355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Minotavros » Двенадцать (СИ) » Текст книги (страница 9)
Двенадцать (СИ)
  • Текст добавлен: 1 ноября 2019, 07:30

Текст книги "Двенадцать (СИ)"


Автор книги: Minotavros



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 16 страниц)

– Я-то ведь сирота. Как и ты, Васенька. Надеюсь, не обидишься: мне Боря все про тебя рассказывал. Переживал. Молодой, говорил, еще. Горячий. Совсем один остался. Жалел, значит.

Раньше Василий Степанович непременно бы вскинулся, обидевшись: не любил жалость. Что он, убогий какой, чтоб его жалеть? Калека там, ребенок? А теперь никакой обиды не почувствовал. Только словно дрожь пробежала по льду внутри него и глыба трещинами пошла. Не раскололась, но… Получилось болезненно. Наверное, от этой боли голос прозвучал странно-высоко, будто и не свой даже:

– Любил я его. Как отца своего любил. Даже больше.

Признаваться в таком тоже раньше показалось бы стыдным. О любви говорить. Василий Степанович искренне считал, что слова – лишнее, ежели есть дела. Но сейчас, на этой кухне, у успевшего потемнеть окна, рядом с плачущей, отчего-то вдруг сделавшейся ужасно близкой и даже родной в общем горе женщиной, потребовалось вдруг сказать, выплеснуть. Потому что… Увидятся ли еще? Бог весть.

– Он тебя тоже любил, Васенька, – она снова дернула занавеску: туда-сюда, туда-сюда. Вздрогнула плечами, не сдерживая всхлипа. И без того уже, по всей видимости, державшийся на соплях гвоздь, крепивший «задергушки» к раме, выпал, и цветастые ситцевые тряпочки как-то вдруг безнадежно-мертво обвисли у тети Кати в руках. Несколько мгновений она смотрела на них, потом отбросила, словно обжегшись.

– Погодите-ка, – сказал Василий Степанович, счастливый подвернувшейся возможности сделать хоть что-нибудь, помимо явно не дающихся ему утешений. – Сейчас я его обратно забью. Не дело так.

– Оставь, – махнула рукой Катерина Ивановна. – Все равно уезжаем завтра. К вечеру на поезд.

– Проводить вас? Помочь чем? – «Попрощаться». Этого Василий Степанович вслух не сказал. Горло опять перехватило так, что, пожалуй, один глупый писк из него бы теперь и вышел. Вот ведь странность: некоторые слова даются легко, а другие… точно под угрозой расстрела. Никак не удавалось привыкнуть, что уходят люди – и навсегда. Даже если не в могилу – все равно уходят. – Вещи там отнести…

– Проводи, Васенька. Ребята тоже сказали, придут. К пяти. Ладно? Как раз выйдет все подхватить, посидеть на дорожку и на поезд успеть.

– А ехать долго?

– Да нет, ничего. К утру дома будем. Село Савельевка. Слыхал?

Василий Степанович покачал головой. Никогда он из Питера не выбирался, а уж в сельской жизни и вовсе не понимал ничего. А Катерина Васильевна между тем продолжала, не обращая на его жесты вовсе никакого внимания:

– Мы ведь с Борей из одного села. Отцы наши шибко дружили. А когда родственники все мои в одночасье от холеры померли, его родители – дай бог им долгих лет жизни! – меня к себе забрали. Так что мы, вроде как, росли вместе. Братом с сестрой нас все считали. Пока…

Тут Василий Степанович, несмотря на крайне неподходящую ситуацию и никак не желающий уходить холод внутри, улыбки не сдержал:

– Любовь у вас случилась, да? Родители-то, небось, счастливы были не особо.

Странно, но Катерина Васильевна ему в ответ тоже почти улыбнулась: дернулись странно бледные, обкусанные губы, на щеке даже ямочка мелькнула, как тогда, когда все еще в этом доме было хорошо.

– Ой, Васенька, случилась! Как гром среди ясного неба. Мы сначала друг от друга шарахались – так странно нам все это казалось. А потом Боренька в город на заработки собрался, но и не выдержал – поцеловал-таки меня. А я – его. Ну и… – Василий Степанович, вообще-то, вполне мог себе представить, что скрывалось за этим смущенным «ну и». – А потом Борис решительно своим сказал: «Или благословляете вы нас с Катей, или мы без вашего благословения венчаемся».

– Ругались?

– Было чуток. Не сильно. Все-таки я в их семье уже и без всяких венчаний родней считалась. Поворчал Борин батюшка, Михаил Кузьмич, да и благословил. Они, понимаешь, ему совсем другую в жены прочили. Из зажиточных. Не то что я – бесприданница. А после венчания уже мы в город с Борей вместе поехали. Так и осели здесь… – Катерина Ивановна словно сказку рассказывала, медленно, напевно. Даже слезы у нее на глазах высохли. Василий Степанович аж засмотрелся на чудеса такие.

– А потом?

– В первое время, понятное дело, тяжело было. Боря на завод вагоностроительный устроился. Я белье стирала. Прачкой, значит. Так и жили… – голос Катерины Васильевны с каждым словом становился все тише и глуше, и все еще обнимавший ее за плечи Василий Степанович буквально всей поверхностью своих ладоней ощущал возвращающуюся в чужое тело усталость. Внезапно она спросила: – Вась, у тебя есть кто-нибудь?

– Кто? – не понял Василий Степанович. Слишком резко с давней семейной истории разговор зачем-то переключился на него самого.

Катерина Ивановна обернулась, пристально вглядываясь в его лицо своими тускло блестевшими от слез серыми глазами.

– Кто-то, кого ты любишь.

– Нет никого. Откуда мне?

– Знаешь, Вася, что я тебе хочу сказать напоследок? Ежели встретишь своего человека, не отпускай его никуда. Не думай, хорошо оно или плохо. Жизнь короткая, Васенька, слишком короткая. Понимаешь?

Василий Степанович опять со словами не нашелся, только молча кивнул в ответ. А тетя Катя утерла лицо валяющейся на подоконнике ситцевой занавесочкой, вздохнула пару раз, коротко приложилась к Васькиной щеке губами и пошла к гостям: выпить за упокой своей любви, своего Бореньки. Хорошего человека Бориса Михайловича Старостина.

*

Как Василий Степанович после всего этого до дома добрался – почти и не помнил. Ледяная глыба внутри него, слегка было подтаявшая во время разговора у Михалыча на кухне, снова вступила в свои права: давила, делала словно бы чугунными ноги, покрывала душу непробиваемым панцирем. Единственное, что вертелось в голове: «Спать». А все остальное – потом. Потому что… «Спать». Пожалуй, впервые за последние месяцы было наплевать: дома ли Лесь, ждет ли и как у него дела. «Лучше бы меня самого в той подворотне ножом пырнули. А может, и пырнули? И я уже только кажусь сам себе?»

И Лесю.

– Вася, это ты?

– Я.

– Как тебя долго не было. Я уж соскучился, – Лесь за столом сосредоточенно чистил картошку. И улыбался чему-то своему. Как прежде, до всего, улыбался. В другое время Василий Степанович его ставшей в последнее время совсем уж редкой улыбке порадовался бы, а тут на радость совсем сил не осталось. – Голодный? Сейчас ужинать будем. Картошку с тушенкой. Красота!

Сразу захотелось эту не вовремя проснувшуюся жизнерадостность Леся задушить. Просто: взять обеими руками за горло – и… Василию Степановичу враз от самого себя страшно сделалось. И противно. Вот он, лед проклятый! Зимой так холодно внутри не было. Даже в Кронштадте. Мелькнула в голове трусливая мысль: «А что, если он меня сейчас обнимет, к себе прижмет, и лед растает? Ну… как тогда». Впрочем, и без всяких умных книг было ясно, что мысль – трусливая. Что, Лесь теперь – нечто вроде волшебной согревающей микстуры? Плохо тебе, Вася? Прими слабительные пилюли – авось полегчает. Пургену, опять же…

– Извини. Я – спать.

Вышло резко, даже, пожалуй, грубо, но больше всего Василию Степановичу в этот миг хотелось остаться одному. Так хотелось, что он едва не развернулся обратно к двери. Пусть будет ночь.

– Если хочешь, я уйду… – он все всегда понимал слишком хорошо, этот Лесь. – А ты сиди дома. Хватит уже, настранствовался.

«И впрямь уйдет, – все так же заторможенно подумал Василий Степанович, глядя, как картошка отправляется на плиту, а Лесь – к умывальнику, мыть перепачканные во время готовки руки. – Упрямый, черт!»

Само собой вырвалось:

– Не уходи!

Лесь пожал плечами, тщательно, будто дело было дюже важное, вытирая руки полотенцем. Сказал куда-то в стену:

– Есть точно не будешь?

– Точно не буду. Сыт я. Спать.

Давно привычная, можно даже сказать, належанная постель стала ощущаться вдруг ужасно неуютной, холодной и жесткой, точно льдина. Казалось, холод, обитавший у Васьки внутри, каким-то чудом выбрался наружу и стал расползаться по ближайшим поверхностям. Если так пойдет и дальше, к утру они с Лесем окажутся в ледяной пещере, будто в гостях у Снежной Королевы из сказки, что совсем недавно пересказывал ему Лесь. Правда, конечно, Васькин подвал на королевские палаты никак не тянул.

– Спокойной ночи. Я все-таки картоху докараулю. Завтра, если что, разогреем.

Он произнес смешно «картоху», как иногда, по давней привычке, говорил Василий Степанович. Сам-то Лесь по большей части выражался грамотно, но с некоторых пор позволял себя… вот такое. И от этого почему-то становился ужасно родным и близким. Своим. А еще он сказал «разогреем». Значит, не уйдет.

Василий Степанович уткнулся носом в холодную стену и честно попытался заснуть. Ничего не вышло. То тетя Катя перед глазами вставала, то Михалыч, лежащий в гробу, мерещился: не похожий на себя живого, желтый, словно бы восковой. От таких картинок не спать, а опять-таки в ночь вырваться хотелось. Однако Василий Степанович понимал отчетливо: ничего этакий дурацкий побег не решит. Потому что однажды – не здесь, так в другом месте – усталость все же возьмет свое и заставит закрыть глаза. А там…

Грязные разводы на стене складывались в узоры. В детстве Васька любил сочинять про такое немудрящие детские истории: вот – чертик, вот – дерево, вот – соседский пес или кошка Мурка, а вот – девочка с бантиками. Сейчас на ум приходило только что-то неопределенно страшное, вроде переполненного злокозненной нечистью бездонного болота, в которое шагнешь – и не выберешься обратно. Куда ни кинь – все смерть безносая. Заснешь тут.

– Вась, ты чего? Замерз?

Лесь прикрутил лампу, пыхтя, разделся в темноте, привычно улегся рядом. Только, конечно, не совсем рядом: на краешек, как в той колыбельной:

Баю-баюшки-баю…

Не ложися на краю.

Придет серенький волчок

И укусит за бочок…

На миг привиделось: и впрямь приходит какой-нибудь… волчок и забирает у Васьки Леся. Навсегда. А зовут этого… волчка? Правильно, Смерть его зовут. Чего особо думать-то! Кто еще может забрать у Васьки тех, кого он… Кого он?..

– Вась, ты дрожишь весь. Замерз?

От этого ласкового голоса стало еще хуже. Если бы у Василия Степановича осталось хоть чуть-чуть сил, он бы все-таки в этот момент подорвался бежать куда глаза глядят: в ночь, куда угодно, к черту на кулички. И даже уже рванулся почти. Но его не пустили. И без того отвратительно ненадежные пути к побегу оказались решительно перекрыты Лесем. Горячие родные руки обняли отчаянно скрипнувшего зубами Ваську, зафиксировали осторожно, но основательно, принялись гладить через нательную рубаху: по спине, по плечам, по бокам, даже бедра робко коснулись. Василий Степанович едва не застонал от внезапно обрушившихся на него чувств. Все это было чересчур. Чересчур сильно. Чересчур ярко. Чересчур больно. Чересчур горько. Чересчур сладко. Чересчур горячо. До озноба – вдоль позвоночника. Чересчур.

Но самое главное: лед почти мгновенно начал плавиться, холод отступал. Василий Степанович на миг подумал, что похожим образом, наверное, когда-то давно гладила его мама, но не смог соврать самому себе. Никогда никто не касался его так, словно Васька был самым важным, самым ценным из существующего в этом мире, словно с чужих ладоней на кожу стекало солнце. Яркий, ласковый свет, похожий на тот, что исходит от ликов святых на изображениях в церкви. Только ведь Лесь ни разу не был святым. Совсем даже наоборот.

А еще Лесь шептал. Шептал что-то быстро, будто бы даже от спешки запинаясь и путая слова, не по-русски – по-польски, и Василий Степанович загнанно дышал в такт этой сумасшедшей скороговорке, не понимая и единого слова, но отчаянно желая понять, точно от этого зависела его, Васькина, жизнь.

– Я не понимаю… – вышло довольно жалко.

– И не надо.

Василий Степанович едва не заплакал от разочарования. Когда про Михалыча узнал – не плакал. Когда над гробом стоял – не плакал. Когда черную от горя тетю Катю на кухне утешал – и то держался. А тут… Не к добру тает лед. Сразу же, видать, избыток воды обнаруживается в организме.

Оставалось только пялиться в стенку и моргать, надеясь, что удастся загнать обратно проклятую влагу. И дышать осторожно, медленно, размеренно. Как его когда-то Михалыч учил: «Вдох – выдох. Вдох – выдох».

А тело меж тем отчаянно бунтовало против такого, искусственно навязываемого, спокойствия. Ему (телу) хотелось развернуться, уткнуться Лесю в плечо – пусть бы он не одну Васькину спину гладил. Только к чему Лесю чужие истерики? Чай, Васька – не младенец, а боец Красной армии! Не хватало еще, чтобы ему другой мужик сопли вытирал. Василий Степанович решительно дернул плечом, по которому в очередной раз нежно прошлась рука Леся. «Не надо, хватит!»

Да только Лесь его неискренний протест если и ощутил, то понимать не пожелал. Ровно наоборот: резко на себя потянул, да еще и на спину перевернул. Хорошо хоть в их подвале по ночам темнота стояла, точно в могиле. Не то бы Василий Степанович с ума от стыда за свои глаза мокрые сошел. А так… «Не пойман – не вор». Мудрость, вишь, народная.

Из-за этой самой темноты он, кстати, не понял сразу, что происходит. Куда руки Леся разом делись? Отчего шепот прекратился? А потом… Потом по груди словно ветерок прошел: Лесь его рубашку решительно вверх, к самому подбородку, вздернул и рукой голой кожи коснулся. В Ваську точно молния шарахнула. Как над кроватью не взлетел – сам подивился. Хотел возмутиться, закричать, что не надо так, неправильно это, но… Не успел. Потому что там, где мгновение назад ладони Леся кренделя выводили, вдруг ощутилось совсем иное прикосновение – горячее и влажное. И тут же пушистые волосы Леся пощекотали Васькин нос. Пахли они чем-то родным и знакомым, будто какими-то цветами или травами, а еще – оказывается, он успел запомнить этот запах! – самим Лесем. «Наверное, – как-то странно-отстраненно подумал Василий Степанович, – именно так и пахнет солнце. Только что же он делает-то?.. Целует? Зачем?»

А цепочка быстрых, каких-то прожигающих почти до костей поцелуев к тому времени уже неудержимо тянулась от груди вниз: по ходившим ходуном ребрам (сначала – с одной стороны, потом – с другой), по внезапно поджавшемуся от непонятных ощущений животу – к самым подштанникам. И было совершенно непонятно, чего хочется больше: рвануться в ужасе прочь или податься навстречу. Потому что… Потому что…

Пока Василий Степанович маялся, не в силах выкарабкаться из ловушки душевных терзаний, Лесь опять решил за него. Прервал поцелуи, отстранился (Василий Степанович едва не застонал от неизвестно откуда взявшегося разочарования) и быстрым движением переместился вверх, к Васькиному лицу. И снова поцелуи обожгли ставшую вдруг безумно чувствительной кожу: лоб, виски, между бровями. Даже зачем-то кончик носа. И скулы. И сами собой безвольно опустившиеся, словно враз отяжелевшие, веки. Когда дело до губ дошло, Васька уже мог только стонать и тихо хныкать. Вот в этот горячий, жадный и одновременно бесконечно нежный рот Леся стонал и хныкал. И подавался вперед, остро и мучительно вздрагивая всем своим внезапно вышедшим из повиновения телом.

Рубаха улетела во тьму. Когда снял? Каким таким образом? Поцелуи переместились к шее. По кадыку – опять вниз, к ключицам, к оказавшейся почему-то почти болезненно чувствительной впадинке возле правого плеча. И левого тоже.

– Коханый! – горячо выдохнул весь отчего-то дрожащий мелким ознобом Лесь. Васька замер. Именно это, одно-единственное, слово на чужом языке он внезапно понял. Понял не разумом, не головой, а как-то… всем собой, точно окунулся в расплавленное, но не обжигающее, а мягко обволакивающее теплом золото – и поплыл. (Хотя, по правде сказать, плавать-то совсем не умел.)

Было… странно, необычно и немного жутко. Никогда еще ни с одной из своих щедрых на ласки и не обремененных особой скромностью случайных подружек Василий Степанович не испытывал… такого. Казалось, еще чуть-чуть – и он не то взлетит, не то взорвется от переполняющих его эмоций.

«Скажи! Скажи еще!» – пришлось до крови закусить еще слегка саднящую от чужих голодных поцелуев губу, чтобы не скатиться в это жалкое, умоляющее, неправильное, изо всех сил рвущееся наружу. Правда, Лесь, словно услышав, и без озвученных вслух просьб повторил чуть громче:

– Коханый…

А потом Ваське и вовсе стало не до чего. Потому что у проклятого Леся закончились дорожки из поцелуев. Или совесть со стыдом. Потому что дальше горячие губы скользнули… ну… совсем вниз. Такого даже последние шалавы в ночлежках с Васькой не делали. И никто не делал. Никогда. И… это было прекраснее всего, что когда-нибудь с ним случалось. Даже прекраснее сидения на крыше посреди облаков. Определенно, мощнее, ярче… быстрее. Гораздо быстрее. Даже распробовать толком не успел сумасшедшие Лесевы ласки – взорвался, как какой-нибудь мальчишка, а не взрослый мужчина. Взорвался, словно взлетел вверх, затерялся среди облаков. Или среди ночи? Совсем пропал. Совсем.

А когда очнулся, Лесь, что-то тихо бормоча себе под нос на своем странном, щебечущем языке, осторожными, ласковыми руками оправлял на нем штаны и рубаху, укутывал до подбородка одеялом. Будто бы Василию Степановичу сейчас было хоть какое-то дело до привычно выстывшего к ночи подвала!

Не сдержался – всхлипнул. Слезы, что так долго боялся отпустить, беззвучно заструились по щекам, нос сразу заложило, стало трудно дышать. Василий Степанович, не понимая, что с ним происходит, затряс головой, всхлипнул громче. И похоже, ужасно напугал Леся, потому что тот вдруг перешел на русский:

– Вася, Вася, Васенька… Да что же ты, родной мой?

От тихого «родной мой» Василия Степановича натурально в очередной раз тряхнуло, а остатки ледяной глыбы внутри мгновенно исчезли, словно и не было их никогда. Василий Степанович глубоко вдохнул, успокаиваясь, коротко выдохнул, отер рукавом мокрые глаза, решительно шмыгнул носом (не мужественно оно совсем получилось, ну да и черт с ним совсем) и стал рассказывать:

– Михалыча убили. Схоронили нынче…

Неожиданно вышло долго.

Во время рассказа Лесь как-то незаметно умостился у него на плече, обхватил рукой грудь – слушал. И все казалось правильным – правильнее не бывает. Лесь. Лесь. Лесь. «Коханый…»

Уходи навсегда, серенький волчок, уходи! Не тронь моего Леся!

========== 8. “Когда приблизится пора утрат…” ==========

*

Как и ожидалось, на следующее утро Василий Степанович сбежал. Всю ночь промаявшийся своей сумасшедшей, краденой любовью Лесь под утро заснул так, что хоть из пушки над ухом стреляй – не разбудишь. А Василий Степанович ни из чего стрелять и не собирался: выполз тихонечко, одеяло на спящем Лесе заботливо подоткнул, ведро вынес, печку подтопил – и исчез. Просто не Васька, а какая-нибудь фея-крестная. Ах да! Еще записку на столе оставил – на краешке позавчерашней газеты – крупными, неуклюжими буквами: «Сегодня не жди». От такой заботы Лесь даже и не знал, что делать: смеяться или плакать. Конечно, сам, дурак, виноват. Сорвался нынче, натворил дел. Теперь пожинай, как говорится, плоды…

Впрочем… Не впервой ведь ему было ждать, правда? Скрутить сходящие с ума нервы в затейливый узел, уговорить глупое сердце. Запастись чаем с травками. (И не думать о том, что тех травок, которые, согласно рассказам Васьки, каждое лето привозил из своей родной деревни Михалыч, больше уже не будет. Да и самого Михалыча…)

А как долго будет в Васькиной жизни, например, Лесь? «Не жди», – это значит: «Сегодня не жди»? Или: «Вообще ничего не жди»? Или…

Лесь злобно напомнил себе, что, согласно принятому сего числа решению, он спокоен, будто самый холодный из айсбергов; все-таки выпил чаю и отправился на службу. Книги сами не разберутся и не подклеятся. И кстати… Может быть, все же настала наконец пора сунуться на родную кафедру и поговорить хоть с кем-нибудь из оставшихся там преподавателей насчет диплома? Черт с ней, с Софией! В тех же «Двенадцати» можно ведь и просто библейские аллюзии поискать? Или, если Библия вкупе с Богом теперь в серьезной опале, «Образ России в лирике Блока», а?

Мысль оказалась вполне хороша. Целый день Лесь мотался из одного здания в другое, с этажа на этаж, даже в подвалы исхитрился заглянуть в поисках архивных документов. К счастью, на кафедре его еще помнили и отчего-то обрадовались как родному. Даже морковный кофе усадили пить. С натуральными (к счастью) ржаными сухарями. Идею с Россией одобрили. Сказали, что для верности стоит приплести сравнение Блока с Некрасовым. (Блок ведь любит Некрасова? Во-о-от! А Некрасов за дело народа радел. Стало быть, выйдет правильно и… актуально.) У доцента Стеценко, когда он про такое услышал, аж глаза азартным огнем зажглись. Стосковался вечно серьезный Леонид Анатольевич по дискуссиям со студентами. Жаль, профессор Метлицкий, главный специалист их кафедры по современной поэзии и бывший руководитель Леся, к означенным дискуссиям уже никогда не сможет присоединиться. Расстреляли его, как выяснилось, еще в прошлом году. Как наиопаснейшего контрреволюционера и заговорщика. И, кажется, вредителя. Давно Лесь на родную кафедру носа не казал. Все какими-то своими надуманными трагедиями маялся, диван в библиотеке пролеживал. Мнил себя то ли Обломовым, то ли Рахметовым. А тут такое… Короче говоря, помянули профессора Метлицкого морковным кофе, выпили за упокой души.

– А похоронили-то где?

– Да известно, где сейчас стрелянных хоронят – во рву общем.

«… – И запомните, юноша: никогда не стоит судить поэта по тому, о чем он пишет. Всегда смотрите КАК пишет. Тема – это всего лишь тема. Повод. Толчок. Пишущий о любви к народу совсем не обязательно на самом деле обеспокоен его судьбами. Пишущий о Родине не обязательно ее любит по-настоящему. Пишущий о женщинах… ну, вы поняли. Блок велик не потому, что всю жизнь обращался к теме любви и мечты. А потому, что, когда мы читаем: «Дыша духами и туманами, она садится у окна…», вот эта широкая «а» создает вокруг нас иллюзию тех туманов и земля тихонечко качается у нас под ногами. Или вот это, ваше любимое: «Черный вечер, белый снег. Ветер, ветер…» Слышите? «Е… – е… – е…» Как будто свищет-завывает вьюга, всю душу из груди выдувает-высвистывает. А что он делает с цветом? Символика цвета в стихах Блока – это же просто сплошной восторг!.. Если вы гений, юноша, можете писать о чем угодно и все равно остаться в веках.

– Даже о революции?

– И о ней.

– Как Маяковский?

– Только, бога ради, не как Маяковский! Хотя… Он тоже гений».

Дома было пусто и, несмотря на теплую, солнечную погоду за окном, как-то стыло. Лесь глянул в закуток, где хранились дрова: запас еще имелся – и кинул пару полешков в печку. Конечно, не февраль, но все же. Заодно вскипятил чайник. Угрыз с кипятком пару кусков хлеба. Есть в одиночестве он так и не научился. А если Василий Степанович сказал, что сегодня не придет… Хотя какой он теперь «Василий Степанович» после вчерашнего-то?! Васька… Васенька… Василек… Лесю вообще стыдно было вспоминать, что он нынче ночью нес. Хорошо хоть по-польски. Польский Васька не разумеет. Или выдохнутое в порыве абсолютной душевной смуты «коханый» в переводе не нуждается?

Кипяток внезапно показался горьким. Лесь допил его почти с отвращением – на чистом упрямстве. Вот так жизнь! Не он ли сам еще совсем недавно страдал об отсутствии между ним и Васькой телесной близости? Ну и… Судьба, как говорится, злодейка. Да и не судьба даже, если вдуматься, а настоящий античный Рок. Подкараулил и толкнул к пропасти. Не простит теперь Леся Василий Степанович. Своей собственной, вполне, кстати, понятной человеческой слабости не простит. И не забудет. Разве такое забудешь! А у Леся… У Леся забыть и вовсе не получится.

Что останется в итоге? «Изгнание из рая». Библейский сюжет в интерпретации художника Петрова-Водкина. И пойдет Лесь куда глаза глядят из Васькиного подвала, прикрывая причинное место веселеньким зеленым веником с мечтательной тоской во взоре. Позвать, что ли, Варьку на роль Евы? Уходить – так хотя бы красиво…

Впрочем, может, еще и простит его добрый Васька? Разрешит опять спать на самом краешке и делать вид, будто ничего не было?..

С этакими-то душевными терзаниями Лесь наконец и заснул. Заснул, кстати, мгновенно, без всяких промежуточных стадий между явью и сном и без обычно являвшейся у него следствием чересчур взвинченных нервов бессонницы. Похоже, зачем-то хранила его милосердная Матерь Божья на непростых житейских путях.

*

Василий Степанович не вернулся в подвал и на другой день. И на следующий. И на четвертый. И на пятый. Неделя прошла – как не бывало. Последний раз так надолго он пропадал в недоброй памяти кронштадтские дни. Но нынче вроде бы ничего похожего замечено не было. Ничего, судя по слухам, что курсировали в очередях за продпайками, нигде не взрывалось, не стрелялось и не горело. Однако история Михалыча, рассказанная Васькой в ту их, последнюю, ночь, никак не желала выходить из головы. А если и Васька… так же? Васька – герой. Он точно не пройдет мимо, не останется равнодушным к чужой беде. А беда… она, как известно, не ходит одна.

Все душевные трепыхания первых дней («Выгонит? Не выгонит?») на этом фоне стали вдруг казаться ужасающе наивными и смешными. Был бы жив. И уже без разницы, с кем он проживет эту жизнь. Был бы жив.

В воскресенье Лесь подхватился и пошел в храм Успения Пресвятой Девы Марии. Его туда в детстве няня водила. Вот вроде бы мало ли в Питере церквей? А эта почему-то казалась родней и ближе. Теплее. На службу Лесь не остался. Помолился, поставил свечку, да и пошел обратно. Гулял долго, старался отвлечься от того, что железной хваткой стискивало сердце. Отвлечешься от такого, как же! Уходился так, что к вечеру уже и ног под собой не чуял. Пришел домой, кипятку выпил с хлебушком и лег спать. Подумал, что завтра нужно нормальную еду изобразить: похлебку там или кашу. А может, и картошечки с постным маслом и солью. А то Васька придет, а дома – вот стыдобища! – один кипяток с хлебом.

Накануне на работе Лючия Арнольдовна долго пытала: «Что с вами, Лесь? Вы не заболели? Выглядите снова как… зимой». Лесь отговорился головной болью, а на душе у него в очередной раз нехорошо взвыли злые и ободранные помойные кошки, давным-давно изорвавшие в кровавые ошметки нежное Лесево нутро. Как вьюга февральская взвыли. А что? Февраль, он и есть февраль. Даже когда апрель.

На девятый день (Лесь их все в своем дневнике отмечал) вечером в дверь забарабанили. Он аж вздрогнул: с чего бы Василию Степановичу так ломиться в собственное жилье? У него ключ имелся. Да и не стал бы никогда Василий Степанович колотиться куда бы то ни было этак… истерично. А других гостей нынче ждать не приходилось. Или надо было ждать? Время-то, как ни крути, совсем неспокойное.

Лесь медлить не стал: от тюрьмы, как известно, да от сумы… С сумой он в своей недолгой жизни уже практически сведался. Оставалась тюрьма. Ров общий.

Молодой солдатик, ввалившийся в бывшую дворницкую после того, как Лесь распахнул дверь, на Ваську ежели и походил, то разве что обмундированием: та же довольно обтрепанная шинель, ботинки с обмотками, картуз с красной вылинявшей звездой – на голове. Почему-то вдруг вспомнилось, как Василий Степанович давно, вскоре после их первой встречи, с горящими глазами рассказывал о своей мечте – победе мировой революции. А еще… о буденовке.

Солдатик, ввалившись в подвал, некоторое время озадаченно моргал, привыкая к царившему там полумраку, пытаясь разглядеть Леся. Лесь тоже первым не заговаривал – выжидал. Не Васька – и ладно. А на тот свет, как говорится, всегда успеется.

– Ты, что ли, Василия Степановича, жилец будешь?

Лесь аж вздрогнул. Выходит, ошибся он со своими выводами. От Васьки это все же. И стало быть…

– Он живой? – слова сорвались раньше, чем их удалось обдумать. Столько дней вертелись на кончике языка и вот…

Солдатик вздохнул, потоптался с ноги на ногу. (Лесю сразу захотелось заорать на него, чтоб не медлил, но пришлось сдержаться. Не то, пожалуй, можно было остаться и вовсе без всякой информации.) А когда незваный гость все-таки решился раскрыть рот, в голове вспыхнуло: «Лучше бы не говорил!» Словно кто-то подсмотрел самые страшные сны Леся, а потом озвучил их. Вот так и озвучил:

– Уходил – живой был. Может, бог даст, ты еще с ним проститься успеешь.

– Где он?

Лесь и сам не понял, как одним будто бы махом обулся, пальто на плечи кинул (руки в рукава точно бы не попали – так трепыхались) и солдатика за порог выпихнул. Негостеприимно – ну и черт с ним! При таких-то новостях!..

Солдатик вроде на Леся не обиделся. Глянул понимающе, пояснил:

– Веры Слуцкой больница, слыхал?

– Нет, – буркнул Лесь, все-таки натягивая на ходу пальто. – Где это?

– Так Василеостровский. Бывшая Мария Магдалина.

Лесь кивнул. Больницу имени Святой Марии Магдалины, до революции находившуюся под покровительством монарших особ из дома Романовых, он, разумеется, знал. А за всеми этими послереволюционными переименованиями не следил.

– Хорошая больница! – как-то неуверенно протянул солдат.

– Ты ко мне пешком шел? – на всякий случай уточнил Лесь.

– Конечно, пешком. Недалеко ведь тут.

Ага, недалеко. Лесь прикинул: нужен извозчик. Если и в самом деле все так плохо, как ему сейчас озвучили. На ум внезапно пришло, что он даже имени своего спутника не знает. «Солдатик» да «солдатик». Ваську, помнится, когда-то этакое обращение шибко раздражало. «Я не солдатик, а боец Красной армии!» Черт! Ладно, не будем сейчас про Ваську.

– Тебя зовут-то как, служивый?

– Арсений я, Смирнов. Сенька. С Василием Степановичем служим, значит.

Губы Леся помимо его воли тронула слабая улыбка. Про Сеньку Смирнова Васька рассказывал много и со вкусом. Частушки, опять же, которые означенный Сенька петь любил, Василий Степанович, бывало, домой носил пачками. (Или даже букетами.) А вот видеть сего персонажа лично довелось впервые. Можно сказать, воочию.

Продолжая почти бежать в сторону набережной Мойки, Лесь торопливо тряхнул Сенькину руку.

– А я – Лесь. Очень приятно. Сейчас извозчика поймаем, и ты мне по дороге все подробно объяснишь. Так ведь?

– Да какие сейчас извозчики! Особенно об эту пору. Поздно ведь!

– Ничего. Нам повезет. Должно повезти.

Потому что иначе Васька не дождется. Васька. Васенька. Василек.

И им повезло. Видать, присматривала с небес Матерь Божья за грешным рабом своим Леславом Корецким. Или же няня Ядвига до сих пор за него где-то там, на небесах, молилась, за мальчика своего. На Синем мосту Лесь метнулся на проезжую часть, практически под копыта проезжавшей мимо них лошади. Хорошо, что лошаденка оказалась аккурат по нынешним временам – сонная, неспешная, кожа да кости, а то бы, пожалуй, и Лесь в конце концов где-нибудь рядом со своим Васькой лег с проломленной головой. Дурак потому что.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю

    wait_for_cache