355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Minotavros » Двенадцать (СИ) » Текст книги (страница 8)
Двенадцать (СИ)
  • Текст добавлен: 1 ноября 2019, 07:30

Текст книги "Двенадцать (СИ)"


Автор книги: Minotavros



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)

– Так вот и я ни при чем.

– Лесь… – Василий Степанович посмотрел на него с укором, – ну хоть мне-то не ври! Вы же с ней обнимались и практически…

– Целовались? – кривовато усмехнулся Лесь. В голове отчетливо прозвучало давешнее Варькино: «Вот же оно, твое счастье! Хватай и никуда не отпускай». Не отпустишь такого… как же! Сам уйдет, едва лишь правду услышит. Или Леся взашей из своей жизни выгонит. Впрочем… – Варя – мой друг, понимаешь? Товарищ. Сестра почти.

Лесь, вспомнив нынешний дневной разговор с Варварой о «товарище и почти брате», улыбнулся и мысленно поиронизировал над собственной последовательностью. И над шутками Судьбы, сочиняющей для нас тексты.

– С сестрами так не обнимаются, – Василий Степанович стоял у окна и пытался смотреть в находившееся под потолком окно. В ночь. Или что там у них видно из их подвала? Лесь почему-то никогда не любопытствовал.

– Вась… – он чувствовал себя прямо-таки васнецовским витязем на распутье. Только дорог перед ним имелось всего две: налево пойдешь – голову потеряешь, направо – сердце. Оставалось лишь одно: попробовать взлететь. Однако плохо у него было в последнее время… с крыльями-то. Пришлось глубоко-глубоко вздохнуть, прежде чем окончательно решиться. Очень глубоко. Когда Лесю исполнилось десять лет, кузен Тадеуш учил его прыгать с обрыва в бездонный темный пруд. Это уже потом, повзрослев, Лесь понял, что и обрыва того – взрослому по пояс, и глубина в пруду – захочешь не утонешь. Но тогда… Он навсегда запомнил свои дрожащие коленки и суровый голос Тадеуша: «Раз, два… Вперед, трус!» Так он на себя с тех пор и прикрикивал, когда совсем припирало: «Вперед, трус!» – голосом покойного кузена. (Кузен Тадеуш погиб на войне, сражаясь в составе Восточного польского легиона.) – Вась… Нам бы поговорить.

Василий Степанович посмотрел на него через плечо.

– Давай лучше завтра. Устал я нынче.

«А уж я-то как устал!» – горько подумал Лесь. Но… К завтрашнему дню решимость вытащить-таки на свет божий всю неприглядную правду может исчезнуть «как сон, как утренний туман», и придется снова жить во лжи. От которой, честно признаться, Лесь устал еще больше. Ну спасибо тебе, Варька!

– Вась…

Василий Степанович уселся на кровать, сердито растер ладонями щеки. Отросшие медные, обычно прямые и жесткие волосы закрутились у него надо лбом несерьезными завитками, и Лесь на мгновение замер, глядя на них. Если его сейчас погонят из этого подвального рая, то хотя бы будет что вспомнить. Много… всего. И вот эти смешные кудряшки.

– Хорошо. Коли тебе так уж невмоготу делиться секретами в ночь-полночь… Ты о Варе своей, что ли, поговорить рвешься?

Лесь улыбнулся. Захотелось обнять Ваську, прижать к груди, как еще совсем недавно обнимала и баюкала его самого Варвара. Хотелось… Именно поэтому он к Ваське на кровать садиться и не стал – устроился возле стола, на стуле. Даже кружку пустую зачем-то взял. (Чтобы руки занять? «Раз, два…»)

– Нет. Об Андрее. О своем Андрее.

*

Еще минуту назад казалось: он умрет раньше, чем вымолвит хотя бы слово. А стоило начать – и понеслось. Словно река, освобождающаяся из-под ставшего слишком тонким к весне льда. Лесь просто слышал, как трещат и раскалываются многовековые льдины, сковавшие холодом сердце. А если не выплыть? А если сомнет и изломает, будто глупую фарфоровую куклу? «Вперед, трус!»

…«У вас тут живность, юноша».

Иногда, чтобы осознать самые важные перемены в своей жизни, нужно совсем немного времени: несколько неровных, но гулких ударов сердца, за которые гусеница превращается в бабочку. А на то, чтобы принять их целиком и полностью – еще меньше.

Темно-серые глаза – как камень после дождя. Виски седые. Хотя сколько ему (папа рассказывал…)? Тридцать пять? Молодой…

– Где вы учитесь, Леслав?

– В университете. На словесном.

То, что он способен произнести хоть что-то, – уже чудо. «Почему мы не встретились раньше? Тогда у незнакомца из моих снов давным-давно было бы твое лицо».

– Лесь, ты хорошо себя чувствуешь? – мама по-польски. Иногда от ее заботы можно задохнуться. В конце концов, он не ребенок! И нечего над ним кудахтать!

– Все замечательно, спасибо, мама.

– Леслав, полагаю, вы присоединитесь к нам за чаем? Чрезвычайно любопытно было бы пообщаться с человеком, понимающим современную поэзию. Надеюсь, ваши литературные интересы не включают в себя этот ужасный футуризм?

Лесю начхать на футуризм.

– Отчего же… – уже по-русски вклинивается в разговор мама, – Северянин, например, очень мил.

– Северянин – это абсолютно не тот футуризм, о котором спрашивает Андрей Львович, – почти выплевывает Лесь. Почему-то кажется, что слюна его сейчас – чистый яд. – И к тому же он не милый, а пошлый. Читая его, ощущаешь, что съел слишком много сахара. Или шоколадных конфет.

– В детстве, дорогой, ты мог есть шоколадные конфеты просто бесконечно! – мама обиделась. Теперь жди целой череды трогательных воспоминаний из еще совсем недавнего детства Леся. Обычно Лесь на такое не реагирует (Кто из нас не сидел на горшке!), но в данную секунду ему мучительно стыдно оттого, что все это услышит Вронский. Высокий, взрослый, невероятно притягательный Андрей Вронский.

– Не смущайтесь, Леслав! – мягкий, словно бархатный, смешок. – Боюсь, самый невообразимый сладкоежка здесь – я. Съем все, до чего только дотянусь. Вы не представляете, сколько я однажды умудрился изничтожить этих очаровательных монпансье. А ананасы в шоколаде у Абрикосова?!

Спустя несколько минут они с Лесем уже вовсю хохочут, вспоминая свои «шоколадные» подвиги. Отец, которому вся эта лирика совершенно не интересна, смотрит в окно. Мама приказывает подавать чай.

Лесь уходит к себе раньше, оставляя взрослых вести серьезные, умные разговоры. Хотя он сам вовсе не считает себя ребенком, которого можно одним движением бровей изгнать в детскую, но вступать в споры с родителями сейчас – явно не время и не место.

Прощаясь, Андрей Вронский крепко жмет ему руку и говорит, что был очень рад познакомиться. Лесь отчаянно надеется, что исхитрился не покраснеть, и отчетливо понимает, чье лицо ему станет являться отныне во сне.

Вновь они сталкиваются недели через три на улице возле Казанского. Леся мгновенно пронзает осознание, что это – судьба. Беседа длится меньше пяти минут. «Как ваша учеба?» – «Благодарю вас, прекрасно». – «Любимый поэт?» – «Блок». – «А у меня – Фет. Я не слишком разбираюсь в современниках». – «Я мог бы вам…» – «Что?» – «Объяснить. Про современную поэзию. Если позволите». – «Разумеется, позволю». На сей раз прощальное рукопожатие кажется чуть более долгим и крепким. Почему-то хочется сказать: интимным. Или это только кажется?

Проходит еще несколько бесконечных недель до тех пор, когда они опять встречаются – в Александринском театре на «Стойком принце» Кальдерона в постановке Мейерхольда. Лесь преклоняется перед Мейерхольдом с тех пор, как выяснилось, что однажды тому хватило дерзости и режиссерского гения поставить «Балаганчик» Блока. И вот теперь – Кальдерон… Лесь так мечтал побывать на этой постановке!..

Он совершенно не запоминает спектакля. Не потому, что тот не удался. На следующий день в газетах писали, что госпожа Коваленская в роли принца Фернандо была невероятно хороша и убедительна. Но… Вронские располагаются в соседней ложе, и Лесь почти до рези в глазах всматривается то в точеный профиль Андрея Львовича, то в лицо сидящей рядом с ним женщины. Отчаянно желая, чтобы она была уродлива, вульгарна, хотя бы просто невзрачна, однако – нет. Отец Леся восхищенно произносит: «Александра Яковлевна – красавица! Настоящий ангел!» – и, к сожалению, с ним невозможно не согласиться.

«Тогда… зачем все это? – думает Лесь, вместо того чтобы вслушиваться в порой легкие, а порой чеканные строфы Кальдерона. – Зачем эти взгляды, этот смех, это скольжение пальцев по запястью при встрече? Или я уже настолько болен, что вижу все не таким, какое оно есть?»

В антракте Андрей заходит к ним в ложу (к счастью, без жены: та общается с кем-то из своих знакомцев): «Как вам постановка?» – «Я не люблю испанцев, – отвечает Лесь. – Особенно испанскую классику». – «Всей классике я предпочитаю русскую, – улыбается одними губами Андрей. Глаза его убийственно серьезны. Или Лесю это снова кажется. – Что мне еще остается делать с подобным именем?» – «Что не так с твоим именем?» – интересуется отец. Он никогда не умел разгадывать литературные шарады, хотя и слыл чрезвычайно начитанным человеком. «Иногда я чувствую себя внебрачным сыном графа Толстого, – легко откликается Андрей. – Имя – как у князя Волконского, фамилия – как у любовника Анны Карениной. Отчество… – демонстративно тяжкий вздох. – Да что там говорить!» Теперь смеются все: мама, отец, сам «внебрачный сын». Лесь не смеется. Он молчит, опустив глаза в пол. Какой во всем этом смысл?

Со второго действия он сбегает, сославшись на больную голову. Пожалуй, Лесь достаточно бледен, чтобы даже мама в это поверила. Видеть красавицу Александру Яковлевну нет никаких сил.

Потом еще пару раз они встречаются у Корецких, на улице (Вронские живут где-то по соседству. У Леся не хватает духу спросить: где?), в театре, на концертах. Лесь перестает ходить в театры и на концерты, отговариваясь большой занятостью по учебе. Сны становятся такими, что по утрам стыдно смотреть в глаза собственному отражению в зеркале. Лесь пытается писать стихи. В стихах – одна и та же тема: лирический герой и Он. Никогда не Она.

Маму настолько тревожит самочувствие Леся, что он приводит в гости Варвару. Родители сперва облегченно выдыхают (Это просто любовь!), а затем начинают хмуриться. Отец вызывает Леся на серьезный разговор: «Ты же в курсе, что она совсем не нашего круга? Папа – ветеринар?..» Лесю хочется смеяться (Знали бы они!), но он молчит, уставившись в пол, и сжимает кулаки. Подумаешь!

В день своего восемнадцатилетия Лесь загадывает желание. Как ни странно, оно сбывается спустя всего-то два с половиной месяца, когда родители отбывают в Польшу: тетя Беата второй раз выходит замуж. «Это так волнительно! Сынок, почему бы тебе не поехать с нами?» – «У меня учеба, мама. Ты же знаешь…» Неожиданная поддержка отца: «Пусть мальчик учится. Мужчина должен быть специалистом в избранной им области. Даже если…» Лесь отлично понимает, что филология – вовсе не та область, успехи в которой тронули бы суровое сердце отца, но хорошо хотя бы так. Няня Ядвига едет с ними – проведать родственников. «Может быть, уже в последний раз». «Как же ты тут один?» – «Мамочка, я уже достаточно взрослый».

А на следующий день… Звонок в дверь: «Здравствуйте, Леслав!» – «Вы?! А родителей нет дома». – «Не страшно».

Потом… Узкая кровать Леся, на которой совсем не тесно вдвоем. Боль, жар, пот. Поцелуи, определенно, «пьянящие, как вино». «Неужели у тебя до меня никого?..» – «Андрюша, солнце, я до тебя даже ни с кем не целовался!» – «Твой отец рассказывал про какую-то «неподходящую девушку». Очень переживал». – «Это Варька. Она мой друг, так что не в счет». – «Господи, я считал, ты отчаянный декадент!.. Вот это все: вино, порочные связи, кокаин…» – на последнем он все-таки улыбается, показывая, что пошутил. Лесь сцеловывает с его восхитительных губ улыбку. «Я люблю тебя!» – «Это я тебя люблю, мой драгоценный мальчик!»

Они пропадают друг в друге, растворяются, исчезают. Лесь не интересуется, чем объясняет Андрей свое отсутствие на службе и где сейчас его жена (и, кажется, дети?). Это лишнее, не имеющее к ним двоим никакого отношения. В пустой квартире Корецких они наедине, точно на необитаемом острове. Андрей приносит из ресторанов какие-то совершенно необыкновенные блюда и дорогое вино. Пьет его с губ Леся, из впадины его пупка, смеется, курит в распахнутую форточку. Лесю нравится запах его табака и красное вино, похожее на кровь. Если это сон, то он согласен вовсе не просыпаться.

До приезда родителей Леся остается пять дней, когда Андрей приходит мрачный, весь вечер общается по телефону, бросает отрывисто: «Работа». Потом все-таки снисходит до подробностей: трудное дело, появились новые факты, вопрос жизни и смерти, прости, котенок. А утром убегает совсем рано, оставляя на губах Леся короткий обжигающий поцелуй – будто клеймо. Поэтому, когда через некоторое время опять скрипит дверь в спальню, Лесь, не открывая глаз, спрашивает: «Ты что-то забыл? Иди ко мне. Я соскучился…» Только вот это уже не Андрей.

«А мы решили вернуться пораньше…» – зачем-то оправдывается мама.

Дальше все – как по нотам: «Кто он?!» Лесь молчит. «Кто?! Я убью этого мерзавца! Вызову на дуэль и убью!» Лесь молчит. Мама прикусывает белый батистовый платок так, что к концу разговора тот превращается в жалкие клочки. «Ты мне отныне не сын. Живи как знаешь».

«Он простит», – неуверенно обещает мама, когда заходит к Лесю перед отъездом в Париж. Отец на него даже не смотрит.

Лесь остается один.

*

– А он?

Лесь ждал чего угодно: отвращения, удара по морде (уж Василий-то Степанович совершенно точно врезал бы по морде, а не по лицу), короткого: «Вон!» Но не этого напряженного:

– А он?

– Кто?

– Ну… Андрей твой… С ним ты потом говорил?

– Говорил.

– Ну и?..

– Я ему позвонил. Подошла жена. Я попросил позвать господина Вронского. Думаю, она не узнала мой голос – мы с ней ни разу не общались. Он сказал: «Это не телефонный разговор». Условились встретиться в парке. Ну… В том самом, где на меня когда-то упала гусеница. Он молчал. Я лепетал, что теперь совсем один и сам себе хозяин. Что мы можем не расставаться, что… Он ответил, чтобы я забыл его номер телефона. Что он очень виноват перед своей женой. Что у него дети, и он не может рисковать ими.

– А как же ты?! – в голосе Васьки звучало неподдельное негодование.

– А я… Он сказал, что я – ошибка. Самая страшная ошибка в его жизни. Что… черт его попутал, а я…

– А ты?

– Он сказал: «Прости». И ушел.

Они долго молчали. Неясно, о чем молчал Василий Степанович, но Лесь на какое-то время будто снова очутился в прошлом: стоял там, на парковой аллее, усыпанной желтыми осенними листьями, и чувствовал, что его жизнь только что кончилась, что и сам он опадает на землю, рассыпается прахом, как эти листья.

– Лесь, а Лесь!

– Что, Вася?

– Поздно уже. Давай спать, а?..

И они легли спать. Василий Степанович занырнул в сон почти мгновенно, что Леся, следует признаться, не сильно удивило: засыпал Васька всегда именно так – словно в свое персональное облако проваливался. Сам же Лесь в ту ночь долго маялся, переживал и даже, пожалуй, пережевывал горькие, практически несъедобные отголоски собственных откровений. Вот кто его за язык тянул?! Жили себе и жили. «Останься пеной, Афродита!..» А тут и не Афродита вовсе, а какой-то мертворожденный уродец. Василий Степанович, конечно же, молодец: не отшатнулся в ужасе, на улицу в знобкую, пронизанную ледяными нитями дождя ночь не выгнал. Вот только… Чем теперь придется платить за этот незапланированный приступ откровенности? Нет, все-таки некоторым гусеницам просто не суждено превратиться в бабочку!..

========== 7. “Баю-баюшки-баю…” ==========

*

Василий Степанович и сам не знал, чего ему вдруг так… изнутри кипятком плеснуло, когда Леся с барышней увидел. И не то чтобы вовсе непристойно (видал он в своей жизни вещи и похуже), но… близко. Близко-близко. Даже когда глаза на мгновение закрыл, и то видел: как она Леся обнимает, а его голова у нее на груди лежит. Хорошая, кстати, грудь. Небольшая, правильная. И девушка оказалась хорошая. Правильная. Варвара. Лесь ее нежно Варенькой называл. А иногда смешно, будто сердясь (но не по-настоящему, а в шутку), Варькой. Только тогда, в самый первый миг, когда он в дверь собственного подвала устало ввалился, внезапно захотелось бежать. Куда глаза глядят. Хоть обратно – в казарму. Там нынче новые лежанки справили – в два этажа. Так вот – как раз на верхний. Ближе к небу. Или к потолку?

Лесь, впрочем, сбежать не дал. Оторвался от барышни, стряхнул с себя негу, сверкнул глазами:

– А вот и ты. А мы уже заждались!

Словно они его и впрямь ждали. Словно и не был Василий Степанович рядом с ними совсем лишним. Специально напросился Варвару до дома провожать, впечатления проверить. Переварить.

Проверил. Переварил.

Однако то, что ему Лесь про себя потом, по возвращении в подвал, рассказал, перевариваться не желало. Представить Леся, его Леся с каким-то… мужчиной было куда сложней, чем, скажем, с конкретной девушкой. С Варей. Причем Василий Степанович даже не задавался вопросом: с чего это вдруг Лесь стал «его»? Конечно, его. Чей же еще?

Только… выходит, раньше он был не Васькиным. Этого… Андрея он был. Так… буквально. О подробностях, которые неизменно подкидывало чересчур богатое воображение, Василий Степанович изо всех сил старался не думать. Не представлять. С бабами у него кое-какой личный опыт все же имелся: во время краткого периода бездомной жизни среди воровского элемента тамошние щедрые на ласки девочки находили молоденького и – вот бывает же! – еще совершенно невинного Ваську лакомым кусочком. И даже делали попытки обучить его… кое-чему совершенно бесплатно. Васька учиться не отказывался – не дурак же! Так что нынче понимал уже что к чему. Михалыч смеялся потом на Васькины рассказы: «Повезло тебе, Василий Степанович, что без срамной болезни дело обошлось!» Васька как представил – похолодел весь: и впрямь повезло. С тех пор он девочками, которые за деньги, как бы слегка… брезговал. А великой любви, точно в синематографе, с ним не случилось.

А вот с Лесем, похоже, случилась… Только неправильная какая-то любовь. М-да…

Хорошо, что на службе было не до этих болезненных мыслей. Нужно же хоть где-то отдыхать. Дома не получалось. Когда бы Василий Степанович ни приходил в свой подвал (а появлялся он там, как ни крути, довольно поздно), Лесь уже был на месте: кухарничал, прикусив губу, или книжки свои потрепанные читал. Или карябал крохотным огрызком карандаша в тетради. А у Василия Степановича, когда он Леся видел, что-то такое происходило с организмом… странное. Словно бы и к нему, к Лесю, шагнуть поближе хочется, и от него сбежать как можно дальше. Только от себя не убежишь.

Что-то изменилось с того разговора между ними. Изменилось жутко и непоправимо. А играть Василий Степанович не умел. Не актер он, солдат. Даже в настоящем театре ни разу не был.

Нет, не получалось у него игры. И при том же Лесь, зараза, ситуации не улучшал: смотрел виновато, побитой собакой, улыбался болезненно. Во время сна отодвигался подальше – еще чуть-чуть и упадет. Василий Степанович чувствовал себя ужасно неловко, а что сделать, что сказать – не знал. Мыться стал в бане при казармах. Благо, там теперь все работало бесперебойно: раз в неделю – помывка. В лучшем виде. Ни к чему Красной армии завшивевшие бойцы. Однако каждый раз почему-то вспоминалось то ведро с горячей водой, которое его раньше дома ждало. Теперь Лесь ничего такого не делал. Да и мылся сам, видать, в Васино отсутствие. Разговаривали мало и все о пустом, словно важного в жизни не осталось. Даже стихов Лесь Василию не читал, будто и это упрятал под замок.

– Что случилось, а?

– Ничего не случилось.

– Ты не такой какой-то нынче.

– Я всегда такой. Всегда один и тот же.

«Один и тот же», как же! Даже улыбку Леся точно выключили. Задули огонь, занавесили окна черными глухими шторами.

– Давай поговорим!

– Не о чем нам разговаривать, Вася, поверь мне.

– Да как же! А раньше было о чем!

– Так то раньше.

– Тяжело с тобой нынче, Лесь.

– Мне уйти?

Вот он всегда теперь говорил так: «Мне уйти?» А Василий Степанович пугался, что и впрямь уйдет, – и отступал. Отставал от Леся со своими дурацкими вопросами. Может, конечно, здесь не вопросы нужны были, а что-то другое. Только про это «другое» Васька ни черта не знал и не умел. Так что в казармах было если не лучше, то проще – точно. Только домой после казалось страшно идти. Вдруг свет не горит? Хоть с закрытыми глазами по улице передвигайся. На ощупь, будто слепой. Горит? Не горит? Горит! Не ушел. Все еще ждет.

Лесь ждал. Ужин готовил. О службе спрашивал. Даже шутить пытался: «Много контры сегодня отловили?» – «Никого не отловили, и слава богу!» – «Так ведь бога-то нет. Как говорить теперь будете? Слава товарищу Зиновьеву?» В такие минуты Василий Степанович обычно ловил себя на странном желании погладить кончиками своих явно не приспособленных для нежностей пальцев (спусковой крючок винтовки и рукоять штыка они чувствовали гораздо лучше) тень прежней улыбки у Леся на губах. Погладить, мысленно попросить эту улыбку не уходить. Остаться хоть на чуть-чуть.

А она под взглядом Васьки словно бы истончалась, выцветала, сходила на нет. Не держалась на губах Леся улыбка. Уговаривай – не уговаривай.

– Сегодня придешь?

– Нет, в казармах ночуем.

– А-а… Хорошо. Удачи тебе.

Почему-то Василия Степановича никак не оставляла мысль, что этот новый, странный Лесь, уже не скрываясь, крестит его в спину. Зачем, спрашивается, он это делает, ежели бога все равно нет?

*

Милый мой, милый мой,

На войну возьми с собой,

Там ты будешь воевать,

Я – патроны подавать.

Ежели Сенька Смирнов начинал петь, остановить его можно было только прицельным ударом приклада в висок. Слуха у Сеньки сроду не водилось, голоса тоже, но частушек этот шельмец знал великое множество. Василий Степанович, коли имелась возможность, старался слушать и запоминать. Потом сам пел. Правда, не вот так, среди кучи народа, а дома, с собой наедине. Теперь вот бывало, что для Леся. Лесю нравилось – Васька видел.

За советское правленье

Буйну голову сложу:

Я милее этой власти

Никакой не нахожу.

– Ребята, а Михалыч-то где? Опаздывает старик нынче.

– У него жинка, ох, горяча! От такой легко не уйдешь.

– Да ладно тебе! Он же старый!

– Сам ты старый. В самом соку мужик. Второго недавно родил. «Старый»!

Василий Степанович чужой треп слушал молча, только головой чуток качал. Опаздывал командир и впрямь редко. Пару раз, на памяти Василия Степановича, всего. Хотя, пожалуй, правы эти… стрекозлы. Тетя Катя – женщина хоть куда. Тяжело, небось, от такой уходить. От жены, от детишек. Из дома вообще уходить непросто. Даже, если там у тебя не жена вовсе, а Лесь. Впрочем, почему это «даже»? Лесь… он ведь ничуть не хуже жены. Тьфу ты, мысли какие дурацкие!

Паровоз пары пускает,

По дороженьке бежит,

Собирайтеся, ребята,

В Красну армию служить!

– Парни, парни! Михалыча… того…

– Что «того»? Да ты говори внятно, чего блеешь?!

Вид у обычно собранного и подтянутого (хоть сейчас – на парад или какой смотр) Федьки Лыкова был такой, словно Федька от самой дальней окраины пешком к казармам мчался: шинель – нараспашку, гимнастерка из-под ремня выбилась, картуз где-то потерялся, рот кривится жутко, точно крик давит. Лыков с минуту постоял, цепляясь рукой за дверной косяк, подышал на «раз-два», губы облизнул. (Пересохли, видать, пока бежал.) Собрался с духом.

– Комиссар сказал: убили Михалыча. Два часа назад. В переулке каком-то. Он в казармы шел, увидел, как в подворотне несколько человек одного пацана мелкого чморят, ногами пинают. Тот уже и орать забыл. Ну… Михалыч мимо проходить не умеет. Не умел… – неловко поправился Федька. – Кинулся спасать. А те, подонки, его пером – в бок. И бежать. И пацан тот – деру. Пока народ сообразил что к чему, пока помощь позвали. Короче, умер Михалыч. Кровью истек на мостовой. Вот.

Василий Степанович глухо охнул, изо всех сил вцепился зубами в рукав, чтобы не заорать. Как же так?! Нет, ну как же так-то?! Германскую прошел – ни одной раны, только два «солдатских Георгия» – за храбрость. Февраль и октябрь семнадцатого пережил уже командиром. Впереди всех на штурм ходил, за чужими спинами не прятался. Смольный брал, товарищу Ленину лично руку жал. Кронштадт… Чертов Кронштадт только шрам на виске да легкие последствия контузии ему оставил, хотя многих, шедших рядом, забрал. А тут… Подворотня какая-то… Даже не бандюганы матерые, так, шантрапа.

« – Тебя, парень, как величать-то?

– Василием Степановичем кличут.

– А меня – Борис Михайлович. Но все Михалычем зовут. И ты зови. Будешь у меня в роте служить?

– Буду.

– Вот это дело! Надолго в армию-то?

– До полной победы мировой революции.

– Значит, надолго».

– Вась, а, Вась? Ты в порядке?

Кто-то теребил Василия Степановича за плечо. Василий Степанович и сам не понял, когда успел в холодную каменную стенку казармы лбом воткнуться и начать мычать, глухо, страшно. Так что спервоначалу, когда его Сенька за плечо ухватил, даже не поверил, что умеет этакие звуки издавать. Выходит, умел.

– Сейчас… Сейчас…

– Вась, а, Вась?..

– В порядке я. Отстань.

Первая мысль, которая пришла в голову, когда все-таки удалось взять себя в руки и по сторонам оглядеться (все, собравшиеся вокруг Лыкова, выглядели оглушенными, но в истерику, как Васька, вроде бы никто больше не впадал): «А тетя Катя-то теперь как? И Елисей с Маришкой…»

– Вась, на выход. Пойдем.

На миг ему показалось, что ноги не удержат. Удержали. Еще как удержали! Сначала до нового комиссара, товарища Еланского, донесли: всей ротой проситься в помощь милиции – на облавы, искать мерзавцев, что Михалыча порешили. Потом – до поздней ночи – по городу. И обратно – в казармы. Жаль, Леся там рядом не было, чтобы Ваську к себе прижимать и отогревать всем своим костлявым телом. Замерз в ту ночь Васька страшно. И совсем почти не выспался. Так, часик-другой перед самым рассветом покемарил. Но на следующий день снова в строй встал – и бандитов ловить. И на следующий. Словно вело что-то. Нет, не классовая ненависть. А отчетливое ощущение: так надо, так правильно. Не должны те нелюди, что Михалыча убили, по свету гулять.

На второй день во время облавы взяли беспризорного пацана, которого Михалыч спасать кинулся. Тот этих тварей и сдал. Он у них «форточником» работал. В окна лазил. И что-то такое, видать, притырил, не отдал при дележе, сам скинуть решил. А те его и поймали. Просто – аж зубы ломит. Если бы Михалыч мимо не проходил – убили бы парня. Просто все. Ага.

Ну и поймали их потом, вестимо, сук. Повязали тепленькими. Ваську тогда как красная пелена накрыла: четверо его держали, когда он тех подонков ринулся голыми руками убивать – без всякого революционного правосудия.

Только вот – хоть убей! – не мог Василий Степанович не думать: стоила ли жизнь этого чумазого пацаненка жизни командира? Что из того парня вырастет – неизвестно, а михалычевы ребята теперь без отца расти будут.

– Ты чего такой смурной, Вася? Выпей давай.

– Не пью я, Сеня. Знаешь же.

– Это ты по жизни не пьешь. А на поминках – сам бог велел.

– Нет никакого бога, Сеня. Нет его, слышишь?

Гроб Михалыча до Большеохтинского кладбища несли на руках. Василий Степанович тоже нес, менялся изредка, потом снова подставлял плечо. Словно отца хоронил. В церкви отпевания не было. И правильно! Ни в бога ни в черта, как говорится, Михалыч не верил. Зато товарищ комиссар речь сказал. Наверное, красивую речь. На то он и комиссар. Васька не слушал – губы кусал. Ему бы, конечно, поплакать. Не вышло – не шли слезы, будто замерзли. И вообще все Васькино нутро в одну сплошную глыбу льда превратилось. Только сверху – тонкая, ненадежная оболочка – того и гляди порвется. Как на горохе, оставшемся по оплошности не убранным, к осени: шкурка ломкая – пальцем надави – рассыплется в пыль, а внутри – горошины, сухие, сморщенные, никакой в них нет жизни.

Потом над могилой из винтовок стреляли. Кто-то, видать, с винтовками шел. Васька и не заметил. Тетю Катю с Маришкой, черных совсем, у могилы заметил. А этих вот, с винтовками, нет. Может, из своих кто-то там и был. Тетю Катю две каких-то незнакомых Василию Степановичу тетки с двух сторон под локти пытались поддерживать. Та на них даже внимания не обращала: стояла прямо, на могилу не кидалась, дочку к себе за плечи прижимала. В какой-то момент в голове мелькнуло: «А где мелкого-то оставили?» Но как мелькнуло, так и исчезло. Когда внутри – сплошной лед, не до эмоций.

Как до квартиры Михалыча шли, тоже не отследил. Очнулся под Сенькин голос:

– Выпей, Вася.

Вот ведь пристал как банный лист!

Василий Степанович чужую руку с плеч скинул и на кухню из-за стола двинул – водички попить. Стол был большой, овальный, надежный. Пироги на нем стояли с капустой, компот с какими-то ягодами сушеными – как до революции варили, самогон в больших бутылях – «точно слеза». Так всегда Михалыч, смеясь, говорил. У него какая-то родственница в деревне гнала да в город на продажу возила. Ну и Михалычу перепадало.

На кухне Василию Степановичу враз не до воды стало. У окна стояла вдова – Катерина Ивановна и ситцевую занавесочку на окне двигала: туда-сюда, туда-сюда. Разноцветные веселенькие цветочки на той занавеске нынче смотрелись до того неуместно, что Васька аж головой потряс: фу ты, напасть какая! – и повернулся, чтобы уйти, не мешать человеку. Не умел он правильные слова утешения произносить. Вроде, никогда прежде за словом в карман не лез, а вот этих так и не выучил. Балбес неотесанный. Правильно его Лесь носом в умные книжки тыкал: учись, бестолочь!

– Не уходи, Васенька. Муторно мне одной.

В комнате набилось полно народу. Человек двадцать – двадцать пять, наверное. Стоять негде было, не то что сидеть. Василия Степановича почему-то поразила эта мысль: вокруг – толпа, а человек… – один?

– А детки где, тетя Катя?

– К соседке Любушке отвела. Она приглядит за ними. Нечего им здесь делать. Маришка исплакалась вся. Глядишь, поспит теперь. А Елеся еще маленький, не понимает ничего. Как думаешь, к лучшему?

Василий Степанович плюнул на все условности, подошел, обнял Катерину Ивановну сзади за напряженные плечи. (Как его самого после Кронштадта Лесь по ночам обнимал.) Та, словно отпустило ее чуток, расслабилась, откинулась Ваське на грудь, всхлипнула горестно.

– К лучшему, тетя Катя, к лучшему. Вы ему потом расскажете, как постарше станет.

– Боренька хотел, чтобы он, как вырастет, инженером стал, мосты строил. Все рассказывал, как они в Германскую у Плоцка переправу для пушек налаживали, чтобы, значит, на помощь нашим вовремя поспеть. И не успели. Мосты строить – хорошая ведь профессия, как ты думаешь, Васенька? И в мирное время, и в войну.

– Хорошая, – осторожно погладил ее по плечам Василий Степанович. – Отличная профессия, тетя Катя. Теперь-то вы как?

– В деревню поедем. Там сейчас с продуктами получше. Да и с маленьким помогут. И школу, говорят, недавно открыли. Посмотрим пока, поглядим. И родные люди все же, не одна. Боренька всегда говорил: «Ежели со мной что, к моим вертайся. Помогут».

Василий Степанович едва не спросил, кто такой «Боренька». А потом понял: так Михалыч же! Точно! Борис Михалыч. Вот ведь… Даже по имени человека не знал. Если бы не тетя Катя, так бы и не вспомнил.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю

    wait_for_cache