Текст книги "Пасифик (СИ)"
Автор книги: reinmaster
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 34 страниц)
Глава 39. Обнуление
Spielzeugmann!
Куклу дёргают за ниточки – она пляшет.
Снаружи разгорался рассвет – а он лежал в темноте чулана, глубоко и часто дыша.
«Скоро я буду мёртв», – сказал он себе. Прислушался – и повторил уже вслух, громче, с окончательной и полной определённостью:
– Я буду мёртв. Скоро.
***
Где она – зона науки и шахматных пледов? Счастливая эпоха безналичных расчётов?
В Коричневом доме царило мрачное запустение.
Сумеречный туман тянулся из подвала сквозь щели, доверху наполняя собой прихожую. Потемневшие дубовые своды впитали его, как ранее – запах серы и аммиака; от клеевой пропитки дивана веяло псиной. Стоящий у изголовья журнальный столик у изголовья почти согнулся под кипой пожелтевших газет. Хозяин не потрудился включить ночник, но Хаген без усилия воспроизвёл в уме эту лаконичную обстановку в разрезе стереометрии, провёл необходимые оси, перемножил – и получил картинку двери.
Дверь, ключ, замок. Всё так же далеко, как Пасифик.
Крупяная позёмка стучала по тротуарным плитам, шуршала листьями. Решётка ворот поскрипывала, как флюгер, мерно вращаясь туда-сюда. Подставка для зонтиков! Из вазы выглядывала голова чёртика с высунутым языком, костяная рука-чесалка – бессмыслица, отвратительная – кошмарно дикая вещь. Сколько их здесь ещё – уродливых, страшных вещей?
Достаточно. Я в Доме Боли.
Он осознавал, что дрожит. Встрепенувшаяся жажда жизни напоминала биение пульса, только более громкое. Это был тот же шум, что слышался у реки рядом с плотиной, гудение и плеск текучей водной массы, разбивающейся пеной о волнорез.
Наверху что-то передвинули.
– Берта, – позвал низкий и звучный голос. – Берта. Вы меня слышите?
Хаген затаил дыхание.
Заскрипели ступени.
Прошёл, наверное, добрый десяток минут, пока Кальт осторожно спускался по лестнице, придерживаясь за перила – не доверяя собственной координации. Пронзительно взвизгнула половица. Случайный луч, отразившись в зеркале, высветил серебристую прядь и отскочил обратно.
– А, Йорген. Прошу прощения. Я немного отвлёкся. Берта…
В узком луче плясали пылинки, от которых щекотало в носу. «Я закричу», – подумал Хаген. Но всегдашний механизм – скрепы из тонкой проволоки – держал челюсти на плаву; он только моргал глазами, изредка встречаясь с другими, подёрнутыми птичьей плёнкой.
– Умерла, – сказал Кальт. – Видите ли, она умерла. Я не успел.
Он взял Хагена на руки и зашагал вверх, ступая на этот раз твёрдо и ни разу не споткнувшись, дошёл до третьего этажа.
Комната Синей бороды.
Лёжа на руках, с запрокинутой головой, Хаген увидел зеркальный потолок – отполированную громаду, с которой таращилось его собственное искажённое лицо. Вспыхнула лампа. Свет ударил в глаза, отразившись от зеркальных поверхностей – блестящих шкафов, наполненных хирургическими инструментами. В центре стоял просторный операционный стол.
– Холодно?
Человек в белом халате успел надеть маску, полностью закрывшую рот. Нарушенная дикция и слой марли смазывали согласные, красная луна за окном поднималась, и в её багряном, странном сиянии фигура врача выглядела острой и тонкой, как шпиль на ратушной башне.
– Берта работала у меня восемь лет.
Он сказал «лет». Не циклов!
– Они живы.
– Что?
Анкерный механизм земли отсчитывал столетия. Солнечные фонтаны Пасифика били прямо в небо, истончённое небо, по которому струилась лазурь.
– Вы фантазёр, – сказал человек, половина его лица кривилась от боли. – Пластичное восприятие. Зефирные замки не здесь, Йорг, их вообще нет, этих зефирных замков, в наше-то время! Собственно, здесь нет и времени. Пока нет. Я планировал использовать вас иначе, но вы опять не оставили мне шанса, невозможный болван. Ни единого шанса!
Хаген заплакал. Слёзы сами выкатывались из глаз и ползли по щекам, падая в желоб, предназначенный для слива крови. Зыбистая пленка туманилась и двоилась.
– Вы похожи на моего…
– Знаю.
Врач отошёл к столу, превратившись в расплывчатое пятно. Всё состояло из пятен – белых, как отблески алюминия, дрожащих на зернистой ряби воды. Дождь шёл на Эльбе, буроватая пена на шлюзах пахла тиной и рыбой, времени было мало и много, и как всегда не хватало. Я не виновен. Виновны все, каждый из миллионов, ведь даже Пасифик допускает ошибки. Но почему же, почему – почему именно я должен за это расплачиваться?
Ш-ш-ш, солдат!
Гипсовая тень поднесла палец к губам.
– Гессенский дурень, – шепнула Луна. – Ты задолжал, но мы ещё посчитаемся. Я всё исправлю. Просто скажи «да» и сделай мне шаг навстречу.
Да? Нет?
Может быть?
– Нет! – не веря себе, выпалил Хаген.
В ужасе расширив глаза – и бледное, как мел, отражение, скорчилось над ним, повторяя то, что против воли выплетало сознание, пока острая тень скальпеля устремилась к тени живого тела, бросал он в окружающий мрак, столь глубокий, что в нём больше не было человека:
– Нет. Нет. Нет!
***
За стеной вдарило. И опять сотряслись лампы, с потолка посыпалась пыль, задребезжали кюветы, и тонкий, крикливый голос из коридора завёл своё: «нет-нет-нет!» Сведя разлетающиеся полы – лопнула пуговица, – она опрометью выскочила в коридор.
И увидела алый свет, настоящее зарево.
Начало шестого, восток пробуждался туго. Но во дворе, преодолевая зловещее эхо, истошно выли гудки, билось открытое пламя – это полыхал грузовик. Вокруг суетились солдаты и санитары; в скоплении зевак она заметила главврача – адский свет бликовал у него на лысине.
– Русские?
– Прусские, – передразнил её насмешливый голос. – Если бы. Свои же, засранцы. Прямой наводкой…
– А Клейнер – туземный вождь.
Она прикусила язык, но за спиной услышали – хохотнули. Бетчера она знала прекрасно, при нём можно было не сдерживаться, но вот второй – сутулый, не первой молодости лейтенант – производил двойственное впечатление. Светлая поросль над верхней губой топорщилась как пакля. Говоря с кем-то, он смотрел ниже глаз – пристально и весьма неприятно.
Вот и сейчас. Она всплеснула руками: «А чего вы хотите?» – и заспешила по коридору, уставленному койками, унимая начало паники и что-то шепча. Сквозь колотьё в сердце – в закопченном огрызке стекла вздымались руки, похожие на ветки, и головы, обмотанные бинтами, шары безумных снеговиков. «Бидоны?» – она взвизгнула; чёрное лоснящееся лицо засунулось сквозь форточку, повертело белками и выскочило обратно.
– Марта?
Её ухватили за локоть. Что-то костлявое, храпя, взрезало темноту, в белом куколе сморщенный, в каплях лоб – это оказалась сестра Гловач:
– Живо! Вниз…
Внизу они торопливо пробились сквозь беспорядочную людскую воронку и налегли на дверь бельевой. Воды всё равно не было, оставалось надеяться на прочность кирпичных стен и ветер, отдувающий пламя в сторону ворот.
Бетчер, перегнувшись, крикнул с лестницы:
– Где вы тут? Сестрички?
– Здесь, – пепел щекотнул ноздрю и она чихнула, думая при этом об асептике, о зольной куче под кустом роз, о том, что от санитара тянет сырым жаром, а следующий удар придется прямо на крышу, нет, так нельзя думать, не об этом, о хоре, о мебели, но не о молниях, попадающих в дымоход притяжением страха, нет-нет, никакого ст-стха-а-ах, ах…
Бетчер опять хохотнул. Или прочистил глотку – кто знает? Что до нее, то она была готова взлететь на небеса и запеть оттуда, как сестрички Эндрюс: «Буги-вуги-бой». От истерики было ровно столько же проку, как от всего другого.
Но вместо этого, она щепотно подобрала юбку и побежала наверх.
У двери в палату она опять увидела лейтенанта и ещё двоих, незнакомых, говорящих громко и требовательно. «Вот и сестра», – воскликнул один из них, но она, оглушённо махнув кистью: «Ах, чего вы хотите?» – рванула на себя дверь и оказалась внутри, в тесной и серой комнате с единственной койкой и белым узлом на ней, белым, как средоточие боли, из которого смотрели живые глаза.
– Это тот самый?
– Да.
Коротко и ясно. Заскорузлый бинт – скорлупа человеческой бабочки. Сотня разных вещей: жарящееся масло и «спэм», рвотные массы, мысль о двоюродном брате – напрыгнули на неё, и словно со стороны она увидела свои пальцы с обкусанными ногтями, щиплющие халат.
– Мы должны довезти его до станции.
– Это невозможно, – сказала она с негодованием, выплеснувшимся в горловых низких нотах. – Вы что, не видите?
– Я вижу. Но как единственный выживший…
Чудом, мог бы добавить он. Личинка, застрявшая в воздуховоде. Стальная машина, скрытая в штольнях горы Конштайн, дотянулась до всех, оставив после себя мотки выжженной проволоки и утрамбованный уголь, слепленный из разномастных костей. Они были фанатиками, о мой Бог, как и этот крошечный винтик, неименованный, но, безусловно, содержащийся в документах. Как жаль, что они уничтожены! Бесценные знания, добытые возможностью, которой больше никогда не представится…
– Может быть, заключенный.
– Нет, – как ни велико было желание согласиться, логика диктовала вывод и он озвучил то, что позже подтвердят дознаватели, журналисты, стервятники, питающиеся догоревшими фактами. – Судя по одежде, кто-то из медперсонала.
– Выйдите, – попросила она.
***
Она парит как ангел, не решаясь разбинтовать. Этот одинокий чулан (Альтенвальд?) душен и скособочен, но на обратном полюсе висят часы, и толстая стрелка трогает пять, переползает через неё и застывает, пока длинная, проворная крутится дальше. Эту стрелку зовут грамматика, зовут макс, зовут мориц, петерленц, зовут марта…
– Как его зовут?
Ангел пожимает плечом – не знает.
Огромная, как точильный круг, луна делает оборот; чёрная ведьма подходит к ангелу, щурится на человечка, распростёртого в тени ударного кратера. Гербигер ошибался насчёт вечного льда. Главное, чтобы не начал таять.
– Медперсонал, – шепчет ведьма, – skurwysyn, будь проклят, проклят!
– Да, да, – говорит Марта. Неприкрытое горе часто выглядит отвратительно, но она привыкла к грубости этой польской женщины, потерявшей сына в одной из чистеньких преисподних.
Человек в бинтовой скорлупе не имеет лица. Пламя стесало его, слизнуло веки, но пощадило глаза. Вряд ли они видят хоть что-то, слеза боится высоких температур, однако Марта чувствует его дрожь, обезумевшую дрожь погибающего животного, от которой хочется кричать. Она заставляет себя подойти ближе и говорит:
– Сейчас будет лучше.
Solus.
Ярко-алый пепельный Марс.
На шершавой палубе корабля лежать приятнее, чем на полоске толя, защищающей плечи, когда солнце накалит крышу. Ангел в полотняной косынке куда-то исчез. Но вторая подходит ближе, шепчет, что-то делает сухими, старческими руками, знакомыми с веретеном и прялкой. Уй, мама, как хочется пить! Морская соль проникает под панцирь, под крабий панцирь, как нож вскрывает консервную банку. Вода, клубясь и пенясь, заполняет расщелины.
Долговязая стрелка смотрит на без четверти шесть.
***
– Что вы делаете?
Бдительный лейтенант. От неожиданности она едва не опи́салась.
– Что?
– Готовитесь к переезду?
Она хотела бы спрыгнуть ему на голову с верстака, загруженного коробками и рухлядью, но вместо этого неуклюже сползла вниз, причём юбка задралась, обнажив ляжки. Фанни-бамп.
– Вы когда-нибудь обжигали палец?
– При чём тут…
– У него сожжено около пятидесяти процентов поверхности тела. Проникающее ранение в живот. Я ищу морфин, если у вас, конечно, не найдётся живой воды. Или волшебной палочки.
– Значит, он не жилец?
– Сами вы не жилец!
Сердито засопев, она дёрнула коробку, чуть не обрушив на пол сложную архитектуру из ящиков, но лейтенант, перехватив затрещавшую стенку, предупредил обвал. В ушах гудели призрачные моторы. Перегрузив добычу в карманы самодельного фартука, она тщательно обтёрла ладони от паутины и лишь тогда сообразила помочь.
– В «Миттельверк» выпускали Фау. Но эта лаборатория не обслуживала ни завод, ни концлагерь. Это опытный блок. Вы же понимаете, кого мы достали?
– Я не знаю, каким был этот человек. И вы не знаете.
Лейтенант искоса взглянул на маленькую, решительную женщину, от гнева растерявшую значительную часть своей миловидности. Вздохнул.
– Ну, пойдёмте.
По запруженным коридорам, чёрным от копоти, они протискивались боком, уворачиваясь от рук и расспросов. Тяжелораненые наблюдали молча. Здесь были те, кого привезли из «Доры» и большая часть пострадала при налете освободительной авиации. «Если ты процитируешь что-нибудь из Вергилия, я спрошу, почему вы бомбили бараки». Но лейтенант молчал. Наверное, всё ещё переваривал ослепительное зрелище её фанни-бамп.
***
«Solus, – думает она, завидев полуоткрытую дверь. – Sole, solus, solum. Что это означает, solus?»
И тотчас забывает об этом.
Фокус её обзора вбирает россыпь кусков, и захлебнувшаяся тишина за спиной не лучший пример, как меловые щёки Веры Гловач, игла, на которой застыла капля, и судорожная смятость постели, смятость звука, смятость лица, вкрученного внутрь себя, вопиющего о преступлении.
Что ты сделала?
Она бросается к койке, закрывая, выталкивая собой Веру.
«Что происходит?» – спрашивает лейтенант. «Skurwysyn!» – стонет женщина, пряча дрожащую руку. У ножки кровати блестит ампула, точным ударом туфли Марта пинает её в тень.
– Отойдите!
От земли поднимается холод. Он охватывает людей, замерших в оцепенении. Точно заснувших в немом и пристальном взгляде на бедную раковину, solum, приоткрывшую последние створки. Пустое от сотворения, оно ничего не видит, отравленное – оно хочет дышать! Жабры бьются и раскрываются, исторгая синеватую пену. Этот корабль тонет на суше, беззвучно подавая сигнал, который Марта слышит не ушами, но сердцем – пронзительный детский крик, запечатлевший боль и ужас всех живых существ.
– Помогите ему!
Но переборки сломаны.
Пространство чрезвычайно забито. Трюмы тянут на дно. Летучие пузырьки кислорода вбирают остаток неба, отражения слишком малы, да и чьё это отражение? Чья рука вцепилась в скользкую стену?
– Кончено?
Да…
– Да.
Рёв шторма становится глуше, затихает. Сомнительный призрак тает в аквамариновой дымке, пронизанной горстью света как бутылочное стекло. Последний вал моря поворачивает тело, уже ставшее мягким. Марта подходит к нему, берёт простыню и бережно, очень бережно накрывает до плеч.
А потом и выше.
________________________________________________________________________
[1] Spielzeugmann – марионетка
[2] "Гербигер ошибался насчет вечного льда" – отсылка к космогонической доктрине "великого австрийца" Г. Гербигера (Хёрбигера).
[3] Skurwysyn! – ублюдок! (пол.)
[4] Solus – только, единственный; solum – одинокий; sole – солнце (лат.)
Глава 40. Эпилог: Neumann
Он открывает глаза посреди яркого дня.
Яркость пестрит и множится: щебет, и голубое, и желтое перепрыгивают, перепархивают с ветки на ветку. Что-то случилось? Если бы вспомнить… Многократные ромбы движутся, повторяя узор листвы – хотя здесь нет ни листвы, ни веток, кажется, что они всё-таки есть.
Хотя спросонья впечатления могут и обмануть. Так гудит ветер. Мышцы пружинят, а белые бугры под одеялом – должно быть, колени. Хорошо иметь колени. Когда буря стегает скалы, а чайки наперебой выкликают дождь, уже накипающий на горизонте. Прорвать плёнку слабости, и устремиться вверх, взбивая буруны – бр-р-рум, в кипенно белом: бр-рум-бру-умм…
Морские черти! Право руля.
***
Но ярче всего и стремительнее – прикосновение солнца!
Для кого-то его нажатие отозвалось бы невыносимой резью. Алая сочность света проникает в окно, обливая чёрные, словно заново окрашенные ячейки решётки. Это всего лишь две кавычки, соединённые пломбой. Стреловидный клин и вертикаль, расположенная так прямо, что сперва и не понятно, где завершается чугунное литьё и начинается чужая ладонь.
– Ага! – хрипловатый голос.
Фигура у окна тонка и обрывиста. Поза создает впечатление ожидания. Но ожидания очень чуткого – стоит пружинам матраца скрипнуть, как быстрый силуэт перемещается ниже; лежащий видит лицо с непримиримым ртом и губами, плотно сжатыми от напряжения.
Он садится на край кровати.
– Больно?
Видимо, в этом слове заключён какой-то особый смысл. Проснувшийся был бы рад помочь, но тело ещё не повинуется ему в должной степени и всё, что он может – это ответить улыбкой.
И мигом – вжиг! – молния, ослепительно синим:
– Как-как? Ещё раз. А ну?
Улыбка.
– Жарко, а будет ещё жарче, – уголок рта вздёрнулся, и складка на щеке стала явнее. – Так думает каждый, но иногда ошибается…
Он прищурился.
– Как вас зовут? Меня зовут Айзек, а как твоё имя? Как зовут тебя?
– Я не знаю, – сказал проснувшийся.
Это была правда.
Наступающий день и впрямь обещал быть жарким, но пока золотистые полосы еще проникали в структуру ткани медленно, как мёд смешивается с молоком. Верхняя пуговица рубашки была расстёгнута, и кожа в отогнутом уголке напоминала печёный хлеб, слегка зачерствевший, подгорелый по краю. Мужчина сидел близко. Когда ищущие пальцы коснулись его, он не отодвинулся, только вздёрнул подбородок и прикрыл глаза, как волк, тоскливо следящий за лунным бликом.
– Ер-рунда. Но я рад, даже и так… всё равно…
Не лицо, а восклицательный знак. Тёмные стены дома местами уже раскололись – в раковых метастазах, угрюмой плесени, медленно фосфоресцирующей в темноте, а сейчас превращенной в горстку белесой пыли. Сцепленные в замок суставы так и подрагивали мелкой дрожью, пока любопытство соединяло крохотные частицы друг с другом, снимало окалину, разглаживало и сращивало то, что готово было срастись.
Ту-ру-ру-ра! Мой император, кто взял в плен моего императора?
Тик-так.
Синхронно вздрогнув, они повернули головы.
Крошечная стрелка пробивала себе путь на нахмуренном циферблате. Глянец-леденец. Затейливая вещица. Как прежде, маниакально настойчивая, почти трициклически устремленная, зацикленно равная только самой себе. И, как и прежде, бесцельная – ведь не считать же целью привычку дробить тождество на отрезки, а для чего, для чего? Для того, чтобы потом опять так же упрямо сложить: «Так! Tag-и-tag…»?
– Если ты не против, позволь называть тебя Франц.
– Франц, – повторил нулевой человек.
Он быстро учился.
В стенном проломе оглушительно громыхнуло – взлетели шторы. И точно тряпкой смахнули оцепенение.
Моментальный нырок под стол – (копошение, гайки, скрежет, дизельный генератор…) – и глядь: он уже снова воздвигся ввысь, белокурый атлант – высоченный и резкий, многократно, чрезвычайно и фантастически грубо вооружённый. Вскинул на плечо большую трубу, прищурился и сделал вспышку, улетевшую куда-то вдаль и рассыпавшуюся там миллиардом ядерных солнц.
– Вот так! Мы всё-таки не в зефирных замках.
По-мальчишечьи ухмыльнулся. Расправил плечи.
– Ну что ж, – позвал он. – Если ты готов, вставай. Вставай, Франц, лентяй! У нас много работы.