355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Minotavros » Двенадцать (СИ) » Текст книги (страница 5)
Двенадцать (СИ)
  • Текст добавлен: 1 ноября 2019, 07:30

Текст книги "Двенадцать (СИ)"


Автор книги: Minotavros



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц)

– Обязательно будешь.

Васька шмыгнул носом. Ему тоже тяжело дался рассказ, болезненно. Тут и до слез недалеко. Только не такой человек был Василий Степанович, чтобы жалеть себя дольше нескольких минут. Встал, повел плечами, словно стряхивая с них груз воспоминаний.

– Чайку хлебнем?

Лесь никогда не отказывался от чая: будь то настоящий черный из жестяной банки, пахучие травки, напоминающие о лете, или же просто крутой кипяток, горячей волной проходящийся по всему телу – сверху донизу. Главное, чтобы грело. И чтобы вдвоем.

– Вась, а дядя?

– А что дядя? Живет, небось. Здравствует.

– Ты не ходил к нему? – Сам Лесь по своим родным страшно скучал. Даже во сне они ему снились. Иногда казалось: не выдержит, плюнет на все обиды и рванет первым попавшимся поездом – если не к родителям в Париж, то хотя бы к тетке в Краков. А там – будь что будет.

– Зачем?

– Поговорить. Посмотреть. Может, он все это время маялся? Родственники все же…

– Родственники? – обычно спокойный Василий Степанович, всерьез заводившийся лишь тогда, когда речь шла о судьбах мировой революции, вскинул голову, яростно сверкнул глазами. – На отца как раз похоронка пришла. Я один-одинешенек остался. Тетка Дарья стол накрыла: за упокой. Выпили за помин души раба божьего, закусили. А как выпили, так мне дядька и сказал, чтобы я уходил. Отца-то он все же то ли боялся, то ли совестился, а тут…

Ох, не просто так сверкали злые Васькины глаза! Не просто так Васька из-за стола ринулся куда-то к умывальнику, едва не запнувшись по дороге о древний расшатанный табурет. Да и чтобы не догадаться, круглым дураком требовалось быть. А Лесь дураком не был. Бросился за беглецом следом, обхватил упрямые плечи сзади двумя руками, на кровать увлек. Вспомнилось, как сам когда-то, после отъезда родителей, вот так же рыдал, и как утешала его няня Ядвига, утешала-укачивала на уютном, обитом потертым темно-зеленым бархатом старом диване. Бормотала на ухо что-то по-польски, молилась негромко. Разве что песен колыбельных не пела. Сейчас диван им бы тоже очень пригодился, однако здесь, в бывшей дворницкой, диванов отродясь не водилось – пришлось так. Лесь сел сам, усадил уже откровенно всхлипывавшего Василия Степановича рядом, притянул к себе, стал бережно укачивать, будто маленького, по волосам медным, сильно за последнее время отросшим, рукой гладить. Хотелось забрать чужие слезы, чужую боль. Да и не было уже, как теперь казалось Лесю, между ними ничего чужого. Только свое. Общее.

Васька сначала сидел зажавшись, словно окаменев (не привык, чтобы жалели?), а затем отпустил себя, расслабился, привалился к Лесю всем телом, точно щенок, наконец-то поверивший, что этот вот человек никогда не причинит ему зла. Казалось, еще чуть – и начал бы хвостом тихонечко по лежанке постукивать. Жаль, не имелось у Василия Степановича такой полезной штуки, как хвост. (Был у Леся в детстве щенок, Чернышом звали, беспородный, бежевый, с черным всегда мокрым носом: приходил, приваливался боком к ноге, сопел доверчиво. Умер от чумки, так и не став взрослой собакой.)

Плакать себе Василий Степанович позволил совсем чуть. Собрался, вытер глаза рукавом, встал – пошел умываться. Резко плескал в лицо холодной водой, сморкался долго и как-то… сердито. Потом докрасна тер лицо полотенцем. Лесь, чтобы лишний раз не давить и не напоминать о произошедшем (в том, что произошло нечто серьезное и важное, он даже не сомневался), тоже встал, кинул в печку полешко – вскипятить по новой уже успевший остыть чайник.

Чай пили молча, пряча друг от друга глаза. Но почему-то казалось, что молчание, повисшее между ними двумя, по-настоящему теплое. А еще, как и чай, пахнет мятой, душицей, солнцем и летом.

*

Последние дни февраля, очевидно, в предчувствии надвигающейся весны, давались Лесю тяжело. Погода вела себя, словно та самая интеллигенция, которая до сих пор никак не могла определиться: за революцию она или решительно против? То обнимала иззябший Питер солнечными лучами, заставляя слезиться сугробы и проступать проталинами черные мостовые, то опять накрывала вымораживающим до самой сердцевины души холодом и колючим, льдистым снегом. Лесь, всю жизнь ненавидевший холода, ждал весны. Василий Степанович над ним откровенно посмеивался: какая еще весна в марте? Чай не на югах живем! Лесь ворчал, что еще немного, и он все-таки поедет в Париж. Там тепло. И вот-вот начнут цвести липы и каштаны. Василий Степанович спрашивал: что такое каштаны? Лесь непривычно путался в словах, стараясь как можно точнее передать ощущение от однажды пережитой им парижской весны, и отчаянно жалел, что не умеет рисовать. На улицах то чего-то громогласно требовали у новой власти, то стреляли, а Лесь рассказывал про цветущие каштаны.

Однако в этот год март пришел в Петроград совсем не запахом весны и трепетными трепыханиями призрачных крыльев в районе лопаток, а восстанием в Кронштадте. Или, как сразу окрестили это дело газеты, мятежом. Первого марта Василий Степанович появился в дворницком подвале тревожный и мрачный. Похлебал, не глядя и, кажется, даже не чувствуя вкуса, сварганенную Лесем из всяческих имевшихся в хозяйстве остатков болтушку с яйцом. Хмуро уронил:

– Ты меня не теряй. Я теперь не появлюсь долго. Осадное положение. Сам понимаешь…

Лесь молча кивнул. Подмывало кинуться, вцепиться двумя руками, удерживать изо всех сил, умолять не уходить. Но ничего такого он, разумеется, делать не стал. Было уже. Не помогло. Может быть, диплом свой в университете Лесь так и не защитил, но уроки никогда не прогуливал и пройденного однажды не забывал. И уж это-то выучил в свое время на высший балл.

– Жратвы я там принес, тебе покуда хватит, – продолжал между тем как ни в чем не бывало Василий Степанович. – Дрова есть, не замерзнешь. На работу не ходи пока. Мало ли… Думаю, в городе тоже стрельба будет. Посиди тихонько несколько дней.

– Считаешь, быстро все закончится? – осторожно уточнил Лесь. Ему и хотелось верить в эти «несколько дней», и как-то не очень верилось.

Лицо Василия Степановича враз сделалось холодным, словно окаменевшим, взгляд – мрачным.

– Не боись! Мы этой контре разгуляться не дадим! Не девятнадцатый сейчас, чай!

Лесь вздохнул. Может, и не девятнадцатый. Но Ваське вон во время обычной операции по охране складов от какой-то местной шелупони прилетело, до сих пор на левом боку предпочитает не спать – руку тянет. А тут – восстание. Ну или – пусть его! – мятеж.

Василий Степанович одернул шинель, поправил на голове картуз со звездой, потопал ногами, проверяя: ладно ли накрутил обмотки? Вскинул на плечо винтовку, без которой вот уже с неделю домой не приходил. Прощаясь, протянул Лесю ладонь.

– Бывай! И коли что… Не поминай…

Лесь протянутую руку стиснул жестко, тряхнул, рыкнул совсем не свойственным для себя образом:

– И не думай! Вернешься – я тут тебя буду ждать. Картошки пожарим. С салом.

А когда за Васькой закрылась дверь, молча перекрестил ее, как всегда поступала няня Ядвига, желая уходящему легкой дороги. Василий Степанович такого религиозного самоуправства, само собой, ни в коем случае не одобрил бы, если б узнал, но у каждого своя вера. А Матерь Божья… за ним обязательно присмотрит. Нужно просто верить.

*

Конечно же, на следующее утро Лесь побежал в университет. Хотя очевидно было, что, пока город находится на осадном положении, никаких занятий проводиться не будет. Да и в библиотеку за книгами народ тоже явно валом не повалит. И все же… Он не мог остановить то, что происходило сейчас в Кронштадте. Не мог ничего предпринять, чтобы Василий Степанович остался дома, попивая чай и рассуждая о победе мировой революции. Не мог перехватить пулю, которая – не дай бог! – именно сегодня полетит во внезапно ставшего таким важным человека. Но он мог хотя бы попытаться сделать вид, что жизнь продолжается. Мог всей душой поверить, что, если этот самый вид делать как можно упорнее и с подобающим актерским мастерством, беда пройдет мимо. И чаша сия минует его, Леся, Василия Степановича и весь этот серый, укрытый свинцовыми тучами город. Впрочем, честно признаться, на город Лесю было по большей части откровенно плевать.

Сидеть же, как велел Василий Степанович, в подвале оказалось совершенно невмоготу. И Лесь двинулся на Университетскую набережную. Сердце находилось не на месте, а вообще черт знает где. Словно бы сам он внезапно превратился в одно сплошное, лишенное внешней защитной оболочки сердце. В каждом встречном солдатике с винтовкой виделся Васька. Патрули, сурово маршировавшие мимо, вызывали острое желание идти рядом и что есть мочи вглядываться в чужие хмурые лица: вдруг да повезет?

С Лесем уже случалось такое – «сердце без шкуры» – несколько раз за всю его не очень долгую жизнь. Первый раз, когда у него на руках умер беспородный щенок с глупой кличкой Черныш. Второй раз, когда отец сказал: «Ты мне отныне не сын». Третий… Про третий даже вспоминать не хотелось. И вот – сейчас. Правда, Лесь изо всех сил надеялся, что это – только дурное предчувствие. Что ничего с его Васькой не произойдет. С его Васькой? Сколько уже длится их «вместе»? Две недели? А представлялось, что вечность. Вдруг кто-то там, наверху, решит, что этого чересчур много, как говорит Василий Степанович, «по самую маковку»?

В библиотеку пришлось привычно пробираться через заветную калитку, с черного хода. В здании было тихо и холодно, лишь кое-где горел свет: в читальном зале – пара ламп на столах, на лестнице, в подсобке. Точно сотрудники библиотеки так же, как и Лесь, перебежками-перебежками, все же добрались сюда – в уютную тишину старых стен, наполненных запахом книг и мягкими шагами местных кошек, стремительными тенями скользящих мимо стеллажей.

Лючия Альбертовна встретила Леся неласково. Оторвалась от картотеки, которую перебирала своими сухими, изломанными артритом пальцами, взглянула на него поверх очков в тяжелой, страшно не шедшей ей роговой оправе.

– И зачем вы пришли, молодой человек?

– Доброе утро, – вежливо поздоровался Лесь, протягивая к печке иззябшие на улице руки. Захваченные вместе с пальто из прошлой жизни кожаные тонкие перчатки в питерские морозы не слишком-то спасали, хотя и вкупе с карманами несколько отсрочивали грозящее обморожение.

– Не уверена, что оно нынче такое уж доброе, – пробормотала начальница, снова возвращаясь к своим карточкам. – Я же просила: пока это, – она повела головой в сторону окна, – не кончится, сидеть дома. И все сидят. Кроме некоторых излишне самостоятельных мальчиков.

Лесь улыбнулся. Все-таки приятно, что на земле существует кто-то, для кого ты – взрослый и даже излишне самостоятельный – по-прежнему просто мальчик.

– Да кому я нужен? Там сейчас проблемы посерьезнее.

«Там сейчас Васька», – этого, разумеется, он вслух не произнес.

– Вот именно, – вздохнула Лючия Альбертовна, – потому и стоит сидеть дома. Когда серьезные проблемы – легко можно оказаться случайным прохожим, подвернувшимся под случайную пулю. Великие вершат судьбы мира, а гибнут… Это только в стихах хорошо звучит про «блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые», а в жизни…

– Ну а сами-то! – попытался свести все к шутке Лесь. Уж больно у него при каждом упоминании выстрелов и смертей неладно делалось внутри. И опять начинало толкаться тревожно: «Васька!» – Сидели бы дома да внуков нянчили.

Внуков у Лючии Альбертовны имелось аж трое. И все они, а также и дочь со своим мужем, жили в большой профессорской квартире на Каменноостровском. Сама Лючия Альбертовна вдовела еще с дореволюционных времен, но, похоже, денег, оставленных ей покойным мужем (между прочим, известнейшим в прошлом в Петербурге архитектором), вполне хватало на безбедную жизнь до и на достаточно устойчивую после революции. Детей и внуков Лючия искренне обожала, но, пожалуй, самой главной ее страстью стали все-таки книги. Которые она, в силу своей профессии, не только читала, но и подклеивала, чистила, расставляла по полкам, с совершенно неожиданными для ее лет резвостью и грацией взбираясь на верхние площадки узких деревянных приставных лесенок.

– Внуков и без меня найдется кому нянчить. Нянек – толпа целая, – Лючия Альбертовна поджала и без того тонкие от возраста губы и резко выдернула из ящика какую-то невезучую карточку. – А здесь я – на своем месте. Ну так что вы примчались, сударь?

Лесь помотал головой. Сказать правду он не мог. Врать – не хотел. Оставался единственный, никогда не подводивший его способ: отвечать вопросом на вопрос.

– Газеты свежие есть?

Лючия удивленно изогнула бровь. Ох, как же она все такое умела, эта восхитительная женщина! Поджать губы, изогнуть бровь, взмахнуть ресницами…

– Интересуетесь официальной версией, Леслав?

Он интересовался сейчас любой версией. Главное, чтобы не пустота. Не неизвестность, кислотой разъедающая сердце.

– Так никакой другой ведь нынче и нет, Лючия Альбертовна.

– Как же так? А слухи? Именно ими – всем ведомо! – земля полнится.

Лесь не любил слухи и даже, пожалуй, боялся их. Правды там обычно встречалось чуть, зато преувеличений и передергиваний… Ну нет! Пусть уж лучше официальная версия.

– Слухи – слухами. А мне бы газетку.

– «Известия Петроградского совета» подойдут? Там, в зале, гляньте. Сегодня Федор Ильич забегал, вроде бы принес. Большой энтузиаст печатного дела, – последняя фраза была произнесена таким тоном, что не оставалось ни малейших сомнений: ни недавно поступившего в библиотеку на должность заведующего отделом периодических изданий товарища Брунькова, ни его увлечения идеологически выдержанной партийной периодикой тут не одобряют. Кстати, именно с его легкой руки в печи время от времени сгорали подшивки газет какого-нибудь девяносто второго или, к примеру, девятого года. Лесь Брунькова защищать не стал. Еще чего! Просто, пробормотав: «Спасибо!» – ринулся в читалку.

Газеты, впрочем, писали все то же: осадное положение в Петрограде и Петроградской губернии. Речь товарища Ленина на X съезде партии большевиков в Москве. Крестьянские восстания в Тамбовской и Воронежской губерниях, на Среднем Поволжье, Дону, Кубани. Также неспокойно в Средней Азии и на Кавказе. «Прогнило что-то в датском королевстве…» – угрюмо подумал Лесь. Однако впадать в окололитературные игрища совершенно не хотелось. Где-то там, в гремящей далекими выстрелами снежной дымке, был Васька. Его Васька. И приходилось почти до боли стискивать зубы, представляя, что один из этих далеких выстрелов может оказаться направленным в него.

– Шли бы вы все-таки домой, Леслав, – сказала, кладя ему на плечо свою невесомую сухонькую руку, Лючия Альбертовна. – Толку нынче от вас… – последнее прозвучало мягко, вовсе не упреком.

Лесь встрепенулся, мгновенно выныривая из ставших совсем уж безнадежными мыслей. Что он будет делать дома, в мрачном своем подвале, где даже в солнечные дни царит сумрак? Плакать? Ждать? Потихоньку сходить с ума? Нет уж.

– Не хочу домой. Ведь есть же у нас чем заняться? С картотекой вам помочь? Там, по-моему, долгов накопилось по поступлениям и списаниям.

– Э нет! – Лючия Альбертовна улыбнулась. – Вы в вашем нынешнем состоянии, Леслав, в картотеке наворотите такого, что и ваши правнуки не расхлебают. Лучше уж я сама. А вы… Займитесь реставрацией книг. Там, в углу фонда, целая гора уже набралась – подклейки и прочего ухода требуют. А то пустят наших бедных старичков… – губы ее неодобрительно скривились, – на растопку.

Весь день Лесь послушно разбирался с книгами: старательно варил на печке в специальной кастрюльке из еще до революции заготовленного в каких-то невообразимых масштабах сырья рыбный клей (начальница морщила нос на резкий запах, но терпела), клеил, резал, по возможности избавлялся от карандашных надписей на полях. Работа была медленной, кропотливой, отлично занимала руки, но, к сожалению, оставляла просто бездну свободы для нехороших мыслей.

Домой его Лючия Альбертовна выставила еще засветло – в районе четырех: на улице едва-едва стали проступать сумерки.

– Время неспокойное, мальчик. Идите уже.

– А вы?

– А меня встретят.

И действительно: стоило им спуститься по скрипучей черной лестнице вниз и выйти к калитке, как с другой стороны от нее образовался высокий молодой человек крепкого телосложения – зять Лючии Альбертовны. «До дома доберутся», – с облегчением подумал Лесь. Впрочем, дела теперь обстояли так, что не оставалось абсолютной уверенности ни в чем.

– Завтра придете? – совершенно безнадежно уточнила начальница.

– Завтра же четверг? Приду, – кивнул Лесь.

– Ну смотрите, воля ваша. Книжек неподклеенных, конечно, вам надолго хватит.

«На все эти окаянные дни», – так и осталось непроизнесенным, но лишенное оболочки сердце, в которое нынче превратился Лесь, услышало.

«Окаянные дни» – иначе и не скажешь.

*

Домой на Столярный Лесь добрался без приключений. Просто шел себе вперед – медленно и упрямо, словно какой-нибудь ледокол, раздвигающий носом льды. Не слышал ничего, не видел, не смотрел по сторонам. Даже замерзнуть толком не успел, хотя промозглый влажный ветер завывал в переулках и хлестал по щекам – дай боже! «Как там Васька?»

Странно, но в обычное время Лесь почти всегда про себя звал своего сожителя вежливо: Василий Степанович. Забавно, конечно, оно выглядело, если учесть, что было тому Василию Степановичу всего девятнадцать лет. Но… Хозяин – барин. Как представился в первый раз, так и остался. Лишь иногда где-то глубоко внутри всплывало теплое: «Васька». А вот сейчас, когда завертелось все и непонятно стало, куда вывернется и доведется ли свидеться снова… Никаких серьезных отчеств на язык не шло, только тревожно и нежно: «Васька».

Дома Лесь сразу же привычно растопил печь и водрузил на нее ведро с водой – подогреть для помывки. Сам он мылся совсем недавно и дефицитное мыло старался по возможности беречь. Но что, если Васька придет? Ему, наверное, после… всего вот этого сполоснуться захочется? К вечеру вода остыла и была использована по назначению – в умывальник. Но на следующий вечер Лесь опять громоздил тяжеленную тару на плиту: а вдруг Васька все-таки придет ночевать? А вдруг? А вдруг?..

Васька не появился. Петроград с каждым днем все больше становился похож на прифронтовой город. Пятого марта даже упрямый Лесь не пошел на работу, ибо, судя по всему, какой-никакой инстинкт самосохранения у него имелся. Ел очень мало – экономил оставшиеся продукты. Хлеб кончился, пришлось перейти на картошку. Заваривал себе пахнущие летом травки – вспоминал, как чаевничали, бывало, вместе с Васькой. Шестого все-таки выполз на улицу: достать газету, отовариться своим, пусть и невеликим, пайком. Кое-как, перебежками, таясь непонятно от кого и немного стесняясь собственных страхов, добрался до библиотеки. Пусто, холодно, людей и света нет. Налил воды котам, пообщался с внезапно решившей осчастливить его своими милостями Милькой. Таким же макаром вернулся домой. После, чтобы хоть чем-то занять руки, вымыл бывшую дворницкую – от пола до потолка. Даже вековую паутину из темных углов вымел. К вечеру озаботился стиркой. Перестирал все грязное белье: и нательное, и постельное, включая драгоценные Васькины полотенца. Упал замертво и в кои-то веки спал как убитый. Утром гладил плохо высохшее за ночь древним закопченным утюгом, обжигался и матерился, чувствуя себя усердной, трудолюбивой прачкой. Зато мог с гордостью сказать, что ничего не прожег, разве что на наволочке желтая подпалина от утюга образовалась. Внутренний эстет Леся по поводу подобного безобразия весьма огорчился, но Лесь велел ему заткнуться: не до красоты!

Седьмого марта город содрогнулся от звуков артиллерийской канонады – обстреливали Кронштадт. На следующий день начался штурм. Лесь перестал спать. Стоило закрыть глаза, под веками, словно на старой поцарапанной пленке в синематографе, проступали кадры: вот Васька бежит вперед с раскрытым в яростном крике ртом и, точно захлебнувшись, спотыкается, падает на землю, скребет снег скрюченными пальцами… И медленно растекающаяся из-под его тела кровь – красная на белом.

Штурм провалился. По улицам Петрограда везли убитых и раненых. Лесь судорожно вспоминал молитвы, которые учил в детстве. Даже добрался до церкви Успения, куда раньше ходила Ядвига. Далековато, разумеется, но почему-то показалось: там вернее дойдет до адресата. Поставил свечку Пресвятой Деве Марии и Сыну Ее. Помолился в темном, гулком, пустом и стылом соборе. Долго стоял, пытаясь понять: стало ли легче? Услышали ли? Так и не понял, возвратился домой. Снова грел на печке воду в металлическом ведре – ждал Ваську. Живого Ваську, не мертвого. Ночью опять почти не спал: снились едущие мимо бесчисленные подводы с телами и рука – знакомая рука, свесившаяся с одной из них – с обгрызенными ногтями и веснушками.

В пять утра Лесь не выдержал: зажег лампу, сел читать Белого. Все то же: город, одиночество, смерть… Бился в дачное окно куст…

Шли дни. Васька не появлялся. Лесь чувствовал, что от ожидания медленно сходит с ума. Перестал бриться, зеркало старался из несессера не доставать: пугало собственное отражение. Похоже, даже месяц назад, когда Василий Степанович буквально на себе приволок подыхающего от голода Леся в этот подвал, выглядел Лесь гораздо лучше. Хоть и бледный, с синяками под глазами, а живой. А сейчас… Сейчас Лесь сильно подозревал, что взгляд у него стал либо безумным, либо совсем уж мертвым – стылым. Что будет, если все закончится, а Васька не вернется, не хотелось думать. Лесь ведь, идиот самовлюбленный, не сподобился полюбопытствовать у него, в каких именно казармах их отряд расквартирован. Только и знал, что командира роты зовут Михалыч. Вот и ищи теперь по такому дурацкому признаку, Пинкертон!

Василий Степанович вернулся двадцать первого числа. (Лесь начертил на листке из тетрадки сетку календаря и старательно зачеркивал каждый прожитый день.) Последние два дня до его прихода дались Лесю особенно тяжело. Про полное подавление мятежа было доведено до всеобщего сведения девятнадцатого. Почему-то казалось, что Васька, будь он жив, объявится дома, едва лишь все закончится. А тут… еще пара суток.

Пришел он затемно. Несмотря на горевший в окнах свет, не постучал – открыл дверь своим ключом. Ввалился – страшный, закопченный, покрытый коркой крови и копоти. Молча опустился на пол прямо у порога. Совершенно онемевший от счастья Лесь, с трудом выталкивая сквозь губы непокорные слова, даже поздороваться забыл, быстро спросил:

– Мыться будешь?

Василий ответил:

– Буду.

Лесь выволок на середину комнаты помывочный таз, дождавшееся-таки своего часа ведро с горячей водой, ковшик, мочалку и мыло.

– Тебе помочь?

– Сам справлюсь.

Лесь кивнул и занялся ужином. Впервые не хотелось (хотя бы одним глазом) смотреть или представлять себе что-нибудь этакое. Внутри, точно в пустом ведре, билась гулкая пустота. Сердце же, казалось, сдулось, словно детский воздушный шарик, и перестало существовать вовсе.

Ужинали молча. Ни вопросов, ни рассказов. Последняя, припрятанная аккурат ради такого вот торжественного случая картошка, сваренная и посыпанная крупной солью, медленно остывала в тарелках. Впрочем, пусть и без особого энтузиазма, но в итоге съели все.

– Хлеб твой – совсем дрянь! – заметил, дожевывая второй кусок, Василий Степанович.

Лесь пожал плечами: а что? Дрянь и есть. Половина – мука, половина – опилки. А когда улеглись, привычно прижавшись друг к другу для сохранения тепла под разноцветным лоскутным одеялом, Лесь наконец осмелился спросить:

– Ты домой как, надолго?

– Завтра – обратно в казармы, – уже в полусне отозвался Василий Степанович.

– А там?

– Там – как пойдет.

Лесь подумал немного и решительно обхватил засопевшего сонно Ваську поперек груди, обнимая, притискивая. Завтра будет завтра. А сегодня… Сегодня все хорошо.

========== 5. “Революцьонный держите шаг!” ==========

*

Василий Степанович всегда обожал поспать. Можно сказать, это был его любимый вид отдыха: ложишься, закрываешь глаза и… Только выходило у него предаться сну не так часто, как хотелось. Жизнь обыкновенно складывалась в данном плане не лучшим образом: все дела, дела, дела. Кажется, в детстве что-то такое у него получалось. Мама колыбельные пела, отец на руках носил, укачивал. Отцовские руки хорошо помнились: большие, сильные. Васька и сам не понимал, когда исхитрился стать слишком взрослым для подобного. Когда завертелось: сон – не роскошь, а жизненная необходимость. Чтобы не сдохнуть. Когда валишься на постель – и отключаешься до утра.

Правда, сны иногда снились – хоть в синематографе снимай. Цветные, яркие. Мама там, отец, сестренка. Во сне ее почему-то обычно звали Машенькой, хотя при жизни окрестить не успели.

Или качели – широкая и длинная доска, на двух концах которой они с другом Мишкой по очереди взлетают в самое небо. «Эх! Я бы и впрямь полетел! Но, боюсь, упаду», – смеется Васька. «А я там, в небе, и живу», – отзывается Мишка. Глядь, а за спиной у него – крылья. Не то птичьи, не то ангельские. «Не бойся, – говорит, – я за тобой присматриваю, не упадешь». После таких снов Василий Степанович просыпался с улыбкой. Хотя и знал точно, что ангелов не бывает – раз Бога-то нет.

А в последнее время иное начало сниться. И он разлюбил сны. Да и спать старался как бы… поменьше. Жаль, ничего не выходило. Уставшее за день тело сдавалось проклятому сну, перемещалось туда, за грань, где с некоторых пор не спасали уже Василия Степановича Мишкины крылья. Снилось одно и то же. Он, наверное, когда подыхать будет, и то не сможет забыть: рев пулеметов, крики умирающих и раненых и залитый кровью снег. Люди бегут, кричат, стреляют и падают. И он тоже бежит, кричит, стреляет и… падает. И лишь единственная мысль отчаянно бьется внутри: «Я не успел… не успел…» Куда не успел? Что не успел? Как говаривал батя: «На том свете тебя непременно дождутся».

Просыпался обычно от таких снов мокрый, словно свежеутопленный котенок, с глазами, выпрыгивающими от ужаса из орбит, с бешено колотящимся в груди сердцем. Заснуть снова удавалось не сразу и далеко не всегда. А если удавалось – все начиналось вдругорядь. Хоть не засыпай.

Так что с недавних пор Василий Степанович мечтал и вовсе не спать, несмотря на то, что его тело считало по-другому. А еще он мечтал не вспоминать. Не только о том, что происходило все эти дни. Но и о том, что случилось, когда он наконец-то вернулся с фронта домой.

Он так теперь всегда и думал про себя – «с фронта». Хотя какой тут фронт? Кронштадт – он же свой. Ну… Или был свой до этого всего. И про матросов говорили, что они сделали революцию. На Германской войне хотя бы все выглядело понятным: тут – свои, там – немцы. А здесь…

Кстати, в первые дни, когда закрутилось… все это, он даже, помнится, обижался на судьбу: как так-то?! Где-то там идут бои, будущее революции решается, а они тут опять, как и многие дни до того… патрулируют. Уличные беспорядки караулят. Беспорядки! А там… Васька обижался долго – целую бесконечную неделю. Пока по Питеру мертвых не повезли. Сколько их было… мертвых? Сотни? Тысячи? Да и раненых – ничуть не меньше. Рассказывали: больницы переполнены, лекарств не хватает, врачи сутками не спят – с того света вытаскивают. О том, скольких в итоге не вытащили, не хотелось и представлять. Ходили слухи, что два полка отказались участвовать в сражении и их разоружили. Васька не мог бы объяснить и самому себе, что для него страшнее: смерть или предательство. Впрочем, сам-то он покудова оставался так, с краю. Свидетелем. Как однажды обронил в разговоре шибко умный Лесь: «Мы, Василий, с тобой – свидетели истории. Запоминай. Не давай себе забыть». Кто бы знал, до чего противна казалась тогда Ваське мысль навечно остаться в этих… свидетелях! Вот участник – совсем другое дело.

И история, видать, его услышала. (Или кто там у них нынче отвечал за исполнение желаний?) Правда, не сразу, ох не сразу! С задержечкой такой… пустяковой. Чуть больше двух недель ждала, сука. Чуть больше двух недель. За это время Василий Степанович думал, что свихнется. Спать вповалку на ледяном полу казарм, где сквозняки гуляли вольно, как у себя дома. Не помыться толком, не облегчиться. Того и гляди отморозишь себе все… самое дорогое. Но это, если честно, не сильно пугало. Тревога о Лесе грызла так, что, казалось, скоро на сердце ни единого целого места не останется – сплошные дыры. Лесь… Он ведь к жизни не приспособленный. Потащится на улицу, пулю словит. Случайную. Или нет. Ввяжется в какую-нибудь заварушку. Всякого мутного шевеления в словно замершем в предчувствии грядущего ужаса Петрограде в эти дни хватало. Приказ вышел: участников любых собраний, митингов и демонстраций, пусть и с мирными намерениями, – расстреливать без суда и следствия. Василий Степанович только от всей души надеялся, что ему не доведется никого расстреливать. В бою – дело понятное. Там или ты, или тебя. А вот безоружных… Он не был уверен, что смог бы. Даже матерую контру или, допустим, бандюганов, пойманных с поличным. Чего уж говорить о тех, кто просто вышел на улицы с какими-то своими – пускай и глупыми, но важными для них – требованиями.

Голова шла кругом от напряжения, тревоги, вечной усталости, а прежде всего – от неопределенности. Хотя почитай каждый день в казарме произносили речи: то товарищ комиссар Разумов, то кто-то из прибывшего в Питер начальства. Однажды сам товарищ Троцкий заглядывал. Но Василий Степанович его не увидел – в тот вечер их рота опять улицы патрулировала. Так что, когда прозвучало наконец: «Выступаем!» – из груди натуральный стон облегчения вырвался. Жизнь там дальше, смерть – все едино. Лишь бы уже как-то все закончилось. Впрочем, Василий Степанович тут же себя одернул: что за упаднические настроения?! Только вперед! Только с победой! А тайно где-то в душе все же мелькнуло: «Если выживу – увижу Леся!»

Перед выходом все им рассказали: и про цели, и про задачи. И товарища Ленина процитировали: «Эта контрреволюция более опасна, чем Деникин, Юденич и Колчак вместе взятые». Василий Степанович практически не слушал. Внутри него словно туго скручивалась стальная пружина: ежели распрямится – разорвет к такой-то матери. Ну, или толкнет на что-нибудь: то ли на подвиг, то ли на безумство. Васька подозревал: Лесь бы заметил, что это – без разницы, одно и то же.

Выдвигались на заданные позиции уже в темноте. Не пешком шли – далеко, ехали на загруженных под самую завязку – точно дровами, а не людьми – грузовиках. Машины фыркали, подрыкивали, тряслись на раздолбанных дорогах. Хорошо, к вечеру все еще основательно подмораживало – не то увязли бы где-нибудь в грязи. От мостовых приличных мало что сейчас сохранилось. Ехали в молчании. Сенька Смирнов привычно пытался зубоскалить, да его быстро заткнули – не до шуток.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю

    wait_for_cache