Текст книги "История одного крестьянина. Том 1"
Автор книги: Эркман-Шатриан
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 28 страниц)
Глава вторая
В шесть часов мы собрались на Оружейной площади вместе с волонтерами из города и окрестностей: всего нас было сто пятьдесят человек. Перед выходом мы выпили по стакану вина в харчевне Жана Леру, съели по доброму ломтю хлеба – остаток запрятали в походный мешок. Жители остальных деревень поступили так же. Слышалась барабанная дробь – собирали всех отстающих. Пришли еще пять-шесть человек. А затем комендант крепости сделал смотр и велел раздать патронные сумки всем, у кого их не было, да по двадцати пяти патронов каждому.
Тут командир национальной гвардии, Жерар, вскочил на коня и стал говорить нам об обязанностях солдата-гражданина. Затем он взмахнул саблей, и снова забили в барабаны. Ни один волонтер больше не явился, и мы вышли через французскую заставу под возгласы, которые неслись изо всех окон: «Да здравствует король! Да здравствует нация!» Мальчишки гурьбой бежали за нами до самого миттельбронского подъема, а кое-кто – даже до Сен-Жана. Дальше мы держали путь уже одни в клубах пыли.
Этот день – тридцатого, и следующий – тридцать первого, право, были самыми жаркими днями в моей жизни. Багровое солнце припекало нам затылок до изнеможения, а пыль просто душила. К тому же это был наш первый военный поход: идти в отряде совсем не то, что в одиночку. То приходится замедлять шаг, то – ускорять, от этого сильно устаешь; вдобавок пыль стоит столбом, лезет в глотку, сушит рот.
И все же в Саарбург мы пришли уже в одиннадцатом часу. Никто из горожан никуда не отправился, и люди смотрели на нас с удивлением. Мы сделали привал и передохнули, а потом шли без остановок, вплоть до Бламона, куда добрались к семи часам вечера.
В пути дядюшка Жан не раз пенял на себя за то, что надел парадный мундир вместо удобной блузы, а бедняга Жан Ра с барабаном на плече, согнувшись в три погибели, еле плелся, будто тащил тележку папаши Судэра. Я же шагал бодро; правда, пот лил ручьями по спине, и я даже снял гетры, чтобы пообдуло ноги, однако все это я переносил легко, как и остальные деревенские парни.
Некоторым молодым людям из горожан посчастливилось за известную мзду взобраться на попутные телеги, направлявшиеся в Бламон. Жан Ра обрадовался случаю и подвесил барабан к дышлу.
Наконец мы все же добрались до Бламона. Командир Жерар и капитан Лафрене расположились у мэра города, Вуанона, крестный Жан и Летюмье – у городского чиновника, а Жан Ра, Жак Грилло и я – у торговца вином, доброго патриота. Он усадил нас за стол и угостил ужином, рассказав, что их командир, господин Фроманталь, два дня тому назад ушел с волонтерами из Бламона и Гербевиллера, что почти всем недоставало оружия, но им обещали выдать ружья на месте.
Мы выпили доброго тульского вина; встать нужно было до рассвета, чтобы воспользоваться утренней свежестью, поэтому сразу после ужина хозяин проводил нас в спальню, где стояло две кровати; Жан Ра и Грилло улеглись вдвоем на большой, а я лег на вторую и заснул так крепко, что наутро меня пришлось встряхнуть, чтобы разбудить. Жан Ра уже забил сбор на Черной улице. Было, надо полагать, три часа; а в четыре мы уже находились в пути, и нам повезло, так как даже по солнцу, всходившему позади нас, и по цвету неба было ясно, что мы не выйдем из пекла вплоть до самого Люневиля.
Подошли мы туда часам к девяти. Перед входом в город нам приказали построиться с оружием в руках во главе с барабанщиком.
Здесь все нам обрадовались. Слова раздались возгласы: «Да здравствует нация!» Ребятишки гурьбой бежали позади. Женщины, улыбаясь, смотрели на нас из окон. Жители Люневиля всегда были хорошими патриотами, – это зависит от гарнизона.
Помнится, мы сделали привал на небольшой квадратной площади, окаймленной тенистыми деревьями, и, составив ружья в пирамиду, дядюшка Жан, Летюмье и я вошли в уютную харчевню тут же на площади. Можно было с часок отдохнуть, и мы радовались этому.
– Ну что ж, – воскликнул крестный Жан, – мы продвигаемся!
– Да, только, чтобы добраться до Нанси, придется крепко налечь на лямку, – возразил Летюмье.
– Да ведь самое трудное уже позади, – произнес дядюшка Жан. – Главное – прийти и сделать свое дело.
Площадь и прилегавшие к ней улицы кишели народом; горожане, солдаты, мужчины и женщины из разных сословий, сновали взад и вперед; некоторые останавливались, чтобы взглянуть на нас. Такой толкотни я отродясь не видал. В трактире тоже было тесно: здоровенные карабинеры в красных мундирах курили и выпивали, вытянув под столом длинные ноги; раздавался смех, и люди толковали о том, что установлен мир, что солдаты Местрдеканского, Шатовьесского и Королевского полков сдались, что теперь все восстановлено и только зачинщики будут наказаны.
Как видно, только что пришли добрые вести – на улицах раздавались возгласы: «Да здравствует король!» Карабинеры, великаны эльзасцы, тянули пиво из кружек и, ухмыляясь в усы, говорили:
– Хорошо, что поладили.
Всеобщая радость показывала, до чего была народу тягостна междоусобица. О нас и говорить нечего: мы подкрепились и осушили бутылочку вина, довольные, что дело не дошло до драки.
Командир Жерар отправился к мэру города, командиру Друэну. Слух о мире все ширился и ширился, поэтому мы уже не спешили и остались тут до одиннадцати часов. Но мэр и все городские власти явились на площадь посмотреть на нас. Забил барабан, и мы опять построились. Наш командир снова вскочил на коня, приветствуя всех этих господ, и мы двинулись в путь, радуясь, что придем в Нанси заключить союз, а не затевать сражение.
Около четырех часов вдали, на небосклоне, стали вырисовываться очертания двух высоких серых башен и каких-то старинных зданий. И я подумал: неужели это уже Нанси? Что-то не верилось. И вправду, оказалось – это Сен-Никола. Мы медленно шли, вздымая тучу пыли, как вдруг, справа от нас, в долине, раздались два глухих взрыва. Отряд остановился. Все с изумлением всматривались в даль, прислушивались. Наступила мертвая тишина.
Немного погодя раздался третий, а вслед за ним и четвертый взрывы. Командир, приподнявшись на стременах, воскликнул:
– Это – пушки!.. Сражение началось… Вперед!
И тут, несмотря на усталость и огорчение, что добрые вести в Люневиле оказались ложными, мы двинулись ускоренным маршем вперед, но чем ближе мы подходили, тем больше растягивались ряды. Большинство не в силах были идти. И когда, поравнявшись с первыми зданиями Сен-Никола, мы оглянулись, то увидели, что вдали плетутся по дороге отставшие. Пришлось остановиться и подождать тех, кто был поближе.
Вот что значит начинать поход ускоренным маршем; не раз я это видел, не раз убеждался в этом и впоследствии, в Германии: все новобранцы с ног падают по дороге, счастье еще, если их не подомнет конница.
Но вот подошли барабанщики, и мы вступили в старинный город Сен-Никола, словно на ярмарке пестревший изделиями и вывесками ткачей, суконщиков, шапочников. С той поры все изменилось, но в те времена золотая рука св. Никола привлекала множество паломников, и длилось это до того дня, покуда по приказу республики золотую руку не отправили в Мец и не перелили в монеты заодно с дароносицами и колоколами.
Мы просто изнемогали.
Когда мы вступили на главную улицу, она кишела народом. Лавочники и ремесленники в растерянности спускались с лестниц, женщины бежали и тянули за руку детей. На площади старинного собора нам приказали встать с прикладом к ноге среди толпы крестьян, ремесленников и солдат национальной гвардии, стоявших в беспорядке и высланных властями из Нанси еще до начала сражения, потому что они держали сторону солдат. Суматоха царила неописуемая. Солдаты с возмущением рассказывали о том, что не успели они выйти из города, направляясь домой и воображая, что все кончилось, как у новой заставы начали атаку немцы. Командир, сухопарый старик с приплюснутым носом, лицом, изрытым оспой, приблизился к нашему командиру, поздоровался и, положив руку на шею лошади, сказал:
– Направляетесь в Нанси, командир? Не ходите туда! Военные и муниципальные власти не доверяют национальной гвардии – вот сволочь! Попадете в ловушку.
Он кипел от гнева.
– Капитан, мои люди и я выполняем свой долг, – ответил командир.
– Вот оно как! – заметил старик. – Что ж, я вас предупредил. Поступайте, как знаете.
Половина наших людей все еще плелась позади, поэтому командир приказал разомкнуть ряды и ждать. Было время распить по стаканчику вина под парусиновыми навесами у трактиров.
Зеваки взобрались на колокольню и смотрели в подзорную трубу. А спускаясь, кричали, проходя мимо нас: «Схватка в предместье Сен-Пьер!» или же «Над Стенвильскими воротами дым!» И так далее.
Спустя полчаса подошли все отставшие. Мы снова двинулись в путь – в Нанси, и вскоре услышали ружейную перестрелку. В шестом часу она стала ужасающей. Грохот пушек стих. Уже виднелся город. И тут нам встретились первые толпы беглецов. Что и говорить – бедняги! Одеты они были в блузы без нательных рубах, шли босиком, без картузов и шапок. Вот она – нищета, беспросветная нищета, царившая в городах в те времена! Горемыки шли целыми шеренгами по полям, а трое-четверо смертельно бледных парней, которые нам встретились дальше, сидели у обочины дороги. Это были раненые. У одних была в крови грудь, у других – ноги, и смотрели они на нас молча, широко открыв светлые глаза. То ли они и не видели нас, то ли принимали за врагов.
В ту минуту, когда мы повстречались с беднягами, ружейные выстрелы, которые сначала раздавались справа, загремели по всему городу. Вот тут, как мы узнали позже, солдаты Шатовьесского полка и народ стали разбегаться, вот тут и началась бойня.
Мы вступили на длинную улицу с высокими домами, окна и двери которых, были наглухо закрыты на всех этажах, и увидели толпу людей, бегущих навстречу нам. За ними скакали пять-шесть гусар и немилосердно их рубили. Лошади вставали на дыбы, гусары поднимали и опускали сабли, раздавались вопли, и от этих воплей, истошных воплей, кровь стыла в жилах.
А ведь стоило бы беглецам повернуть да ринуться на злодеев-преследователей, стоило бы схватить их за ноги и сбросить на землю, и они размозжили бы врагам головы, как котятам. Но они поддались, и их перебили.
О да, страх отнимает у людей разум.
Командир приказал нам взять влево, ближе к домам, пропустить беглецов и остановиться. Дядюшка Жан, Летюмье и остальные офицеры выхватили сабли, приказали нам зарядить ружья. И каждый вложил по первому патрону.
Толпа все приближалась, вот она промчалась мимо нашего сомкнутого ряда, как мчится стадо от стаи волков. И гусары, увидев, как блеснули наши штыки, повернули и умчались во весь опор. Разумеется, они вообразили, что мы будем стрелять им в спину – свернули в первый переулок и скрылись.
Длинная улица вмиг опустела. Беглецы попрятались; только некоторые так и остались лежать – ничком. И снова мы услышали грохот и ружейную стрельбу, доносившиеся из города; и среди шума побоища – гул набата.
Господи! Невеселые мысли приходят в голову, когда вспоминаешь тягостные эти события. И так жаль бедняков, которых убивают даже в тот час, когда они просят одной лишь справедливости!
Но вот все стихло, и командир дал приказ двигаться дальше. Навстречу нам от городских ворот Сен-Никола медленно приближалось, вырисовываясь на фоне неба, большое серое каре. Внезапно раздался окрик: «Ver da?»[114]114
Кто идет? (нем.)
[Закрыть] – и сразу стало ясно, что в Нанси хозяйничают немцы.
Господин де Буйе привел сюда только этих людей – если можно их так назвать; французы прекратили бы бойню чересчур рано: ему же не терпелось дать кровавый урок.
Когда командир услышал окрик, его стариковские седые усы стали топорщиться, и, выехав вперед, он ответил:
– Это – Франция! Пфальцбургская гражданская гвардия!
Немного погодя к нам подошел пикет немцев в голубых мундирах – как у теперешних инвалидов. По-видимому, нам не очень доверяли: пришлось с ружьем к ноге довольно долго ждать команды. После двух переходов форсированным маршем мы изнемогали от усталости, но только в девятом часу пришел офицер и передал приказ сменить немецкий караул.
В карауле было человек пятнадцать. Негодяи охотно уступили нам место и отправились грабить жителей, как их собратья.
Мы провели ночь у городских ворот Сен-Никола; лежали на земле у стены, положив под голову походные мешки; спали вповалку; две пушки и фургоны загораживали ворота, вокруг мостовая была разворочена. Часовые сменялись каждый час и уходили в город или предместье. Вот и все, что мне запомнилось. Я совсем выбился из сил; по счастью, моя очередь стоять на часах выпала на утро.
Однако два-три раза я просыпался от криков и брани: это патрули приводили пленных; несчастных заталкивали в караульное помещение и запирали дверь, несмотря на их вопли: там нечем было дышать. Вспоминаю я об этом, и кажется, что все это мне приснилось.
Что поделаешь? Если сон тебя одолевает, ты уже ничего не слышишь и не видишь. Знаю я только, что в ту ночь перебили еще не одну сотню горемык, и тут проявилась вся бесчеловечная жестокость дворян по отношению к народу. Но я ничего не могу рассказать об этом, потому что сам ничего не видел.
Другое дело все то, что произошло на следующий день, 1 сентября 1790 года.
Поднялся я чуть свет, и то, что я увидел в тот день, несмотря на прошедшие годы, сохранилось в моей памяти на всю жизнь.
В четыре часа нас разбудил барабанный бой. Спросонок приподнявшись на локте, я увидел в утренних сумерках, что наш командир Жерар стоит у сводчатой двери в десяти шагах от меня и разговаривает с немецким офицером. Позади них стоял, заложив руку за просторный белый жилет, офицер городской стражи, подпоясанный шарфом. Они заглядывали за почерневшие мрачные двери в помещение, где мы, вставая друг за дружкой, стряхивали пыль с вещей, поднимали с земли ружья и перевязывали вещевые мешки.
Пробил барабан к сбору; за ночь подошли еще кое-кто из наших товарищей, так что теперь нас уже стало около ста двадцати – ста тридцати, не считая часовых и патрулей в городском предместье.
После сбора командир обратился к нам:
– Вы будете конвоировать пленных в городскую тюрьму, товарищи.
Тут подъехали три телеги, устланные соломой, телеги с лестницами, и тотчас же из караульной стали выводить несчастных пленников, которые там томились со вчерашнего вечера. Они все шли, все шли, это было что-то невероятное – шли женщины, солдаты, крестьяне, горожане. Улица была запружена народом. Все пленные были так бледны, так измучены, что при взгляде на них душа переворачивалась. Многие были залиты кровью и не могли двигаться. Пришлось их переносить на руках. На воздухе они приходили в себя, начинали вырываться, открывали рот, словно задыхаясь, просили пить, и мы их поили из ведра. Затем переносили на телеги.
Все это длилось минут двадцать. Наконец двинулись в путь. Впереди ехали телеги с ранеными; остальные пленные шагали позади попарно между рядами наших.
С той поры немало мне довелось повидать таких конвоев, ей-богу, немало! Были и побольше – телег по тридцать – сорок вереницей, но этот конвой был первым и наполнил меня смертельным ужасом. Жуткие эти картины забудешь только в могиле. Позднее я видел раненых, которых несли в полевой лазарет по вечерам после сражений; видел, как аристократов вели на гильотину. А в тот день вели на виселицу солдат и простых людей. Мало было господину Буйе умертвить три тысячи несчастных жертв, причем четыреста из них были женщины и дети – в тот же день по его приказу повесили двадцать восемь солдат из Шатовьесского полка, приговоренных военным судом, одного колесовали – хотя Национальное собрание издало декрет об уничтожении пыток, – а сорок одного сослали на королевские галеры.
Мы были еще на пути в Пфальцбург, когда весть об этих злодеяниях уже разнеслась повсюду.
Много кричали о сентябрьской резне[115]115
Имеется в виду расправа народа с заключенными в парижских тюрьмах контрреволюционерами. Произошло это в первых числах сентября 1792 года. Среди убитых преобладали выходцы из дворянства и духовенства, арестованные по подозрению в заговоре против революции. Существовало опасение, что сидевшие в тюрьмах контрреволюционеры ждут прихода в Париж австро-прусских интервентов, чтобы перебить патриотов и поднять мятеж в столице.
[Закрыть] и осужденных 93-го года[116]116
Речь идет о лицах, казненных по приговорам революционных трибуналов в период якобинской диктатуры. Реакционные историки сильно преувеличивают размеры революционного террора этих лет и умалчивают о том, что в основном он явился ответом на дикие жестокости, которые совершались отрядами контрреволюционных мятежников, особенно в Вандее, Бретани и Нормандии.
[Закрыть], и правильно: это было противно природе. Но начало положили дворяне. В этом-то и беда. Те, кто умоляют пощадить близких или их самих, прежде всего должны были в свое время щадить других и не быть жестокими, одерживая победу.
Итак, пленные вереницей двигались между двумя рядами наших штыков. Мы шагали, а вокруг царила глубокая тишина: двери и окна домов были наглухо заперты, как в тюрьме. Иначе дело обстояло в разграбленных жилищах – там настежь были отворены разбитые двери и ставни.
Нами командовал Жан Леру. Раза два-три мельком он посматривал на меня; по выражению его глаз я видел, что он полон ужаса и сострадания. Но что нам было делать? Хозяином положения был Буйе. Приходилось повиноваться.
Несчастные пленники, которых мы конвоировали, были полураздеты – кто был без куртки, кто – без рубахи; у кого была забинтована голова, у кого – рука на перевязи; они смотрели в землю помутившимся взором; из груди у них порою вырывался вздох – так вздыхает человек, страшась конца, сознавая, что надежды на избавление нет, что дома осталась старуха мать или жена с ребятишками, что, осиротев, они погибнут. Вот отчего они так вздыхали – судорожно и чуть слышно. Иных колотила дрожь. И тот, кто слышал эти вздохи, понимал страдальцев, и если мог бы, то отпустил бы с превеликой радостью.
Понятно, что теперь я уже не обращал внимания на улицы, тем более что на дороге лежали убитые солдаты, мужчины и женщины – страдальцы, распростертые в лужах крови. Приходилось перешагивать через трупы… Мы содрогались от ужаса. Кое-кто из пленных – самые мужественные, оборачивались и вглядывались в мертвецов, стараясь опознать погибшего товарища и проститься с ним.
На небольшой площади разнузданные лошади подбирали сено с земли, а поодаль, на куче соломы, спали гусары Лаузенского полка. Вот и все, что мне запомнилось от дороги, да еще, правда, обширное здание мэрии, окна которой блестели в лучах восходящего солнца. Офицеры сновали по лестнице, ведущей к великолепным дверям, внизу стояли в ожидании приказов несколько конных нарочных.
Два льежских батальона расположились биваком на площади. Небо посветлело; на нем еще блестели звезды.
В ту минуту, когда мы проходили под аркой, напоминавшей триумфальную, нас снова окликнули:
– Ver da? Ver da?
Это был кавалерист, стоявший на посту близ тюрьмы, окруженной рвами. Тотчас же к нему подошел майор, сопровождавший нас вместе с офицером городской стражи. Он сказал, кто мы. Мы вышли на другую площадь, окруженную деревьями в три ряда. Телеги остановились у здания, смахивающего на лазарет, с окнами, забранными решеткой в виде корзины. Пока телеги въезжали в сводчатые ворота, я узнал, что тюрьму охраняет караул из солдат Королевского немецкого полка.
Представьте мое смятение, когда я узнал, что Никола тут, в Нанси! Вспомнилось его письмо, и мне пришло в голову, что мой злополучный брат и здесь перебил людей во имя дисциплины, как в Париже. Не хотелось мне с ним встречаться. Но когда выгружали раненых, я подумал, что он ведь тоже мог получить увечье, и это меня смягчило – ведь мы как-никак братья. Было время, когда он меня поддерживал, да и родители были бы очень огорчены, узнав, что мы с Никола были так близко друг от друга и не обнялись, даже не поздоровались.
И, забыв обо всем, я подошел к первому попавшемуся часовому и спросил, не знает ли он Никола Бастьена, бригадира третьего эскадрона Королевского немецкого полка. А часовой, узнав, что я брат Никола, ответил, что знает его отлично, что мне нужно лишь спуститься по одной из улочек напротив, до Новой заставы, где накануне Королевский немецкий полк напал на неприятеля, и всяк, кто служит в эскадроне, проведет меня к нему.
Дядюшка Жан был очень недоволен, узнав, что я хочу проведать Никола.
– Вот беда, что нам пришлось соединиться с этими злодеями, – говорил он. – Пожалуй, люди подумают, что солдаты национальной гвардии поддерживали немцев в преследовании патриотов, еще пропечатают об этом во всех своих газетах! Вот ведь беда!
Однако ж он не запретил мне повидаться с братом и только предупредил, что надо поторапливаться; тут, в Нанси, мы не задержимся. Нагляделись, хватит с нас.
Я тотчас же, вскинув ружье на плечо, быстрым шагом отправился к Новой заставе. И расскажи я вам об ужасных следах избиения в этом квартале, вы бы с трудом поверили. Нет, не люди здесь орудовали… Только хищные звери могли так все разорить, свершить все эти злодеяния. Народ и швейцарцы, должно быть, отчаянно защищались в этих закоулках – все было исковеркано, сломлено, изрешечено пулями: двери, водосточные желоба, окна. Словом, все!
Кучи камней и черепицы загромождали улицы, словно после пожара. Соломенные тюфяки, выброшенные из окон для раненых, были затоптаны и залиты кровью; судорожно вздрагивали лошади, лежавшие на земле. Два-три раза я слышал отчаянные вопли, проходя мимо полуразрушенных домов: там после схватки спрятались несчастные солдаты-швейцарцы, и сейчас с ними жестоко расправлялись, ибо Буйе дал немцам приказ – перебить всех солдат Шатовьесского полка, всех до единого.
Да будут прокляты злодеи, способные на такие преступления! Да пусть будут они прокляты! И да покарает их господь бог за гибель несчастных жертв!
С негодованием раздумываю я обо всем этом.
Но вот я вышел на другую улицу, пошире, и вдруг увидел целую гору каменных плит с мостовой, а позади Новой заставы ворота, изрешеченные пулями, и длинную вереницу телег – на них, словно груды лохмотьев, были навалены тела убитых: женщин, мужчин и, страшно вымолвить – детей.
Люди разбирали плиты, чтобы освободить путь для телег с трупами и похоронить останки несчастных. Гусары следили за работой, а женщины, стоявшие вокруг, кричали жалобно, неумолчно: они всё хотели еще раз взглянуть на своих близких; но уже два дня стоял такой зной, что ждать было нельзя. В домах, выходивших на улицы, расквартированы были солдаты Королевского немецкого полка. И сейчас одни выглядывали из окон, другие сошли вниз и сгрудились вокруг телег, чтобы помочь гусарам, если народ прорвется, так как толпа собралась большая.
Какая-то старуха – соседи старались увести ее силой – выкрикивала:
– Убейте и меня! Злодеи, убейте и меня, раз убили моего сына! Да пропустите же… все вы – злодеи!
Все это надрывало душу, и я стал раскаиваться, что пришел, и собрался было возвратиться, как вдруг среди солдат, окруживших телеги, я заметил верзилу Жерома из деревни Четырех Ветров. У него на лице виднелся шрам; он все еще был квартирмейстером. Он чему-то смеялся, куря трубку. Его-то я хорошо знал и не стал расспрашивать, а обратился к другим солдатам Королевского немецкого полка с вопросом, где находится бригадир Бастьен. Мне тотчас же указали на окно харчевни, стоявшей напротив. И я вмиг узнал Никола, несмотря на его мундир. Он тоже курил трубку и глядел в окно на душераздирающую картину. Я перешел улицу, все же довольный предстоящей встречей с братом. Тут разум бессилен, и это естественно. Впрочем, я сознавал, что мы никогда с ним не сойдемся.
И вот, встав под окном, я окликнул его:
– Никола!
Он стремглав сбежал вниз, крича:
– Это ты?.. Вы, значит, тоже пришли из Пфальцбурга! В добрый час… вот здорово!
Он смотрел на меня, и я видел, что всей душой он рад мне. Мы поднялись по лестнице рука об руку, очутившись наверху, распахнули дверь в большую горницу, где сидели за столом, собираясь выпить, пять-шесть солдат из Королевского немецкого полка, а еще трое-четверо смотрели в окно. Никола, сияя от радости, крикнул:
– Эй, вы! Взгляните-ка на этого молодца! Это мой брат. Ну и плечищи!
Он пытался сдвинуть меня с места, обхватив обеими руками, и все хохотали. Я, разумеется, был доволен. Все эти солдаты Королевского немецкого полка, чьи сабли и медвежьи шапки висели на стене, с виду производили впечатление славных ребят. Они уговорили меня выпить стакан вина. Никола все твердил:
– Вот если б вы попали сюда вчера!.. Надо было вчера прийти к пяти часам – увидели бы потеху… Ну и порубили же мы их!
Он сказал мне на ухо, что квартирмейстер их отряда убит, а капитан Мендель никого не хочет на его место, кроме бригадира Бастьена, так безупречно его поведение.
Представьте же себе, с каким отвращением я слушал его после всех невероятных зверств, очевидцем которых мне довелось только что быть, но возражать при чужих я не мог и делал вид, что всем доволен.
Немного погодя раздался трубный сигнал к чистке лошадей. Все встали, нацепили сабли, надели шапки и собрались уходить. Никола тоже хотел спуститься вниз, но один из его приятелей уговорил его остаться, обещав предупредить офицера и выполнить его обязанности. Никола снова сел. Все ушли, и только тут он вспомнил о родителях:
– Ну, а как старики? Здоровы ли?
Я ответил, что дома все здоровы – отец, мать, Матюрина, Клод и малыш Этьен, что я зарабатываю теперь тридцать ливров в месяц и не позволю, чтобы они терпели в чем-нибудь нужду. Он очень обрадовался и, пожимая мне руку, говорил:
– Хороший ты парень, Мишель! Нельзя, чтобы бедные старики терпели в чем-нибудь нужду. Я бы уже давно проведал их, да, уже давно, но как вспомню бобы и чечевицу, грязную нору, где мы сносили столько невзгод, так сразу и передумаю. Солдат Королевского немецкого полка должен блюсти свое достоинство. Ты зарабатываешь побольше моего, это верно. Зато я ношу саблю на боку. И служу королю – ведь это дело иное!.. Себя нужно уважать. А у нас такие старики – в рваных платьях и штанах ходят… Понимаешь ли, зазорно это для бригадира.
– Да, да, понимаю… – отвечал я. – Но теперь они уже не такие оборванцы. Я выплатил весь долг Робену, отцу не приходится больше отбывать барщину. У матери две дойные козы, есть масло, водятся куры-несушки. Матюрина поденно работает у крестного Жана; она очень бережлива. А малыш Этьен научился грамоте, я сам занимаюсь с ним по вечерам. Наша лачуга тоже стала показистее: крышу покрыли соломой, дыры заделали, а стремянку заменили деревянной лестницей. Пол наверху настелили новый. Вместо ящиков с листьями папоротника теперь у нас две кровати да четыре пары простынь. Стекольщик Регаль приходил к нам из Пфальцбурга и вставил в рамы стекла, которых не хватало уже лет двадцать, а каменщик Кромер выложил две ступени на крыльце.
– Вот оно что, – произнес он, – ну, если теперь все так исправно и поесть найдется, то, пожалуй, приехать можно… непременно приеду повидать наших бедных стариков. Попрошу недельный отпуск – так и скажи им, Мишель.
У него было доброе сердце, но ни капли здравого смысла; он любовался своими эполетами, его прельщали удары саблей и пальба из пушек. Образование все шире распространяется среди народа, и теперь уже не встретишь таких ограниченных людей. К несчастью, в те времена они встречались нередко, из-за невежества, в котором нас держали сеньоры и монахи, заставляя работать и обирая нас.
Я заговорил о резне, он слушал, облокотившись о стол и куря трубку, но вдруг заорал, пуская большие клубы дыма:
– Э, да все это – политика! Вы – жители Лачуг, в политике ничего не смыслите!
– Какая же это политика? – возражал я. – Ведь бедняги из Швейцарского полка требовали свои деньги.
– Свои деньги? – Он пожал плечами. – Вот еще что! Разве Местрдеканский полк не получил, что ему причиталось?.. Разве община не дала по три луидора на человека в Королевском полку, чтобы заставить солдат вернуться в казармы перед битвой? Да эти швейцарцы были просто негодяи; они заодно с патриотами!.. Мы их здорово распотрошили еще и за то, что они стреляли в воздух, а не в мерзавцев-смутьянов, когда те брали Бастилию. Понятно, Мишель?
Я молчал, пораженный его словами. А он немного погодя добавил:
– Ну, да это только начало… Королю следует вернуть свои права… А всем этим болтунам из Национального собрания следует рты заткнуть. Не беспокойся, генерал Буйе что захочет – выполнит… Дня через четыре мы двинемся на Париж, и тогда берегитесь!.. берегитесь!
Он хохотал, ощерив зубы и топорща усы: что-то ухарское, что-то оголтелое появилось в его физиономии, и он напомнил мне зверя, который чует богатую добычу, и ему кажется, будто он уже захватил ее.
И я подумал с отвращением: «Неужели эта скотина – мой брат? Да стоит ли увещевать его, втолковывать ему здравые мысли? Все равно он ничего не поймет и вдобавок на меня разозлится». И я решил, что самое время уходить.
– Ну, мне пора, – сказал я, вставая. – Очень я рад был повидаться с тобой, Никола. В половине девятого наш отряд возвращается в Пфальцбург.
– Уходишь?
– Да, Никола. Давай обнимемся.
– А я – то думал, ты с нами позавтракаешь… Сейчас вернутся приятели… Деньги у меня есть: генерал Буйе велел выдать по двадцать ливров наградных на человека.
Он похлопал себя по карману.
– Никак нельзя!.. Служба прежде всего. Если я не отзовусь на перекличке, мне несдобровать.
Этот довод показался ему убедительнее всего. Я взял ружье, и мы с Никола спустились на улицу.
– Ну что ж, Мишель, – сказал он, – давай обнимемся.
Мы обнялись – оба были растроганы.
– Не забудь же сказать старикам, что на днях я получу чин квартирмейстера.
– Не забуду.
– И навещу их, в мундире с галунами.
– Ладно… Обо всем скажу.
По дороге я решил про себя так: «Чудак Никола – парень не злой, но из пристрастия к дисциплине искрошит тебя на куски».
Когда я подходил к воротам Сен-Никола, уже били сбор.
– Ну что, видел? – спросил Жан Леру.
– Видел, дядюшка Жан.
По выражению моего лица он разгадал мои мысли, и с той поры о Никола мы с ним больше не говорили.
Я едва успел сбегать в булочную напротив и купить трехфунтовый каравай хлеба и две вареные колбасы – ведь я только выпил у Новой заставы, – как наш отряд отправился в обратный путь, в Пфальцбург.
По дороге мы совсем приуныли: то и дело нам попадались негодяи, из тех, что всегда держат сторону сильных, трубят победу, расточая улыбки и поклоны господам положения, заводят разговоры о порядке, справедливости, преданности защитникам власти, готовности поддержать законы и прочее. А это должно означать: «Мы с вами заодно, ибо вы сильнее всех, но мы бы первые уничтожили вас, окажись вы всех слабее».
По дороге нам попадались такие прохвосты – подлые жирные лица, огромные животы, обмотанные трехцветным шарфом. Молодчики орали во все горло, надрываясь: «Да здравствует король! Да здравствует генерал Буйе! Да здравствует Королевский немецкий полк!»
В одной деревне вздумали было нас так приветствовать во главе с мэром, но наш командир Жерар, завидя этих господ еще издали, крикнул:
– Дайте дорогу, черт бы вас побрал! Дайте дорогу!
И мы прошли мимо них; они нас приветствовали, а мы смотрели на них с презрением, свысока. Досадно, что народ не всегда так обращался с негодяями! Они бы увидели, как люди относятся к их болтовне, и если им чуждо было самоуважение, то, по крайней мере, они бы уважали скорбь порядочных людей.