыскивая что-то очень сейчас нужное в мельтешащих мыслях. – Разбередил, дьяволюга, по самой боли ударил. Сами, скажем так, умеем что-то. Учим ли смену? Готовим ли? Иван? А что там моего вложено? Где там моя заслуга? Да и не сможет он решать, если останется с десятилеткой. Сварщиком останется. Но не с этим пришел ко мне Ступак. Разбередил, черт».

– Раньше хоть в церкву ходили, – упавшим до шепота голосом продолжал Захар Корнеевич. – Отяготится душа, шать-мать к попу. Так и так, батюшка, грешен и каюсь… Теперь вот ты на поповском месте, а разве ты примешь покаяние? Что ж делать, если тяжко? Куда нам? А она – могилка-то, вот она.

«Не о том, не о том опять, – тряхнул головой Терехов. – Темнит, что-то готовит, но может и не сказать. Что у него там, что?»

– Корнеич. Слышь-ка, ровесничек, – с показной бодростью встал и зашагал по кабинету Леонид Маркович. – Это, правда, за сто лет первый раз. Но и в этот раз что-то у нас не получается. Ты ж не вовсе младенец, да и не эта твоя главная боль. Рубах у Ивана Стрельцова хватает, автомобиль ему пока ни к чему, Танюшка твоя… ну, скажем так: жива-здорова, и ничего особенного. Егор Тушков – это факт, с ним пора решать. Непросто, но можно. А в общих чертах – живем, ты сам это видишь и понимаешь. Так в чем твоя боль?

– Кто после нас? Ну, меня ладно, я уже сказал: ни богу свечка, ни черту кочерга… – И умолк Ступак, поняв, что пора уходить. Или уходить, или сказать напрямки. Да ведь как сказать? Поймет ли? Куда повернет? И продолжал, так и не рискнув на откровенность: – Ты вот сам, ты разве не видишь: не шибко светит там, в будущем-то?

– Ошибаешься!

– Э-э, брось! – махнул Ступак обеими руками. – Утешаете, утешаете, а утешения нет. Обещаете, обещаете, а оно не сбывается. Веры нет ни во что и ни у кого. Нету! – вскинул он руку, указывая толстым пальцем в потолок. – На бумажки себя потратили…

– Погоди, – протестующе поднял руку Терехов. – Так мы хоть до утра ни к чему не придем. Что тебя мучит?

– Знал бы, сказал бы.

– Тогда я тебе скажу. И те не обижайся. Жил ты через пень-колоду. Нет, нет, мы сейчас не о внешнем, мы о душевном. Так вот: чем ближе конец, тем острее хочется оправдания.

– Я ни в чем не виновен!

– Да не о том ты, не о том! Погоди! – сел опять рядом со Ступаком, положил левую руку ему на плечо, чуть привлек к себе. – Я и о себе тоже. Но в главном ты не прав. Будущее светит.

– Ничего там нет!

– Да? – холодно отстранился Терехов. – Так-таки и вовсе ничего? Ты уверен? Тогда вот что, человече! Если это твоя главная боль, то пусть и разговор наш кончится на этом, на главном. Было время, ты смотрел вперед. Так ли, этак, но смотрел, продвигался, надеялся. Не могу сказать, когда, но получилось так: остановился ты. Может, понял, что дальше хода нет, или не захотел дальше, так тоже бывает. И устремил ты всего себя в прошлое. Там была юность, молодость, дела, успехи. Да, да, и то самое равенство-братство там. Теперь, видишь ты, появился Егор – и не стало ни братства, ни равенства. Дальше будет хуже, так ты решил. Вот и живешь прошлым, дышишь прошлым, видишь только прошлое. О будущем толкуешь, ничего там не видя, ни во что там не веря. Неоправданно это. Еще точнее: ты намеренно искажаешь существо происходящего. Но если бы ты по-настоящему посмотрел в будущее… если бы оторвался от сладкого прошлого, оглянулся бы – и увидел. Впрочем, не увидишь. Нет. – И встал. Выпрямился, развернул плечи, будто собрался идти в то самое будущее, которое видит.

Покосился на него Ступак, вздохнул. Правильно сказал Ленька-кудряш, как в душу глядел. Но не о том, не о том. Поздно оглядываться хоть на будущее, хоть на прошлое. Да и зачем? Правильно: зачем? Идти-то все равно не придется. И ему не придется, как ни топырь он стариковские плечи. Сидел бы… нечего пыль в глаза пускать. Герой! Обманщик, вот ты кто. Нет и не будет у тебя никакого ладу в душе. Придет и твое время, вгрызется тебе в печенку твоя же совесть, пойдешь вот так же куда ни то, а тебе акафист плакатный, а тебе упреки: да не видишь ты наших достижений, да не смотришь ты в наше светлое будущее… Ну и черт с тобой. Живи, радуйся, пока… пока ямку под ногами не увидишь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю