355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Minotavros » Двенадцать (СИ) » Текст книги (страница 15)
Двенадцать (СИ)
  • Текст добавлен: 1 ноября 2019, 07:30

Текст книги "Двенадцать (СИ)"


Автор книги: Minotavros



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 16 страниц)

Варька, совершенно сухая и просто немыслимо свежая («как майская роза»: «Ди-итя, не тянися весною за розой!..») уже ждала, облокотившись о гранитный парапет и вглядываясь в свинцово-серую воду реки.

– Ну, пойдем… – вздохнул обреченно Лесь. – Коли уж мне в приказном порядке велели проветриваться. Ветра тут явно… хватает. Орать, кстати, здесь можно совершенно спокойно – никому нет дела.

Еще бы! От такой погоды, как нынче, даже вездесущие рыбаки попрятались. (И рыба, очевидно, ушла на дно, в теплый, пушистый ил.)

Орать Варвара не стала. Заговорила спокойно, даже сдержанно. То ли успокоилась за те пару часов, что Леся ждала, то ли вспомнила, что повышенные тона для него никогда не являлись весомым аргументом. Умница!

Но даже и произнесенные спокойно слова ее Лесю совершенно не понравились. Вот ни капельки.

– Я так поняла, ты все уже для себя решил.

Лесь независимо шевельнул плечом: мол, раз поняла, чего спрашиваешь? Раньше он, кстати, непременно бы подруге руку галантно предложил, а сейчас просто шагал рядом, даже взглянуть в ее сторону не решаясь. Тайная, но оттого не менее жгучая обида на Варьку клокотала в нем, шипела и даже плевалась, как чайник, не снятый вовремя с огня.

– Жизни тебе своей ничуть не жаль – и ладно. А его? С Васькиной жизнью у тебя как? Тоже – никакой ценности не представляет?

(Шаг. Другой. Третий. Еще шаг. Стоп. Лесь осторожно перевел дыхание. О чем это она, а?)

– Даже если меня арестуют, у него все в ажуре будет. Сам говорил: комиссар к нему благоволит. Не тронет.

Варвара посмотрела жалостливо, точно на больного.

– Слушай, ну ты же вроде бы умный мужик. Книжки читаешь. Не голова – а целая библиотека! – она даже постучала для убедительности своим небольшим, но весьма твердым кулачком по той самой Лесевой голове. Удивительно, как в ответ еще гул не раздался. – А иногда такое ляпнешь – слушать стыдно. Ты вот как думаешь: Вася, когда тебя арестовывать явятся, будет в сторонке стоять и смотреть на это безобразие спокойно? Или отбивать своего драгоценного аманта кинется? И что ему потом за это будет? Вежливое порицание? «Никогда так больше не делайте, пожалуйста, уважаемый Василий Степанович»? А если арестуют в его отсутствие? Думаешь, он не попытается перевернуть мир, чтобы невиновность твою доказать? Вот сам-то ты не попытался бы, а? Придет в «чрезвычайку», поклонится им в ноги, скажет: «Отпустите господина Корецкого, люди добрые! Ни в чем он не виноватый!» Так? А дальше? Поставят вас с ним к одной общей стеночке эти «добрые люди» да закопают потом в общем же рву. И не факт, что в непосредственной близости друг от друга. Ров-то большой! Будете потом друг к другу прорастать розами, аки Изольда со своим Тристаном. Жаль только, никакие волшебные розы в здешнем климате не выживут.

Лесь слушал страстный Варькин монолог, будто громом оглушенный. Не думал. И впрямь ничего такого не думал. Боже, какой дурак! О себе. Как всегда: только о себе. «Я не смогу». А Васька? Вот как Варвара сейчас излагала. Васька сможет? Тут и размышлять долго не надо: вмешается Васька-Василек, пойдет за своего глупого Леся против родной Советской власти, грудью встанет. И?.. Нет у этой сказки счастливого конца. Нет и не будет – сколько ни крути.

Ветер налетел, швырнул в лицо неизвестно откуда взявшиеся в воздухе капли дождя. А может, это и не дождь вовсе оседал нынче на холодных щеках? Варвара стояла рядом, смотрела виновато, осторожно гладила лицо Леся теплой своей ладонью.

– Не плачь, мой хороший, не плачь!..

А он и не плакал. Просто дождь.

Потом шли медленно, говорили о разном, совсем пустом. Дореволюционные годы вспоминали. Без надрыва. Так, по-доброму. Варвара о деле расстрелянного Гумилева рассуждать не желала, зато смешными стишками за авторством Мандельштама под названием «Антология античной глупости» с удовольствием делилась:

– Лесбия, где ты была? – Я лежала в объятьях Морфея.

– Женщина, ты солгала: в них я покоился сам!

Стихи Лесю понравились. Даже посмеяться получилось. Вот ведь жизнь! И смех, и слезы… и любовь, да?

А хождение пешком всегда… помогает.

Напротив Меньшиковского дворца Варвара наконец замерла. Не просто сбила шаг, задумавшись о своем, не просто решила чуток передохнуть, а остановилась так, что Лесь мгновенно понял: не все важное еще сказано.

– Поедем в Париж вместе?

– Что? Куда? Почему именно в Париж? – от неожиданности Лесь вдруг начал частить и говорить короткими предложениями.

– Ну, знаешь, вдвоем дорожные тяготы куда легче. Да и на месте, если что, друг друга поддержим.

– Если – что? – осторожно уточнил Лесь.

Лицо Варвары на глазах прошло сразу несколько фаз изменения цвета: покраснело, побледнело, снова покраснело… В какой-то момент ее кожа приобрела ощутимо серый оттенок. Или Варькины щеки по-прежнему были розовыми, только как-то странно ложился на них серый отблеск тяжелого питерского неба?

– Если у тебя с родителями все-таки не выйдет. Ты ведь с ними так и не переписывался с тех пор. Если у меня не…

– Варенька, почему именно в Париж? – если Лесю было надо, он становился очень настойчив. – Не в Варшаву, например, или в Краков? Прекрасный город! Такая, знаешь ли, роскошная Рыночная площадь! А памятник Мицкевичу? Ты любишь Мицкевича? Во-от! Краков – ничуть не хуже Парижа. Кстати, про «приедешь – угоришь» цитировать не надо. Я и сам прекрасно помню.

– Я письмо получила от Инны, – (новая волна краски метнулась по щекам), – из Парижа. Она с мужем развелась. Не вышло счастливой семейной жизни. Он в Нью-Йорке остался, а она… К Дягилеву, в Париж. «Русский балет». Говорят, за границей это теперь модно.

С каждым последующим словом голос Варвары делался все тише, пока, наконец, совершенно не превратился даже не в шепот – в шелест сухих осенних листьев под ногами.

Париж… Лесь почему-то до боли отчетливо вспомнил вдруг, как когда-то давно рассказывал Ваське (Василию Степановичу, ого-го!) про Великую французскую революцию и славный город на Сене. И Аполлинера зачем-то читал.

Под мостом Мирабо тихо Сена течет

И уносит нашу любовь…

Я должен помнить: печаль пройдет

И снова радость придет.

«Под Дворцовым мостом Нева тихо течет и уносит нашу любовь… Только наша любовь никогда не пройдет, пусть за годом год – то вода, то лед… Никогда любовь не умрет…» Хм… Так, пожалуй, поэтом на старости лет заделаешься. Хотя и не Аполлинер, точно… Размерчик хромает, строчку лишнюю зачем-то добавил… Зато к здешним реалиям как-то поближе.

– Ты хочешь вернуться к ней? Вернуться к Инне? После всего? А если она снова найдет что-то… более правильное?

– Лесенька, – Варвара запрокинула голову, глядя в небо – на несущиеся почти над самыми головами тяжелые, клочковатые тучи. Если не знать, что на дворе – сентябрь, можно было бы подумать, что стоит ждать снега. – Я так устала. Так устала. Без нее – не жизнь, понимаешь? Впрочем, что это я… – она виновато покосилась на Леся, – конечно, понимаешь.

Лесь молча кивнул. О том и речь.

Ладно. Какая ему, в сущности, теперь разница? Париж так Париж. Варька права: вдвоем в дороге веселей!

*

Вечером состоялся второй за этот день разговор – на сей раз с Васькой. Непростой разговор. Васька от сговора с Варварой не отнекивался, но на одном стоял твердо: просил просто помочь вразумить Леся. А уж чем именно вразумить – это Варвара решала сама. Подруга все-таки, должна была знать, что Леся сможет лучше убедить. (Уж она знала! И вразумила так вразумила! По полной. Правда, Ваське он о том единственном, который навылет – последнем – аргументе не скажет. Ни за что.) В начале разговора Лесю хотелось сорваться, накричать. «Как же ты мог?! Зачем?!» – а потом отпустило. Дни-то у них остались… считанные. Стоит ли их тратить на глупые обвинения и не менее глупые ссоры?

«Только наша любовь никогда не умрет…» Это ведь только в стихах все бывает так просто. Особенно – в плохих стихах. И Лесь с Васькой спорить не стал. Тем более, что у того глаза были совсем не радостные (победа все-таки), а отчаянные. (Пиррова победа.) Как у кошки Мильки, когда в девятнадцатом Лючия Альбертовна, зажмурившись от ужаса, железной рукой топила ее котят. Лесь вот, хоть и мужик, не смог. Заведующий библиотекой сказал тогда веско и строго: «Время тяжелое. Ни одной лишней твари. Поразвели тут… дармоедов. В противном случае придется их всех… ядом!» Против начальства, как и против судьбы – не попрешь.

Как и против любви.

Лесь на склоки время тратить не стал: притянул к себе Ваську, обнял, стал лицо родное целовать – запоминать губами. Васька не отставал. В тот вечер они впервые опробовали стол. И сделали это по инициативе Васьки, который всего нового в сфере телесной любви обычно поначалу стеснялся и даже по возможности старательно избегал. А тут Лесь смотрел в серый потолок и думал, что потом, пожалуй, придется выковыривать из спины занозы. Правда… недолго думал. Потому что мысли от Васькиных чутких пальцев довольно быстро улетели вон, и после он уже не мог толком вспомнить: висела ли там, в углу, на самом деле паутина или нет? А вот след от укуса возле самого горла чувствовался долго – почти неделю. Лесь потирал его тайком через рубашку, когда начался его персональный ад хождения по инстанциям. Вспоминал и против воли улыбался, шокируя неприлично счастливым выражением лица суровых и ответственных бюрократических товарищей. Варька, кстати, тоже вместе с ним по инстанциям ходила, но вот это уже ничуть не добавляло радости.

Очень быстро стало ясно: оформлять документы Лесю нужно не в Париж, а в Польшу. Умные люди подсказали: «Пишите: «Для воссоединения с родственниками». Так легче всего выпускают. Вот и фамилия у вас польская. Девушка? С девушкой будет сложнее. Разве что вы ее как свою супругу оформите». Сначала на такое Лесь даже рассмеялся. Но потом посмотрел на Варвару и перестал. В глазах у нее застыло самое настоящее отчаяние.

– Меня не выпустят. Ни в Польшу, ни в Париж. Или выпустят, когда я стану совсем старая, а Инна найдет себе другую, – похоже, она пыталась шутить.

Несколько дней Лесь думал.

Потом обсудил создавшееся положение с Васькой. Правда, это была далеко не лучшая тема для обсуждения с любимым человеком, но с кем же еще такие вещи обсуждать? Тем более, как ни крути, а Ваську оно касалось непосредственно.

Васька думал недолго. Нахмурился, сжал и разжал несколько раз кулаки. Потом очень спокойным тоном, от которого у Леся болезненно заныло в районе правого виска, сказал:

– Конечно. Варваре надо помочь. Ты же ей друг.

Еще через неделю они с Варварой зарегистрировали свой брак в ЗАГСе ближайшей районной управы на Большой Подьяческой. Лесь потом ничего не мог вспомнить – как провал какой в памяти образовался. Все разведывал-разузнавал на правах друга семьи Васька. Варвара на регистрации хоть и напрягалась, но актерствовала от души. А Лесь… Лесь только кивал в нужных моментах и ставил подпись. А получив заветную бумажку, машинально, зато крепко пожал молодой жене руку. От ЗАГСа разбежались: он – в библиотеку, она – домой. Васька на регистрацию не пошел. Сказал: «Дел других у меня нет! Увидимся вечером». Но, уходя на службу, Леся, как у них было заведено, не поцеловал и хорошего дня не пожелал. Да и в самом деле: какой еще «хороший день» при таком раскладе? И не счастья же им желать… новобрачным.

Ночью Васька как с цепи сорвался. Брал совсем не нежно, кусал, царапал, стискивал Леся до синяков, рычал отчаянно: «Мой! Мой!» И Лесь вместе с ним с ума сходил: захлебываясь, в ответ вышептывал: «Твой! Твой!» А потом тихо на висок взмокший дул, прижимал к груди дурную Васькину голову, говорил тихо: «Что ж ты ревнуешь-то, глупый? К кому? Разве в бумажках дурацких дело?» И еще какую-то ерунду горькую. Так и заснул Васька неудобно – у Леся на груди. А Лесь не спал – все обнимал да по плечу голому гладил. Словно память о Васькиной коже в кончики пальцев на веки вечные впечатать хотел.

Со справкой из ЗАГСа дело пошло куда веселей. Даже в ГПУ на них смотрели уже совсем не так подозрительно. Известное дело: романтические истории и на суровых ревнителей революционного порядка влияние имеют. А уж когда Варька о матушке Леся, умирающей в Варшаве, с дрожью в голосе вещать начала… Лесь и сам чуть не расплакался – настолько ситуацией проникся. До самых, можно сказать, пяток.

Визы им с Варькой выдали одновременно (Вестимо: «Муж и жена – одна сатана».) через две с половиной недели. Заканчивался октябрь. Все чаще тянуло зимним холодом, иногда вместе с дождем сыпался из туч на землю отвратительный мокрый снег. Сколько ни прожил Лесь в Питере, вот этакую погоду ненавидел больше всего. И обычно именно на стыке осени и зимы его одолевали всевозможные болячки. Но нынче было не до болячек. Билеты на поезд, сбор вещей (которых внезапно оказалось несколько больше, чем он помнил по последнему переезду), а главное – медленные, страшно неуклюжие, по правде сказать, попытки приучить свое глупое сердце к мысли об отъезде. Слово «навсегда», написанное огненными буквами, висело в воздухе где-то под потолком их обычно вполне обжитой и даже, кажется, ставшей в последнее время довольно уютной дворницкой. В их с Васькой последнем и единственном доме.

Лесь понятия не имел, как теперь сможет называть «домом» любое из мест на вообще-то довольно просторном земном шарике, если там не окажется Васьки. Нигде больше не окажется. Никогда. Семнадцатое ноября было обведено красным в календаре. А может быть, черным.

С Васькой они старательно вели себя как ни в чем не бывало. Ходили на службу. (Лесь до последнего так и не смог найти в себе сил, чтобы рассказать о своем отъезде Лючии Альбертовне, у которой и без него было полно хлопот – тяжело болела любимая внучка. А уж до родной кафедры и вовсе так и не добрался.) Вечером вместе ужинали, если Ваську отпускали из казарм. Ночью укладывались в постель. И только тут отпускали себя, напрочь избавлялись от жалких ошметков самоконтроля, пропадали друг в друге, стирая привычную грань между «я» и «ты», между душой и телом. В такие минуты Лесю порой казалось, что одна за другой обрываются нити, связывающие его с реальностью, чтобы он мог в конце концов взлететь куда-то ввысь, забыв обо всем, оставшемся на земле. Впрочем, медицинские справочники давным-давно окрестили это состояние простым и весомым термином «оргазм».

Как бывает всегда, когда ты отчаянно пытаешься сдержать бег времени, дни летели стремительней, чем почтовые голуби к своей заветной цели. Если бы Лесь мог, он на каждого из этих голубей навесил бы стопудовые гири, которые даже силачу Ивану Поддубному оказалось бы не по силам оторвать от земли. Но где уж!..

Накануне отъезда Лесь все-таки решился на разговор с Лючией Альбертовной. Было бы крайне непорядочно бросить ее, ничего не объяснив, после того, что она сделала для него в эти темные послереволюционные годы.

– Надеюсь, Леслав, вы не будете мне врать, – сказала она с улыбкой, выставляя на стол коробочку разноцветных леденцов «монпансье».

«Можно подумать, у нее где-то целые подвалы, наполненные этой вкуснятиной, – подумал Лесь, невзирая на мрачную целостность наступившего момента. – Или начальница у меня вовсе не Лючия Альбертовна, а самая настоящая Фея Драже».

– Конечно, не буду.

За разгрызанием разноцветных леденцов Лесь и поведал начальнице (теперь уже, очевидно, бывшей) о своем весьма скором отъезде. Ну и о товарище комиссаре Константине Николаевиче Еланском, который страсть как не любит дворян и поляков. И о беспокойстве за Ваську, который не умеет стоять в стороне. И о Варькиной тоске по Парижу. И о своем фиктивном браке. Об одном только умолчал – об их с Васькой настоящих взаимоотношениях. Не тема потому что для разговора. Дружба – тоже слово вполне хорошее. Подходящее. Лючия Альбертовна, кстати, если о чем-то в этом роде и подозревала, подозрения свои озвучивать не спешила, за что Лесь был ей бесконечно благодарен. Еще одного прилюдного сеанса обнажения его и без того изодранная в кровавые клочья душа могла бы не выдержать.

– Когда поезд?

– Завтра.

Вот и все итоги. Лесь даже плечи на выдохе расправил – так легко и спокойно вдруг ему стало, как уже давно не было. Будто бы пусть и небольшой, пусть не самый даже главный, но вполне весомый кусок неподъемной ноши с его плеч только что сняли.

На прощание Лючия Альбертовна обняла с неожиданной силой, коснулась сухими старческими губами щеки.

– Удачи. Я буду за вас молиться, Леслав. И если там почему либо… не получится… возвращайтесь. Слышите? Возвращайтесь!

Лесь молча кивнул. Слов не осталось. Закончились слова, иссякли.

– Ну… с Богом!

Таким образом, непривычно для себя рано Лесь и вернулся в тот день домой: с Богом и коробкой недоеденных леденцов «монпансье» в кармане. Леденцы ему в руки Лючия Альбертовна сунула и слушать возражений не стала. «Подсластите себе дорожку».

Если бы все было так просто… Если бы можно было предстоящий отъезд подсластить конфетами! Или, например, медом.

Последний ужин прошел по-царски. И даже не ужин то был, а сказочный «пир на весь мир». Васька наконец-то исполнил свое давнее шутливое обещание – напек-таки блинов. Блины получились золотые, кружевные. Сами собой во рту таяли. А еще он где-то меду раздобыл – пахучего, гречишного. Лесь ел и улыбался. Не плакать же, да? В чай, настоящий, черный, последнюю веточку мяты кинули – гулять так гулять! Чай стоял на столе в роскошном заварочном чайнике Кузнецовского фарфора – белом с аляповатыми алыми розами. Лючия Альбертовна аж в феврале Лесю презентовала: «на новоселье» и как «коллеге по любви к чаю». «Берите-берите! У меня их дома еще не меньше десятка по шкафам пылится. Покойный супруг обожал кич». Лесь, любовно огладив ладонью золото и розы, понимающе улыбнулся в ответ: «Да ладно вам! Ахматовская «испанская шаль», воспетая Блоком, тоже, помнится, изначально павловопосадским платком была». А чайник смотрелся в их темном, практически нищем подвале дивно – этаким ярким праздничным аккордом. Даже и белую скатерть на стол можно не стелить. Тем более, что не водилось у них в хозяйстве белой скатерти. Никакой не водилось.

Зато кровать, к счастью, имелась крепкая. Мед с Васькиных губ Лесь в ту ночь сцеловывал долго и обстоятельно, будто бы не насытился этим ужином с кружевными солнечными блинчиками, будто бы для полного счастья требовалось что-то еще. А ведь и требовалось! Ох как требовалось-то!

В эту последнюю ночь он позволил себе все то, чего по разным, казавшимся теперь глупыми и совершенно несущественными причинам не позволял раньше. Например, раздевание. Прежде почему-то было немного стыдно: все эти трепетные расстегивания одежды друг на друге (пуговка – пуговка – еще пуговка… медленно, никуда не торопясь), осторожные ласки сквозь не снятое еще белье, трепетные, аккуратные поцелуи в обнажившиеся участки кожи – вещи совсем не современные – для маркизов и будуаров. Или для милых, трепетных дам – ленточки там, крючочки, чулки, корсеты… Не то чтобы Лесь был большим знатоком по части чулок и корсетов, но в свое время шаловливую эротическую прозу читывал, что называется, в подходящем к случаю количестве, да и Кузьмина весьма уважал. Но никак не думал, что все это применимо в случае, если на предмете твоей страсти надеты старенькая гимнастерка и видавшие виды галифе, а на запрокинутой от поцелуев шее подрагивает острый кадык. Но… как понесло его тем тихим, спокойным, на первый взгляд, и неспешным течением, как двинулись Васькины пальцы по мелким пуговичкам Лесевой рубашки, будто пальцы музыканта-виртуоза по ладам золотой семиструнной гитары… Аж дыхание перехватило.

До кровати добрались уже полностью обнаженными. Свет даже приглушать не стали – смотрели друг на друга жадно, не могли насмотреться. Васька сел, губу прикусил, стараясь сдержать рвущееся из груди неровное дыхание. Лесь его колени оседлал: лицом к лицу, глаза в глаза, губы… Губы, конечно, к губам. Прежде о подобном даже думать не желал. Казалось, место на мужских коленях – опять же для хрупких дев. А Лесь категорически не желал считать себя хрупким, да и дева из него вряд ли бы вышла – хоть в платье одень, хоть в атласный корсет. Костлявый, высокий, ни капли не грациозный. Мужик мужиком. Но вот нынче с Васькой вышло не просто хорошо – идеально. Почему он, дурак, раньше этого не делал?

Однако на сожаления тратить нынче время было бы еще большей глупостью. Он и не тратил. Обнимал, вжимался, вплавлялся всем собой в твердую, обжигающе-горячую Васькину грудь. Перебирал, лаская, позвонки, на всю оставшуюся вечность старался запомнить вздрагивающие под рукой лопатки – нераскрывшиеся голубиные крылья. Потом, когда уже совсем невмоготу сделалось, они все-таки легли. Да и не легли вовсе – рухнули. Перекатились, продолжая трогать, сжимать, оставляя следы на телах друг друга – недолговечные автографы, единственная реальная память об этой – уже последней – из всех ночей.

– Можно, сегодня я?.. – Лесь своего голоса даже не узнал, так неправильно тот звучал: тяжело, хрипло, незнакомо.

Васька, по-видимому, пребывавший в этот момент совсем в другом измерении, взглянул непонимающе. Лесю стало сильно не по себе. Вдруг он все испортил? Испортил эту дивную, волшебную… последнюю ночь? Но отступать было некуда – так ему казалось. Если не сейчас, то никогда. И значит…

– Можно… сегодня я сверху? – вышло коряво, будто и не он отучился столько лет на словесном отделении Петербургского университета. Великий знаток литературы вообще и поэзии – в частности! Смешно!

Но Васька не засмеялся. И спорить не стал, не взялся изображать всем собой оскорбленное мужское достоинство, только что безжалостно и безнравственно втоптанное в грязь. Спокойно развел в стороны колени, посмотрел Лесю прямо в глаза и серьезно спросил:

– Так?

И Лесь, сглотнув слюну, ответил:

– Да.

И хотя после этого короткого слова, почти выдоха все мыслительные способности Леся окончательно исчезли, уступив место чему-то грозному, почти звериному, каким-то особенным, шестым чувством он точно знал: сколько ни пройдет потом лет, сколько ни отпустит ему Бог памяти на том или этом свете, никогда он не сможет забыть ни впервые испытанного, сумасшедшего, сжигающего все вокруг восторга обладания, ни знакомого до последней мелочи, но от этого не менее пронзительного счастья принадлежать тому, кого любишь.

После лежали, переплетясь, как лианы в ботаническом саду. Сначала молчали, восстанавливая дыхание, потом целовались тихо, неспешно мягкими прохладными губами.

– Слушай, вот ты у нас умный, – сказал внезапно, слегка отстраняясь и пристально глядя на Леся, Василий, – как бы ты нас с тобой назвал? Ну… чтобы одним словом?

Лесь улыбнулся ему в ответ. Не просто ртом – всем собой улыбнулся. Нашел, тоже, время для лингвистических исследований! Васька-Василек! Но отозвался вполне серьезно, старательно подбирая слова:

– Совершенно очевидно, что здесь должна присутствовать связь со словом «любовь». Влюбленные? Любовники? Возлюбленные? Какое тебе больше по вкусу?

– Возлюбленные… красиво звучит, – серьезно кивнул Васька.

И в этот момент даже буквально вскормленному на романтических шедеврах мировой литературы и оттого успевшему обрасти с возрастом толстым слоем здорового цинизма Лесю нечего было ему возразить. «Возлюбленные» и впрямь звучало здорово!

Под утро Васька все-таки заснул у Леся под боком. Возлюбленный. Коханый.

А Лесь просто стерег его сон.

Завтракали остатками вчерашних блинчиков, заботливо оставленных с вечера Васькой под перевернутой металлической миской. Ели в молчании. Да и что мог сказать Лесь? «Посмотри: я сгораю в пепел и опадаю к твоим ногам. Когда ты уйдешь, на сером отпечатаются твои следы»? Кажется, нынче он был сыт литературой по горло. На всю оставшуюся жизнь.

Прощание вышло скомканным. Короткие, почти дружеские объятия. Отчаянный, отдающий горечью поцелуй.

Васька сказал:

– Напишешь?

Лесь отозвался:

– А зачем?

– И в самом деле… – вздохнул Васька. – У тебя поезд-то когда?

– В два… с чем-то там.

– Ну… бывай?

– Бывай.

Когда дверь за Васькой закрылась, Лесь честно продержался четыре минуты, которые были необходимы его возлюбленному, чтобы выйти из дома и через крутую арку выбраться со двора. А потом сел на пол прямо возле двери и завыл, отчаянно и горько, как, согласно преданиям, воет волк над телом своей погибшей подруги. Может, конечно, врут.

*

Чтобы добраться до Царскосельского вокзала, откуда поезда уходили сперва на Брест, а затем – на Варшаву, извозчика Лесь нанимать не стал. Просто вышел из дома пораньше. Прогуляется пешочком, заодно и развеется. Вещей у него с собой было – смешное дело! Один заслуженный солдатский вещмешок, подаренный некогда Васькой. (У Леся и свой в хозяйстве имелся, но Василий его презрительно отверг, обозвав «древней гадостью». Лесь только хмыкнул: и впрямь, заплата на заплате.) «Зато солдатский в дороге лучше любого чемодана, ты уж мне поверь! Если что, и вместо подушки под голову приладить можно». Лесь и не спорил. Его не покидало ощущение, что там, за границей, жизни уже не будет. А если не будет жизни, на кой тогда нужны вещи? Плед и подушку он в новую свою жизнь не потащил. Смешно было бы, ей богу! Книги оставил Ваське. И хороший, когда-то подаренный отцом бритвенный прибор. Пусть бреется! Лесь ужасно любил чистые Васькины щеки: прижиматься губами, целовать, тереться носом о гладкую, пахнущую мылом кожу. Пару раз даже сам вызывался своего Василька ненаглядного брить. Васька ворчал, но сидел смирно, даже жмурился, когда Лесь кончиками пальцев проверял наличие щетины. И была во всем этом какая-то совершенно сумасшедшая смесь власти над другим человеком и абсолютного, даже запредельного доверия: ведь так просто, казалось бы, провести по напряженному горлу блестящей сталью смертоносного лезвия и молча глядеть, как белое мешается с красным. Никогда раньше Лесю не доводилось настолько буквально держать чужую жизнь в своих руках. И знать, что эту жизнь тебе доверяют – целиком и полностью.

Васька от подарка отнекиваться не стал, но поинтересовался подозрительно:

– А сам-то?

Лесь ухмыльнулся:

– Бороду отращу – на купеческий манер.

Васька, представив, только вздохнул:

– Тебе не пойдет…

А нынче утром, перебирая-перекладывая на всякий случай в том самом вещмешке свои немудреные дорожные пожитки, Лесь обнаружил на дне часы работы знаменитого мастера Павла Буре. В изрядно поцарапанном металлическом корпусе, с отсутствующей цепочкой – заветная Васькина отцова память. Хотел было на столе, уходя, оставить (слишком уж дорогой подарок-то получался), но не смог обидеть Ваську. Каждый волен дарить то, что у него есть. Особенно теперь, когда вещей вокруг – отнюдь не переизбыток. Стало быть, если что и дарится – так от полноты сердца.

К вокзалу Лесь шел неспешно – прощался с городом. О том, что когда-нибудь удастся вернуться, даже не мечтал. Уехать нынче из страны – это ведь как Харону в руку монету сунуть, да на тот берег Стикса перебраться: сколько ни проси – обратно не пустят. А на роскошном фоне какого-нибудь ГПУ даже старик Харон добрым и мягкосердечным станет выглядеть.

Погода Лесю благоволила. Тучи хоть и ходили мрачными табунами, вздымая мясистые свои бока, дождем или снегом сыпать не пытались. Так что метафора «даже погода оплакивала его отъезд» осталась невоплощенной. Ну и хорошо. Лесь, конечно, с детства помнил, что «и дым отечества нам сладок и приятен», но не мог того же сказать про дождь напополам с ледяной крупой. Хотя к выдувающим душу ветрам кое-как все же привык.

В пути пришлось разрешить себе немножечко поэзии. Для снятия душевной боли. Лекарство – навроде опиума.

Люблю тебя, Петра творенье,

Люблю твой строгий, стройный вид,

Невы державное теченье,

Береговой ее гранит,

Твоих оград узор чугунный,

Твоих задумчивых ночей

Прозрачный сумрак, блеск безлунный…

Пока до вокзала добирался, исхитрился всего «Медного всадника» наизусть отбарабанить. И так было действительно много лучше, чем вспоминать о том, о чем вспоминать нельзя, и жалеть о том, чего не исправить. Если вдуматься, чужие слова (тем более слова, написанные гением) – самый правильный способ прощаться. Китайцы, вон, на китайском свободно разговаривают, французы – на французском, поляки – на польском, обитателям какого-нибудь затерянного в южных морях острова Пасхи свой язык родней и ближе. А Лесю, так уж вышло, любую эмоцию требовалось через стихи пропустить. Можно, разумеется, и с немотой сосуществовать, но… недолго. И не от жизни хорошей.

В принципе, идея со стихами оказалась дельной. Шаги выровнялись, дыхание перестало сбиваться, сердце заработало так, как ему было изначально положено Богом и матушкой-природой. Стихи вели за собой, точно дудочка гаммельнского крысолова. Правда, Лесь никак не мог понять: то ли он здесь в роли детей, то ли крыс. Но зато будущее уже не виделось окутанным кромешным мраком. Просто жизнь. Позади – жизнь. Впереди – жизнь. Дойдя до набережной Фонтанки, он даже позволил себе на миг отвлечься от высокого и фальшиво (иначе не умел) насвистеть «Чижика-пыжика»:

Чижик-пыжик, где ты был?

На Фонтанке водку пил.

Выпил рюмку, выпил две —

Закружилось в голове.

Мама всегда говорила строго: «Не свисти! Денег не будет». Впрочем, нынче их у Леся и не было. Разве что совсем чуток – на дорогу. Картошечки вареной на станции прикупить, яиц там, еще чего. Васька, конечно, ему с собой провианта сунул: три банки тушенки, булку хлеба, несколько яблок – твердых, зимних. И откуда достал? Ну и на Варвару имелась некоторая надежда. Женщины – существа запасливые и домовитые. Не даст, поди, законному супругу с голодухи в пути умереть.

С Варькой они встретились в центральном зале, возле лестницы. Раньше Лесь, оказавшись на Царскосельском вокзале, всегда с удовольствием разглядывал изысканные линии стиля модерн, любовался сказочной россыпью витражей, умилялся на бронзовые маски Меркурия, глядящего на суетящихся пассажиров сверху-вниз, озадаченно и чуть жалостливо. Нынче было совсем не до искусства. Вот Варьку взгляд выхватил из толпы практически мгновенно: Варвара и ее три огроменных баула. Тряпки, что ли, с собой в Париж везет? Лесь как-то даже на пару мгновений застеснялся своего скромного дорожного скарба. Выглядела подруга по нынешним временам не просто прекрасно, а даже слегка экзотично: идеально сидящее на ладной фигуре клетчатое дорожное пальто, крошечная шляпка со ставшей остро модной как раз накануне Германской вуалеткой. Нынче, конечно, моды поменялись, но не ехать же девушке в Париж в потертой комиссарской кожанке?

– Дражайшей супруге – наше почтение!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю

    wait_for_cache