Текст книги "История одного крестьянина. Том 1"
Автор книги: Эркман-Шатриан
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 28 страниц)
А тетушка Катрина поддакивала. Мы вошли в трактир, распахнули все окна. Я засыпал корм скотине и отправился на пастбище, никому ничего не говоря, – уж очень я был сам изумлен. И вот я в долине. Мальчишки кричат:
– Ага, ганноверец пожаловал!
На этот раз я не обозлился, а торжественно сказал:
– Да, да, я – то и нес мешок хозяина Жана, именно я – Мишель.
И, видя их удивление, продолжал, указывая кнутом на наш участок:
– Ступайте наверх, поглядите. Наши клубни растут. И сколько бедняков обрадуется, когда они попадут к ним в амбар!
Я был исполнен гордости. Ребята недоуменно переглядывались, видно, думали: «А может, и правда!»
Но вот они снова принялись свистеть и горланить, я не отвечал – всякое желание драться пропало; я оказался прав, этого было довольно.
Вернулся я в шестом часу; все в деревне помалкивали, но прошел день, другой, прошло еще несколько дней, и разнесся слух, что клубни Жана Леру пустили ростки, и это не репа и не брюква, а какой-то невиданный овощ. С утра до вечера люди молча стояли, перевесившись через изгородь; над нами уже никто больше не трунил.
Крестный наказал нам тоже помалкивать – пусть люди сами, без чужой указки, поймут свою оплошность, так-то будет лучше.
И все же однажды вечером, когда капуцин проезжал мимо на своей ослице, дядюшка Жан сам не удержался и крикнул:
– Эй, отец Бенедикт, взгляните-ка! Всевышний благословил растение еретиков; полюбуйтесь, как они всходят.
Капуцин захохотал:
– Видел, видел. Чего уж тут! Я-то ведь думал, что они от дьявола, а оказывается – от господа бога. Тем лучше, тем лучше… попробуем, если, разумеется, вкусно.
Итак, капуцины всегда оказывались правы: если что-то удавалось – значит, было от бога; если не удавалось – значит, от дьявола, а терпеть убытки приходилось всем прочим.
Господи, до чего же люди глупы, ведь слушают же эдаких проходимцев! Дети, больные и старики заслуживают помощи, а тунеядцы – изгнания. С отрадным чувством я думаю о том, что никогда им ничего не подавал.
Я распорядился так: когда на ферму являются побирушки – капуцины или еще кто – в полдень их зовут на кухню, а там, за столом, сидят румяные, толстощекие работники и работницы, едят и пьют вволю, как и полагается после долгого тяжелого труда. От этой картины у побирушек слюнки текут. Мой подручный, старик Пьер, отправляя себе в рот кусок за куском, опрашивает у них:
– Вам что?
Только начнут они строить умильные рожи, им указывают на лопаты да на кирки, предлагают работу. И почти всегда они идут прочь, понурив голову и думая: «Видно, весь этот народ больше не хочет на нас работать… Ну и бесовское отродье»!
А я стою у порога, посмеиваюсь и кричу им вслед: «Скатертью дорога». Обращались бы так со всеми капуцинами, всеми лодырями их масти, они бы не довели крестьян до нищеты, не пользовались бы испокон веков плодами их труда.
Но вернусь к рассказу о том, как цвела картошка и как мы ее убирали, как Жан Леру заслужил превеликий почет и уважение, еще не виданные в наших краях.
Тому, кто смотрел в июле месяце с миттельбронского водоема на участок Жана Леру, казалось, будто это – огромный бело-зеленый букет; побеги доходили почти до верха ограды.
В долгие знойные дни, когда в поле все словно высыхает, отрадно было видеть, как наши чудесные всходы все тянутся и тянутся вверх. Даже скудная утренняя роса поддерживала их свежесть. И воображению рисовалось, как под землей удлинялись и тучнели крупные клубни. О них мы, так сказать, мечтали все время и по вечерам только и говорили о картошке, даже газеты позабыли – дела турецкого султана да Америки интересовали нас меньше наших собственных дел.
В начале сентября весь цвет осыпался, а ботва день ото дня все больше засыхала. Мы поговаривали:
– Пришло время выкапывать клубни.
А крестный отвечал:
– Шовель нас предупредил, что выкапывают только в октябре. Первого октября и попробуем копнуть под один куст. А нужно будет – подождем.
Так он и сделал. Туманным утром первого октября в десятом часу дядюшка Жан вышел из кузницы. Он заглянул в кухню, взял из-за двери лопату и спустился на участок.
Мы отправились вслед за ним.
У первого куста он остановился и копнул лопатой. Вот он отбросил ком земли, и мы увидели целую россыпь крупных розовых картофелин. Он копнул во второй, третий раз, и мы увидели, что он добыл столько же; от пяти-шести кустов мы собрали полкорзины. Мы с удивлением переглянулись, не поверили своим глазам.
Дядюшка Жан молчал. Он сделал несколько шагов, выбрал новый куст посредине поля, еще раз всадил лопату в землю. Под кустом оказалось столько же картофелин, как под предыдущим, только еще отборнее. Тут крестный воскликнул:
– Вот теперь и я вижу, какое у нас в руках богатство! В будущем году засадим клубнями оба арпана земли на взгорье, а остальные продадим за хорошую цену. Ведь то, что людям ни за что отдашь, они ни за что и считают.
Его жена собрала картошку, положила в корзину; он поднял ношу, и мы отправились домой.
Только мы вошли в кухню, как дядюшка Жан послал меня за Шовелем – он вернулся накануне после долгого странствия по Лотарингии. Жил он вместе со своей дочуркой Маргаритой на другом конце Лачуг. Я сбегал за ним, он тотчас же пришел и, догадавшись, что дядюшка Жан начал копать клубни, заранее улыбался.
Когда Шовель вошел в кухню, крестный глазами, блестящими от радости, показал ему на корзину у очага и воскликнул:
– Вот что принесли нам шесть кустов, и столько же варится в кастрюле.
– Так, так, – отвечал Шовель, не выражая удивления, – я так и знал.
– Вы с нами отобедаете, Шовель, – сказал дядюшка Жан, – отведаем картофель, и, если он вкусен, наши Лачуги обогатятся.
– Да, очень вкусен, уверяю вас, – ответил книгоноша. – Вам-то это особенно выгодно. От одних семян выручите несколько сот ливров.
– Посмотрим! – заметил дядюшка Жан, не скрывая радости.
Тетушка Катрина разбила яйца, приготовляя яичницу с салом; уже в большой миске дымилась вкусная похлебка со сметаной. Николь спустилась в погреб, наполнила кувшин белым эльзасским вином и, вернувшись, принялась накрывать на стол.
Крестный и Шовель вошли в большую горницу. Они понимали, что картофель принесет пользу, но им и в голову не приходило, что он совершенно изменит жизнь крестьян, уничтожит голод, даст роду человеческому больше, нежели король, дворяне и все те, кого возносили до небес. Да такая мысль не могла прийти им в голову, особенно дядюшке Жану – в этом предприятии он главным образом преследовал свою выгоду, впрочем, не совсем забывая об остальных.
– Хоть бы клубни вкусом на репу походили, – твердил он, – большего и не надо.
– Да они гораздо вкуснее. Их можно приготавливать по-разному, на тысячу ладов, – отвечал Шовель. – Вы ведь понимаете: если б я не был уверен, что овощ стоящий, полезный для вас и для всех, я бы не наполнил очистками мешок. Он и без того изрядно тяжел. И не посоветовал бы вам посадить их на вашем участке.
– Верно. Однако ведь можно свое мнение высказать. Я, как Фома Неверный, – возразил Жан Леру, – должен сам все увидеть да пощупать.
А наш кальвинист-невеличка ответил, тихонько посмеиваясь:
– Вы правы… И пощупаете. Вот уже Николь накрывает на стол. Сейчас подадут.
Все было готово.
В то время батраки и хозяин ели вместе, а служанка и хозяйка прислуживали. Они садились за стол лишь после трапезы.
И вот мы уселись – хозяин Жан и Шовель у стены по одну сторону, мы с малюткой Маргаритой по другую; только собрались мы приняться за еду, как крестный вскричал:
– Э, да вот и Кристоф!
Кристоф Матерн, приходский священник из Лютцельбурга, долговязый, рыжий, курчавый, как все Матерны с гор. Крестный заметил, что он идет мимо окон, и тут же мы услышали, как он стучит ногами о ступени, стряхивая комья грязи со своих огромных башмаков, подбитых гвоздями. Немного погодя вошел широкоплечий, сутулый священник – он протиснулся в узенькую дверь с молитвенником под мышкой, длинным самшитовым посохом, в поношенной треуголке на густых седеющих волосах.
– Так, так, – громогласно произнес он, – вот вы и снова вместе, безбожники!.. Разумеется, затеваете заговор о восстановлении Нантского эдикта[39]39
Нантский эдикт о веротерпимости, данный в 1598 году Генрихом IV для умиротворения страны, допускал протестантское богослужение в городах (кроме Парижа) и в замках дворян-гугенотов, закрепил за гугенотами (в качестве залога) ряд крепостей (Ла-Рошель, Сомюр, Монтобан и др.), разрешал им собираться раз в три года для решения своих общих дел. В 1685 году Нантский эдикт был отменен Людовиком XIV. Это привело к изгнанию из Франции нескольких сот тысяч гугенотов, в том числе большого количества ремесленников и предпринимателей, перебравшихся в Англию, в Голландию, в Пруссию и в некоторые другие страны и перенесших туда свои капиталы.
[Закрыть].
– Ну, Кристоф, вовремя же ты явился, – отвечал дядюшка Жан вне себя от радости. – Присаживайся. Взгляни-ка.
Он приподнял крышку миски.
– Ладно, ладно, – сказал священник, явно пребывавший в хорошем расположении духа, и продолжал, вешая шляпу на стену и ставя палку под часами: – Ладно… он тут как тут… значит, хочешь меня умаслить… но это тебе не удастся, Жан! Тебя портит Шовель: придется донести на него прево.
– А кто же тогда будет доставлять горным священникам книги Жан-Жака? – перебил его Шовель с хитрой усмешкой.
– Молчите, злоязычный болтун! Вся ваша философия не стоит и строки из Евангелия.
– Э! Жить бы по Евангелию, нам-то ничего больше и не надо.
– Да, да, – заметил господин Матерн, – хороший вы народ… Мы-то знаем это, Шовель, но нам известна и вся ваша подноготная.
Тут долговязый священник протиснулся между мною и Маргаритой, ласково повторяя:
– А ну-ка, детки, дайте мне местечко.
Мы потеснились, передвинув тарелки вправо и влево. В конце концов господин священник уселся. И пока он ел суп, я, сидя на краешке скамьи, украдкой рассматривал его, не решаясь поднять носа от тарелки. Весь его облик: и большие серые глаза, и кудлатая голова, и ручищи под стать великану – все наводило на меня страх. Впрочем, милейший Кристоф был добряк, каких мало на свете. Жить бы ему спокойно на десятину да кое-что откладывать на старость, как делали многие его собратья, а он только и думал о работе, о том, чтобы принести пользу другим. По зимам он содержал школу у себя в деревне, а в теплое время, когда дети гонят скот на пастбище, с утра до вечера высекал из камня или старого дуба изображения разных святых для приходов, не имевших возможности купить их. Приносят ему, бывало, куски дерева или камня, а он в замен дает то св. Иоанна, то св. деву, то всевышнего.
Дядюшка Жан и господин Матерн были родом из одной деревни. Старые друзья крепко любили друг друга.
– А ну, скажи-ка, Кристоф, – спросил вдруг крестный, покончив с похлебкой, – ученье у тебя в школе скоро начнется?
– Да, Жан, на будущей неделе, – ответил священник. – Из-за этого я и пустился в путь. Иду в Пфальцбург за бумагой и книгами. Собирался начать занятия с двадцатого сентября, но надо было закончить святого Петра для Абершвиллерского прихода – там перестраивают церковь. Я обещал – пришлось обещание выполнить.
– А, вот оно что… Так, значит, на будущей неделе.
– Да, начнем с понедельника.
– Прими, пожалуйста, этого мальчугана, – сказал крестный, указывая на меня. – Он – мой крестник, сын Жан-Пьера Бастьена. Я уверен, мальчишка будет учиться прилежно.
При этих словах я вспыхнул от удовольствия – уже давно мне хотелось ходить в школу.
Господни Кристоф обернулся ко мне.
– Посмотрим, – заметил он, положив свою большую руку мне на голову. – Ну-ка, взгляни на меня.
Я робко глянул на него.
– Как тебя зовут?
– Мишель, господин священник.
– Так вот, Мишель, буду тебе рад. Двери моей школы открыты для всех. Чем больше учеников приходит, тем мне отраднее!
– В добрый час, – воскликнул Шовель. – Вот это хорошо сказано!
И дядюшка Жан, подняв стакан, пожелал здоровья другу своему Кристофу.
Те, кто в наши дни беспечно бегает в деревенскую школу и чуть ли не даром учится у человека просвещенного, доброго и зачастую способного занять место получше, даже не представляют себе, сколько народу до революции позавидовало бы их судьбе; не представляют себе они, как обрадовался я, сын бедняка, когда священник согласился меня взять.
«И я научусь грамоте, – подумал я, – не буду прозябать в невежестве, как мои бедные родители».
Да, надо было все это переиспытать, надобно было пожить в такие времена. Поэтому-то чудаки, не пользующиеся величайшим благодеянием, и достойны сожаления; они поймут однажды, что значит прожить жизнь под тяжким ярмом, и у них будет время раскаяться. Я был вне себя от радости, хотелось побежать домой, сообщить родителям новость – мне уже не сиделось на месте.
И еще памятен мне этот день вот почему. Подав яичницу, тетушка Катрина принесла миску, полную картошки – белой вареной картошки с лопнувшей кожурой, в мучнистых крошках. Господин Кристоф, наклонившись над миской, спрашивал:
– А что это такое, Жан? Откуда?
Крестный предложил нам отведать – все нашли, что клубни превкусны, и в один голос повторяли:
– Ничего вкуснее никогда не едали.
Священник не верил, что именно над этим овощем насмехалась вся округа и что только с четверти арпана соберешь, пожалуй, мешков пятнадцать, не меньше.
– Чересчур уж хорошо! Просто невероятно!
От сытости и восторженного волнения мы с трудом глотали. И тетушка Катрина влила в миску большой кувшин молока. Наши челюсти задвигались еще быстрее, но вот господин Кристоф сказал, кладя ложку на стол:
– Довольно, Жан, довольно. Так и заболеешь, пожалуй. Уж очень вкусно.
Мы были с ним согласны.
Перед уходом священник заглянул на наш участок, попросил объяснить, как разводят ганноверские клубни. И когда Шовель сказал, что лучше разводить их на песчаной почве в горах, чем на черноземной в долине, он воскликнул:
– Послушайте, Шовель, принесший шелуху в мешке, и ты, Жан, посадивший ее на своей земле, несмотря на насмешки капуцинов и прочих болванов, вы оба сделали для своего края больше, чем все монахи Трех епископств испокон веков. Клубни станут хлебом насущным для бедняков.
Он наказал крестному сохранить семена для него, говоря, что собирается посадить их у себя в саду, дабы показать людям благой пример и дабы через два-три года половина прихода была бы засажена вкусными клубнями. Затем он отправился в Пфальцбург.
Вот каким образом в наших краях появился картофель. И я подумал, что, рассказав об этом, доставлю крестьянам удовольствие.
В следующем году крестный посадил картошку на своем квадратном поле, на холме, и собрал шестьдесят мешков с лишним. Но распространился слух, будто картошка разносит проказу, поэтому никто не покупал семян, кроме Летюмье, наших односельчан и двух земледельцев с гор. Миновала осень, и, по счастью, в газетах появилась статья, сообщавшая о том, что некий добрый человек, по фамилии Пармантье, рассадив клубни в окрестностях Парижа, преподнес их королю, и его величество сам изволил отведать клубни. Тут все решили разводить картофель. И тогда Жан Леру, осердившись на глупость человеческую, продал семена по дорогой цене.
Глава пятая
С тех пор я словно вновь родился на свет. Тот, кто ничего не знает и по бедности остается неучем, проходит по жизни, как жалкая рабочая кляча. Он батрачит на других, обогащает хозяев, а когда под старость обессилеет, от него избавляются.
Каждое утро на рассвете батюшка будил меня. Братья и сестры еще спали. Я тихонько одевался и выходил с небольшой сумкой, в деревянных башмаках, нахлобучив на уши большую шапку, какую носят возчики, с дубинкой под мышкой. Наступали зимние холода; я плотно прикрывал дверь и шагал, дуя на закоченевшие пальцы.
Прошло много лет, но в моей памяти все живо: вот тропинка, то взлетающая вверх, то сбегающая вниз, старые деревья без листвы вдоль дороги, торжественная зимняя тишина леса. В долине – деревенька Лютцельбург; островерхая колокольня с петухом на шпиле теряется в серых снеговых облаках; внизу крохотное кладбище, могилы, засыпанные снегом; ветхие домишки, речка, мельница папаши Сирвена шумит над быстриной. Право же, картины детства вечно живы в памяти, а все остальное скоро забывается.
Являлся я почти всегда раньше всех, входил в еще пустую комнату. Встречала меня мать господина Кристофа – низенькая, сутулая, сморщенная старушка в красной холщовой юбке, присборенной на спине по эльзасской моде, и в чепчике в виде наколки на прическе. Госпожа Мадлен, проворная, как мышка, уже, бывало, разожжет огонь. Я ставлю дубинку к печке, вешаю на нее свои сабо – пусть подсохнут.
Как сейчас, вижу все – балки, выбеленные известью, невысокие скамейки, стоящие в ряд, большую грифельную доску в простенке между двумя окнами; в глубине на маленьком возвышении – кафедру господина Кристофа, а над кафедрой – большое распятие.
Каждому приходилось по очереди подметать пол, но я обычно принимался за дело, пока ждал остальных. Ребята приходили из Гультенгаузена, Лачуг и даже из Шеврхофа.
Тут-то у меня появилось немало добрых приятелей: Луи Фроссар, сын мэра, – умер он еще молодым, во время революции; Алоиз Клеман – в девяносто втором году он уже стал лейтенантом, его убило картечью в битве при Вальми;[40]40
Вальми – село в департаменте Марна (северо-восточная Франция), где 20 сентября 1792 года войска революционной Франции, состоявшие большею частью из молодых добровольцев, одержали решительную победу над австро-прусскими интервентами и отрядами французских дворян-эмигрантов, продвигавшимися к Парижу. Французскими войсками командовали генералы Келлерман и Дюмурье; во главе армии интервентов стоял герцог Брауншвейгский; в походе участвовал и прусский король Фридрих-Вильгельм II. Сражение при Вальми явилось переломным моментом в ходе кампании 1792 года. Память о нем, как показали позднейшие события (партизанские отряды и патриотические подпольные комитеты Вальми в 1940–1944 гг.), навсегда сохранилась во французском народе.
[Закрыть] Доминик Клаус, который впоследствии завел столярную мастерскую в Саверне; Франсуа Майер – он стал закройщиком при шестом гусарском полку; говорят, в 1820 году он вышел в отставку богатеем, но где он теперь, не знаю; Антуан Тома, командир батальона старой гвардии[41]41
Имеется в виду императорская гвардия, реорганизованная Наполеоном I из консульской гвардии через несколько месяцев после провозглашения империи (по декрету от 29 июля 1804 г.). Она насчитывала десять тысяч человек и состояла из резервных частей. В 1809 году была создана Молодая гвардия, предназначавшаяся для участия в боевых действиях. Накануне похода 1812 года в Россию Старая гвардия состояла из двадцати двух пехотных и семи кавалерийских полков, тринадцати артиллерийских рот, инженерных и транспортных частей и насчитывала в общем шестьдесят тысяч человек. После реставрации Бурбонов в 1814 году Старая гвардия была распущена, а ее людской состав включен в королевскую армию (один батальон гренадер, один польский эскадрон и один морской экипаж сопровождали Наполеона на остров Эльбу). После битвы при Ватерлоо (18 июня 1815 г.) и вторичного отречения Наполеона Старая гвардия была сокращена, а в 1830 г. распущена.
[Закрыть]; сколько раз он наведывался ко мне на ферму после 1815 года! Мы вспоминали минувшие дни; я всегда отводил ему горницу, предназначенную для почетных гостей – наверху; Жак Мессье, главный лесничий; Юбер Перрен, смотритель почтовой станции в Геминге, и еще с полсотни человек, которые ничего бы в жизни не добились, кабы не революция.
До 1789 года сын сапожника оставался сапожником, сын дровосека – дровосеком; никто не выходил из своего сословия. Спустя тридцать – сорок лет вас можно было застать за тем же делом, вы становились только чуть потолще, чуть похудее, вот и все. Ну, а теперь можно продвинуться с помощью отваги или смекалки, и надежды терять не следует; сын простого крестьянина, если только он человек одаренный и действует честно, может стать даже правителем Франции. Воздадим же хвалу господу богу за то, что он озарил нас светом своим, и возрадуемся прекрасной этой перемене. Бывших моих школьных товарищей нет в живых. В прошлом году нас оставалось только двое: Жозеф Бруссус, торговец шляпами из Пфальцбурга, да я. Когда весною я покупал соломенную шляпу, толстяк Бруссус узнавал меня по голосу, выходил, волоча ногу, и кричал:
– Эге, да это Мишель Бастьен!
И уж непременно зазывал в комнату позади лавки, и мы распивали бутылочку старого бургундского. А провожая меня, Бруссус, бывало, не преминет сказать:
– Ну что ж… еще держимся, Мишель. Но берегись… Когда я получу свою подорожную, можешь и ты свою выправлять. Ха-ха-ха!
И он хохотал.
Бедняга Бруссус! Минувшей осенью пришлось проводить его на погост. Но, несмотря на его слова, я еще не желаю выправлять себе подорожную, не желаю! Сначала надо закончить это повествование, а к тому времени я еще что-нибудь придумаю для оттяжки. Торопиться не стоит, убраться всегда успею!
Итак, у господина Кристофа я и познакомился с ними – своими старыми товарищами и еще с многими другими, имена которых, может быть, я назову потом. Ровно в восемь часов ученики входили гуськом, восклицая:
– Доброе утро, господин Кристоф! Доброе утро, господин Кристоф!
Священника еще не было, но все равно его громко приветствовали. Все жались вокруг печки, отталкивали друг дружку, хохотали. Но становилось тихо, как только в коридоре, бывало, раздадутся тяжелые шаги священника. Каждый усаживался на свою скамейку, сложив руки на коленях, потупившись и затаив дыхание. По правде говоря, господин Кристоф не любил шума и споров; помню, не раз во время уроков, когда кто-нибудь из ребят толкал друг друга, он преспокойно вставал и, схватив ученика за шиворот, поднимал со скамьи и выкидывал за дверь, как кутенка.
Больше попадаться не было охоты – случалось, он только взглянет, а тебя уж пробирает дрожь.
Итак, священник останавливался в дверях и смотрел, все ли в порядке. Мы сидели притаившись, слышалось только, как потрескивает огонь. Затем он поднимался на кафедру, кричал нам: «Начали», – и все вместе нараспев тянули слоги. Длилось это долго. В конце концов священник говорил: «Довольно», – и мы умолкали.
Тогда он вызывал нас по очереди:
– Жак! Мишель! Никола! Подходи.
И каждый подходил к нему с шапкой в руке.
– Кто создал и явил вас на свет?
– Господь бог.
– Зачем господь бог создал вас и явил на свет?
– Дабы мы любили его, прославляли его, служили ему и тем обрели жизнь вечную.
Отменный был способ обучения; месяца через три я уже знал почти весь катехизис, слушая ответы других.
Господин Кристоф заставлял нас также читать наизусть текст катехизиса, и, кроме того, часов в одиннадцать он, по своему обыкновению, проходил за скамьями и, наклонившись, проверял, занимаешься ли ты; когда ты негромко читал по слогам, он легонько щипал тебя за ухо и говорил:
– Хорошо… дело пойдет!
Всякий раз, когда он говорил это мне, у меня перехватывало дыхание, в глазах мутилось от радости. Как-то раз он даже сказал:
– Передай господину Жану Леру, что я тобою доволен! Слышишь? Поручаю тебе это!
В тот день сам черт мне был не брат, а вместе с ним мэр города, городские советники и даже сам губернатор. Однако ж я ничего не сказал дядюшке Жану, дабы не впасть в грех гордыни. В начале марта я уже научился читать. К сожалению, крестный не мог кормить меня даром весь год, и весною пришлось мне вместо школы отправиться на пастбище. Но у меня в суме всегда был катехизис, и, пока козы карабкались по скалам, я, мирно сидя в зарослях вереска под сенью бука или дуба, повторял все то, чему нас учил священник. И случилось так, что я не только не забыл уроки, как ребята из Гультенгаузена, Шеврхофа и других селений, а к концу осени стал знать пройденное на зубок, и в начале зимы господин Кристоф перевел меня в класс, где круглый год учились сынки лютцельбургских богатеев. Я научился всему, чему в те времена обучали в деревнях: читать, писать и немного считать. И 15 марта 1781 года я впервые причастился. На этом учение мое кончилось. По знаниям я сравнялся с дядюшкой Жаном, остальное при желании и доброй воле должно было прийти само собою.
С той поры я стал работать у крестного в кузнице. Пасти стадо он поручил городскому пастуху, старику Иери, я же продолжал приглядывать за скотиной в стойле и в то же время учился ремеслу – несколько месяцев спустя, став посильнее, я уже ковал железо третьим.
Тетушка Катрина и Николь привечали меня потому, что по вечерам, когда глаза дядюшки Жана утомлялись от кузнечного огня, я читал газеты и всякие книжки, которые приносил Шовель, читал, хотя многого не понимал. Когда в газетах, например, говорилось о королевских правах, о распределении налогов в провинциях с местными штатами и в провинциях с выборными чинами[42]42
В средние века некоторые французские провинции имели обыкновение выделять доверенных лиц для взимания чрезвычайных налогов (субсидий на войну). В 1355 году Генеральные штаты назначили для этого выборных людей; в 1630 году правительство превратило этих выборных лиц в чиновников. Наряду с такими провинциями, где взимание чрезвычайных налогов производилось выборными, существовали провинции, где этим делом занимались провинциальные штаты. К 1789 году из общего числа тридцати трех генерал-губернаторств Франции в двадцати существовала система выборных лиц; в шести – система штатов.
[Закрыть], я пыхтел до седьмого нота, но в голове у меня это не укладывалось. Я понимал ясно только одно, что нам приходится отдавать деньги королю, но каким образом их у нас отбирают, было мне невдомек.
Другое дело все то, что касалось жизни в наших сельских местах. Когда в газетах писалось о пошлинах на соль – а я сам раз в неделю ходил в город за солью для дома и платил по шесть су за фунт – по нынешним временам это выходит двенадцать с лишком, так вот, когда в газетах писалось о пошлинах на соль, я сразу представлял себе торговца солью, кричавшего из оконца какому-нибудь бедняку:
– В прошлый вторник ты соли не покупал… видно, контрабандную покупаешь. Я тебя приметил… берегись.
Ведь мало того что приходилось покупать соль в лавке на соляном дворе втридорога, вдобавок приходилось покупать ее каждую неделю по числу членов семьи.
Когда возникал вопрос о десятине, я представлял себе сборщика с шестом в руке, вереницу телег и будто слышал, как он кричит на поле в страдную пору жатвы:
– Эй вы, там! Давай одиннадцатый!
И тут, даже если, бывало, надвигается гроза и вот-вот хлынет дождь, приходилось складывать в ряд снопы, а сборщик не спеша приближался к нам, выбирал наилучшие, уносил их на наших глазах и бросал к себе на целую кучу снопов.
Тут-то все было ясно.
Понятно мне было также, что такое питейные сборы, сбор тринадцатой доли от продажи, пошлина дорожная, рыночная пошлина на все товары, косвенные налоги, особые сборы, тарифные пошлины и сборы на заставах, различные поборы, ввозные пошлины, налоги на ввоз съестных припасов, на стеганые одеяла, на смазочное сало и тому подобное. Стоило лишь представить себе заставы, торговые ряды, мэрию, и я словно видел всех этих контролеров-досмотрщиков, клеймовщиков, обмерщиков, надзирателей за продажей вин, инспекторов-дегустаторов вин, служителей, занятых опробованием водки, опробованием пива, должностных лиц, приставленных к продаже, оценщиков и осмотрщиков сена, вязчиков снопов, сборщиков налогов с сыпучих тел, надзирателей за мерами, осмотрщиков свиней, инспекторов при бойнях и великое множество прочих служителей, которые всюду снуют, все щупают, высматривают, открывают, развязывают, берут людей под стражу, бранят и обирают… Все это мне было хорошо известно.
Остальное мне объяснил Шовель:
– Тебе хочется знать, что такое провинция с выборными чинами; – спрашивал он, сидя с невозмутимым видом у камелька. – Что ж, понять не трудно, Мишель. Область с выборными чинами – это, скажем, какая-нибудь старинная французская провинция – одна из самых древних, как, например, Париж, Суассон, Орлеан, где впервые обосновались короли. Королевские интенданты там господа положения, всем заправляют, облагают налогом по своему усмотрению, обременяют непосильными поборами. Они – владыки, и никто не смеет ни пикнуть, ни пожаловаться. Жалоба на них к ним же и возвращается, и они же ее разбирают.
Встарь эти области сами назначали раскладчиков податей, и те устанавливали их так, чтобы нести бремя с наименьшими трудностями. Раскладчиков этих называли «выборные». Поэтому-то и говорилось: «провинции с выборными чинами». Но вот уже лет двести, как начальники сами назначают раскладчиков податей. Так им сподручнее.
Он подмигнул:
– Понятно, Мишель?
– Да, дядя Шовель.
– Иначе обстоит дело в других областях – завоеванных, таких, как Лотарингия, Эльзас или Бретань и Бургундия. Здесь не всем вершат королевские интенданты: здесь время от времени дворяне да церковные сановники съезжаются на провинциальные собрания. Они принимают закон о налогах, сперва об участии провинции в общегосударственных расходах; это, как они говорят, добровольный дар… в королевскую казну! Засим они устанавливают пошлины на право пользования их дорогами, водными путями, их строениями и прочее. До воссоединения с Францией в наших краях, само собой разумеется, дворяне и князья церкви благоденствовали. Они сдались на определенных условиях, сохранили все свои преимущества и привилегии. Ну, а мы, бедняки, все платим да платим, это долг наш. Никто от него нас не избавит. Мы платим не только, как встарь, налоги с наших провинций, но после присоединения мы платим сверх того в казну короля, это у нас самая явная льгота. Понимаешь, Мишель?
– Понимаю.
– Постарайся же все это запомнить.
Дядюшка Жан возмущался.
– Однако ж это несправедливо, – твердил он, ударяя увесистым кулаком по столу, – несправедливо. Ведь мы же все французы, правильно я говорю? Все мы – один народ и крови единой. Почему же одни назначают налоги, а остальные платят? Да разве приходы и расходы не должны быть общими для всех?
– Э, да разумеется, – невозмутимо отвечал Шовель. – И пошлины, и налоги, и подати, и барщина – все это поборы, под бременем которых сгибается один лишь бедный люд, меж тем как сеньоры, монахи и даже горожане, которые вот-вот купят дворянство, не несут никаких или почти никаких тягот. Да нечего об этом и толковать. Ведь изменить-то мы ничего не в силах.
Шовель никогда не выходил из себя. Помнится, с каким бесстрастным видом рассказывал он о бедах, выпавших на долю его предков, о том, как изгнали их из Ла-Рошели, как отняли у них землю, деньги, дома, как преследовали по всей Франции, силою разлучили с детьми, дабы воспитать их в католической вере, позже, в Ликсгейме, бросили против них драгун, дабы под сабельными ударами заставить отречься от своей веры; как его отец бежал в Грауфтальские леса, где на другой день к нему присоединились жена и дети, ибо им легче было стать нищими, чем вероотступниками; как дед его провел тринадцать лет гребцом на дюнкеркских галерах, днем и ночью прикованный к скамье, как злобный страж истязал кальвинистов и как множество народу умирало от побоев. Когда же началось сражение, англичане, находясь в четырех шагах от несчастных каторжников, на их глазах направили на скамьи огромные орудия, до самого жерла набитые ядрами, но узники не могли двинуться с места. Фитиль поднесли к запалу, а потом, когда стихла стрельба ядрами, пулями, картечью, стражники рывком вытаскивали из цепей раздробленные ноги, швыряли трупы в море, сметали за борт останки узников.
Рассказывал он эту страшную быль, растирая на ладони понюшку табаку, и нас била дрожь, а малютка Маргарита, без кровинки в лице, молча смотрела на него огромными черными глазами.
Кончал он неизменно так:
– Да, вот чем Шовели обязаны Бурбонам, великим государям Людовику XIV и Людовику XV Возлюбленному! Занятная история, не правда ли? А передо мной и поныне все дороги закрыты. Нет у меня гражданских прав. Добрый наш король, как и все прочие, вступая на престол, в кругу епископов и архиепископов, поклялся искоренить нас: «Клянусь с усердием приложить все силы и всю власть свою, дабы искоренить на землях, над которыми я владычествую, еретиков, поименно осужденных церковью». Ваши священники, составляющие записи о рождении, долг которых служить всем французам, отказываются составлять для нас записи о рождении, венчании и погребении. Закон запрещает нам быть судьями, советниками, школьными учителями, нам суждено скитаться по свету, как зверям; у нас заранее подрубают все корни, дающие людям жизненную силу, однако ж мы не приносим зла, и все принуждены признать нашу честность.
Крестный Жан отзывался:
– Как это мерзко, Шовель! Да где же христианское милосердие?..
– Христианское милосердие! Мы-то его всегда проявляли, – говорил он, – к счастью для наших палачей! Кабы у нас его не было!.. Но за все приходит расплата. С процентами на проценты. Расплата нужна. Не через год – так через десять лет, не через десять – так через сто… тысячу. За все придет расплата.
Теперь вам понятно, что Шовель не удовлетворился бы, как дядюшка Жан, небольшими послаблениями и облегчениями в налогах и в рекрутчине. Стоило вам лишь взглянуть на его бледное лицо, маленькие черные и такие живые глаза, на тонкий крючковатый нос, узкие, вечно сжатые губы, костлявую спину, согбенную от тяжелой ноши, и на его небольшие руки и ноги – мускулистые, крепкие, как стальные тросы, – стоило лишь взглянуть на него, и вы думали:
«Человек этот решил так: все или ничего! Терпения у него достанет! Тысячу раз ему будут угрожать галерами из-за продажи книг, идеям которых он сочувствует. Он ничего не боится, но всегда начеку. И при случае, в борьбе с ним не сдобровать! А дочурка уже на него похожа: сломится, но не согнется».