Текст книги "История одного крестьянина. Том 1"
Автор книги: Эркман-Шатриан
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 28 страниц)
В Люневиле муниципальные власти держались с твердостью, но все же и там воцарилась тревога, когда мы пришли туда часа в два. Здешняя гражданская гвардия еще не вернулась, поэтому нас останавливали у каждого дома, расспрашивали о новостях, особенно женщины – ведь их сыновья и мужья еще были там. Мы с трудом продвигались вперед. На площади нас окружила толпа, и мы не знали, как всем отвечать. Вдруг кто-то из толпы крикнул:
– Э, постойте, да ведь это дядюшка Жан и Мишель Бастьен! Ха-ха-ха! Лачуги отличаются!
Оказалось, это Жорж Мутон – сын нашего бывшего эшевена, содержателя харчевни «Золотой баран», что на площади в Пфальцбурге, – рослый двадцатилетний парень, сильный, крепко сколоченный, веселый. Впоследствии он пошел далеко. Мы всегда покупали белый хлеб у его отца – он был также и булочником. И не раз дядюшка Жан в урожайные годы отправлялся вместе с ним в Эльзас; они закупали по пятидесяти – шестидесяти бочек вина в Барре по сходной цене. Так вот оказалось, у нас тут нашелся знакомый, и мы обрадовались встрече с сыном Мутона. Он пригласил нас:
– Идемте, пообедаем в харчевне «Два карпа».
– А ты что в Люневиле делаешь, Жорж? – спросил его крестный, который говорил ему «ты».
– Я-то, дядюшка Жан? Да я тут на побегушках у бакалейщика, – отвечал он, посмеиваясь, – продаю сахар да корицу для чужой выгоды, пока не обзаведусь своей лавкой.
– Вот это дело, – заметил крестный. – Твой отец умно поступил, направив тебя по бакалейной части. Товар тут никогда не залеживается, перец, свечи, масло всегда нужны, а если товар ходкий, значит, будешь с прибылью.
Мутон шагал впереди, и мы вошли в одну из тех небольших харчевен, где прямо у прилавка пьют вино, водку, пиво. Люди сновали взад и вперед, только несколько чужеземцев угощались, сидя за столиком, и ели жаркое. Мутон даже хотел заплатить за яичницу с салом и тульское вино, да крестный, как старший, не мог этого допустить: он уплатил за все, а под конец даже велел подать кофе.
Разумеется, толковали о событиях в Нанси. Мутон кричал:
– Вот беда, не удалось мне все это увидеть. Хозяин – человек тщеславный. Он начальник отряда своего цеха, свалил на меня дела лавки – отличиться хочет. Хоть бы ему там досталось – я бы немного утешился. Да я его знаю – будет кричать «вперед», прячась за спину других.
– Э, да ты только бы и увидел что подлость дворян, – ответил Жан Леру.
– Тем более я всегда терпеть не мог офицерье, оно ставит нам рогатки, не дает продвигаться в армии и заставляет нас торговать бакалейными товарами в ожидании лучшего будущего. Я бы их еще больше не взлюбил – себе на пользу.
Дядюшка Жан опасался, что побоище отразится на деле свободы. Мутон возразил:
– Да что вы: комедия кончена! Действовали бы аристократы не спеша, они бы еще десять, пятнадцать и даже двадцать лет получали пенсионы из государственной казны, но бой завязался: идет сейчас между офицерами и солдатами. Пусть схватятся, и не на жизнь, а на смерть, и, попомните, дворянам будет крышка! И черт возьми, пусть бы поскорее, господин Леру, потому что, говорю вам прямо, ружье, на плече подойдет мне куда лучше, чем фартук, завязанный на пояснице.
Жан Леру расхохотался:
– Ну, с такими помыслами ты лавочкой не обзаведешься. Но на войне как на войне, я с тобой согласен: скоро для молодых людей дорога будет открыта. Буйе, которому сейчас удался первый удар, наверняка захочет привести немцев в Париж.
– Тем лучше! – воскликнул Мутон. – Большей услуги он нам оказать не сможет.
На площади прозвучал сбор – пора было идти. Мутон проводил нас до рощицы, пожал нам руки, передавая поклоны всем своим пфальцбургским друзьям и знакомым. Затем мы двинулись в путь, а он вернулся в лавку. Думали ли мы тогда, что в одни прекрасный день он заменит Лафайета и станет во главе национальной гвардии Парижа!
Чудные дела творятся на свете, особенно в дни революции! Тот, кто в обычные времена стал бы виноторговцем, бакалейщиком, сержантом – становится маршалом Франции, королем Швеции, императором французов. А те, которых считали по праву происхождения орлами, скидывают перед ним шляпу, клянчут тепленькое местечко.
В тот же вечер мы без всяких приключений пришли в Бламон, а на следующий день – домой.
Дурные вести опередили наш отряд. Весь край был в смятении, все ждали, что в Лотарингию, как к себе домой, войдут австрийцы. Хуже всего то, что никто не смел слова сказать – добрый наш король играл роль блюстителя порядка, а подкупленные члены Национального собрания, о которых нам рассказал Шовель, заставили голосованием принять благодарность генералу Буйе. Но, слава богу, граф д’Артуа и его приспешники не обладали властью, которой добивались. Только много времени спустя они снова оказались в Париже со своим правом первородства, законом о наказании за святотатство и всеми прочими бреднями[117]117
Имеется в виду реставрация монархии Бурбонов, возвратившихся во Францию при поддержке войск коалиции европейских держав, а также реакционная политика короля Карла X (1824–1830), открыто поощрявшего притязания бывших эмигрантов, помещиков-аристократов и высшего духовенства.
[Закрыть]. Революция пустила на французской земле глубокие корни, которых не вырвать аристократам и капуцинам всего света, корни, которые дадут нашей стране могущество и вечную славу.
Глава третья
После нашего возвращения в Лачуги волнение и тревога стали усиливаться день ото дня. Жан Леру, Летюмье, Клод Гюре, все те, кто приобрел земли церковников, начали тревожиться, как бы с ними не обошлись так же, как с солдатами Шатовьесского полка: как бы земли не отобрали, а денежки не придержали у себя. И вот эти осмотрительные люди превратились в самых яростных приверженцев революции. Назывались они «активными гражданами», так как платили поземельный налог и налог за движимое имущество, или торгово-промышленный, стоимостью в три дня работы. Почти все они были отцами семейства, и только они одни имели право голосовать на выборах депутатов, муниципальных чиновников, судей, священников и даже епископов.
Мы же, бедняки, которые для отечества не жалели ни труда, ни крови своей, назывались «пассивными гражданами», и у нас не было права голоса на выборах. Вместо того чтобы объединять всех граждан по справедливости и равенству, Национальное собрание поступило так, как в прежние времена поступали наши короли, которые разделяли всех по сословиям, чтобы противопоставить одних другим, а всех вместе держать под ярмом. Все наши невзгоды за последние шестьдесят лет и произошли из-за этого. Но тогда еще никто не предвидел всего того зла, каким был чреват такой декрет, и все мы – бедные и богатые – стояли за революцию, ибо тот, кто ничем не владел, надеялся, что со временем станет имущим с помощью терпения, труда, бережливости.
Надо было видеть в ту пору, как приветливо улыбались граждане активные гражданам пассивным, как дядюшка Жан похлопывал меня по плечу, называя настоящим защитником свободы, как самому последнему деревенскому бедняку низко кланялись те, кто приобрел церковные земли, как пожимали ему руку, говоря:
– Ведь мы с вами заодно и должны друг друга поддерживать. Негодяи дворяне и епископы хотят разграбить нас и восстановить старые порядки… Но пусть поберегутся! Все граждане скорее погибнут во имя родины!
И так далее.
По вечерам в харчевне только и слышались такие разговоры. Дядюшка Жан заводил со всеми дружбу; он открыл кредит самым отъявленным пьяницам, отмечая на грифельной доске пять-шесть бутылок вина, которые он ставил им в счет, не надеясь получить ни лиарда. Вот как под влиянием плохого декрета поступают порядочные люди, стараясь привлечь к себе друзей. Сколько сражений выиграли солдаты, несмотря на ошибки командиров, и сколько здравого смысла надо иметь народу, чтобы эти ошибки исправлять!
Когда Жан Леру говорил о защите прав, многие, не стесняясь, возражали.
– Так-то так, сосед Жан, так-то так. Но нам, беднякам, беречь нечего, и сами мы – ничто и ни за что не голосуем, – даже за то, что касается нас самих. Всем заправляют буржуа, они все себе присвоили… Пусть же каждый старается соразмерно тому, что имеет!..
Другие заступались за него и кричали:
– Сосед Жан прав, мы все братья, мы постоим за свои права… Ну-ка, тетушка Катрина, еще бутылочку… За здоровье добрых патриотов!
И никто не посмел отказаться, когда Лафайет приказал принять голосованием благодарность своему кузену, генералу Буйе, за побоище в Нанси, а приспешники короля возвестили, что его величество Людовик XVI объедет всю страну, чтобы восстановить порядок в провинциях. Разумеется, монахи и капуцины подняли головы; они повсюду сновали и проповедовали, отрешали от причастия и предавали проклятию; они торчали перед дверями лачуг, увещевали женщин поддерживать господа бога наперекор мужьям. А господь бог означал их монастыри, аббатства, их леса, пруды, которые они метили заполучить обратно, посеяв смуту среди нас и даже внеся раздор в лоно семьи.
Дома я не сказал, что ходил проведать Никола. Пришлось бы подробно описать, как он вел себя во время побоища, как смотрит на дворянство, на дисциплину и все прочее. Батюшка был бы очень огорчен, а мать, конечно, оправдывала бы Никола. Теперь, увидев меня, она всегда кричала:
– Ты жизни не пожалеешь ради соседа Жана! Под удар себя подставишь, только бы сохранить для него краденое, если только тебя не вздернут на виселице заодно с теткой Катриной и их дружком Шовелем. Ты готов отречься от веры и нести проклятие ради этих злодеев.
– Ну, ну, не кричи так громко, – кротко увещевал ее отец.
Но она кричала еще громче. И было ясно, что она повторяет слово в слово речи отца Бенедикта.
Ко всему этому не было у меня покоя и в кузнице: Валентин не осмеливался открыто проявлять радость при хозяине Жане, зато мне прожужжал все уши:
– Наши сеньоры отплатили за Бастилию. Все это должно было свершиться рано или поздно, ибо право есть право. И тех, кто происходит от наших сеньоров, не должно смешивать с чернью, подобной нам. Попомни, Мишель, Национальному собранию скоро будет крышка. Его королевское величество все уничтожит, и всяк понесет наказание за свои преступления. Ну, а хозяин Жан напрасно старается – в долг поит Кристофа Маглуара и Пьера Турнашона. Когда явится армия его величества, всё заберут у него начисто. Все угодья будут возвращены нашей святой церкви. И люди виновные понесут кару и лишатся всего. Дай-то бог, чтобы нам дали своим ремеслом заниматься, ибо прегрешения наши велики – ведь мы довершили беззакония. Дай-то бог, чтобы они закрыли глаза на прошлое: ведь голосованиями да выборами все мы заслужили веревку.
Так рассуждал этот остолоп. И не будь он так глуп, мы бы уже давно с ним схватились, и наверняка не раз. Но я выслушивал его разглагольствования, как слушаешь рев осла, – не отвечая.
То же происходило во всех домах, во всех селениях. Если бы Буйе мог устроить второе побоище в Париже, то революция, пожалуй, и погибла бы – столько людей ее боялись, столько попов ее оговаривали.
Но вы увидите, что, хоть мы и пали духом, патриоты в Париже не так-то легко впадали в уныние, и у них достало мужества не только давать отпор двору, но и подкупленным членам Национального собрания.
Дядюшка Жан велел мне описать Шовелю все, что произошло на наших глазах в Нанси. Ну, а так как письмо я, как всегда, уже писал, то сделать это было мне нетрудно, По вечерам после работы я шел в библиотеку, отданную мне на попечение Маргаритой. Там, в полном одиночестве, при свете крохотной лампы, я описывал все по порядку, когда же оставалось время, принимался за чтение – читал часа два-три, а потом, мечтая, шел по деревне, погруженной в тишину, разглядывал наши Лачуги, и множество мыслей теснилось у меня в голове. Я раздумывал о жизни, о людях, о глубочайших познаниях одних и невежестве других.
С отрадным чувством читал я Энциклопедию, ничего не пропуская: по-моему, все статьи были превосходны, а особенно – статьи Дидро. Я прозрел, и все меня изумляло и умиляло, начиная от ничтожной былинки и кончая звездами. Хотелось мне научиться и считать, но самому осилить это не удалось, а учителя не было, чтобы преподать мне начатки знаний. Я думал о Маргарите, думал и об отце – то с тоскливым, то с отрадным чувством. Размышлял я также об ожесточенных сражениях и о том, что истинные представители народа борются за права народа. Это возвышало мой дух, и часто я возвращался домой поздно – после полуночи, не соскучившись ни на минуту.
Так я и жил! По воскресеньям я отправлялся в библиотеку Шовеля не вечером, а с семи часов утра. Лучшей жизни я и не желал, особенно после горького своего детства, неудержимого желания учиться, в те дни, когда у меня не было ни секунды времени – ведь все свое время я отдавал хозяину. А теперь я был счастлив.
Когда в первых числах сентября дядюшка Жан поручил мне описать горестные события в Нанси, я уже почти закончил письмо, и на последних страницах поведал об этой прискорбной истории. Итак, в тот вечер – я поставил точку в одиннадцатом часу – я был доволен, рассказав обо всем, что видел собственными глазами. И, отворив окно, я отдался мечтам. Ночь была теплая, светлая. Я смотрел на тенистый садик, на заходящую луну и заметил, что яблоки – крупные ранеты уже созрели, и подумал о том, с каким удовольствием Маргарита и ее отец посмотрели бы на красивые сочные плоды и отведали бы их! И я решил: «А вот и отведают! Сорву самые отборные, положу в листья на дно прочной корзины – одно на другое, рядами, да и отправлю в Париж с возчиком Жаном Мером. Добирается он туда за две недели, а яблоки и подольше двух недель сохраняются».
И так мне понравилась эта мысль, что я всю ночь обдумывал свою затею, лежа в нашей лачуге. На следующий день, придя к крестному прочесть свое письмо, я поделился с ним своим замыслом.
– Здорово ты придумал, Мишель, честное слово! Лучшее на свете удовольствие – посылка из дому, когда ты в чужом краю. Помню, во время похода по Франции в тысяча семьсот шестидесятом году встретил я возле Мезьера старого товарища – эльзасца, Христиана Вебера. У него в котомке припасена была копченая и кровяная колбаса. В жизни я не едал ничего вкуснее, чем в тот день. Мне почудился запах ели, померещились наши горы. И если б не товарищи, которые смеялись и пели на веселой пирушке, я бы заплакал от умиления. Вот потому-то завтра, в воскресенье, ты сорвешь отборнейшие яблоки в саду Шовеля: смотри только привяжи мешок к поясу, тогда и влезай на дерево, потому как упавший плод долго не сохранишь. Еще положим в корзину – выберешь ее у своего отца покрепче и повместительнее – копченую свиную щеку, это, можно сказать, отменнейший кусочек свинины, да пять-шесть колбас повкуснее, две бутылочки эльзасского вина да две красного лотарингского – наилучших из моего погреба. И еще не забыть бы несколько горстей крупных свежих орехов, до них Шовель большой охотник. Помнишь, он все колол их у камелька, в кармане приносил. Все это мы уложим, только выбери корзину побольше да покрепче.
И Жан Леру, которому понравилась моя затея, все восклицал:
– Большего удовольствия им и не доставишь!
Я был с ним согласен и, видя, что он одобряет меня, обрадовался еще больше.
Никогда, кажется, я не был так счастлив, как в то воскресенье, когда ранним утром среди груды корзин, которые отец складывал, как шляпы, ровными рядами за лестницей, выбрал плетушку, что носят на ремне за спиной, и, повесив ее на плечо, отнес в харчевню «Три голубя», а потом – когда я влез на яблоню, и, раздвигая ветви, срывал отборнейшие яблоки и осторожно опускал их в мешок. Нет, никогда не было так отрадно у меня на душе; я смотрел на чудесные плоды и словно видел, как Маргарита впивается белоснежными зубками в их мякоть.
Затем я зашел за харчевню и стал сбивать орехи с большого дерева – под ударами дубинки они посыпались градом, и я подумал: «Папаша Шовель будет доволен! Уж он потешится!» И я будто увидел, как он щелкает орехи и наверняка думает:
«А Мишель, право, славный малый».
Это меня умиляло, и я твердил про себя:
«Да, папаша Шовель, я, право, славный малый и люблю вас. Знайте: я жизнь за вас отдам. А Маргарите вовек не найти человека, который так бы ее полюбил и сделал такой счастливой. Нет, не найти!»
Так я раздумывал со слезами на глазах. Я не буду описывать, как мы укладывали припасы в корзину, потому что все сделали по указке дядюшки Жана. Свиную щеку и колбасы уложили на самое дно, яблоки, переложенные сеном, посредине, сверху – орехи в зеленой кожуре, чтобы сохранились свежими, а уж на самом верху – бутылки с вином, потом еще слой соломы. Корзину мы завернули в холст и крепко-накрепко зашили толстыми нитками, а на карточке написали адрес: «Г-ну Шовелю, депутату Национального собрания, Париж, ул. Булуа, № 11».
Все мы – дядюшка Жан, тетушка Катрина, Николь и я – собрались в большой горнице и уложили все там в корзину.
Прослышав, что мы посылаем Шовелю съестное, многие патриоты просили положить в корзину гостинцы и от них: копченое сало, соты, кое-кто – отборные плоды или бутылочку киршвассера. Мы их благодарили, но, к сожалению, это было невозможно: корзина и без того оказалась претяжелой, весила, пожалуй, фунтов сто пятьдесят; но все равно, силач возчик Жан Мер, перевозивший тысячи фунтов на своей вместительной телеге, которую тянула шестерка лошадей, взял посылку. Он прикрыл ее брезентом и отправился в путь вечером в понедельник.
С того дня мы стали поджидать вестей из Парижа, но письмо пришло только в конце сентября. А за это время у нас в «Трех голубях» люди, собираясь, вели немало споров.
Вот тогда-то впервые и была получена в Лачугах Красная книга[118]118
Записи о выдаче и получении денег из королевской казны. По постановлению Учредительного собрания эти документы были опубликованы в виде особой книги в апреле 1790 года. Благодаря этому стало известно, что основную массу государственных расходов составляли суммы, выдававшиеся в виде пенсий и подарков высшей придворной знати.
[Закрыть], напечатанная по повелению Национального собрания. Старик Риго, получавший небольшое наследство в городе Туль, привез ее оттуда; все вечера мы читали ее, кричали и негодовали. Из нее мы узнали, что не только офицеры и дворяне грабили солдат, но что всех нас долгое время обирали важные сеньоры, называвшиеся царедворцами, что они обирали нас без стыда и совести. Вот как свершалась самая большая кража: когда из-за дефицита королевским министрам приходилось делать новый заем, их друзья, так же как и друзья графа д’Артуа, королевы, принцев, и всякие их приспешники якобы давали некую сумму государству и получали на эту сумму квитанцию, называвшуюся купоном, – каждый получал соразмерно своей подлости, не затрачивая ни единого лиарда. А нам, многострадальным, приходилось выплачивать новые налоги и платить вечные проценты ворам, которые ничего не одалживали народу. Да разве можно счесть, сколько денег они переманили у нас таким способом!
Камилл Демулен в своей газете писал, что царедворцы заслуживают виселицу двадцать четыре миллиона раз, ибо они обобрали двадцать четыре миллиона обездоленных – да так просто, будто залезали в собственный карман. А еще позорнее было то, что все считали их честными, ибо они выдавали себя за людей честных и все доверяли им.
У меня цела Красная книга, и я бы вам рассказал обо всем подробнее, да история очень уж длинная.
Валентин кричал, что Шовель и его дружки, мол, сочинили Красную книгу, чтобы обесчестить дворян. Что поделать? Если человек от природы слеп, то пусть солнце с ног до головы зальет его светом, а ему все равно ни зги не видать, и никакие объяснения уж тут не помогут.
В том месяце, то есть в сентябре, 1790 года Людовик XVI дал отставку Неккеру: после победы Буйе король полагал, что тот ему больше не нужен. Одни считали Неккера негодяем, потому что он тоже наделял своих приятелей пенсионами и долго противился распространению Красной книги. Остальные же, вроде дядюшки Жана, говорили, что всегда следует взвешивать добро и зло, содеянные человеком, что Неккер сам не обогатился, как обогатился кардинал Бриенн, и что если б Неккер не обнародовал своего отчета в 1778 году, то революция не наступила бы так быстро, и обо всем этом народу должно помнить. Я тоже считаю, что он был прав. Во всяком случае, после отставки Неккера Людовик XVI только и слушал одних лишь врагов революции, они толкали его по скользкой дорожке, и он катился с такою скоростью, что два года спустя оказался на краю пропасти.
Впрочем, об этом речь впереди. Забегать вперед не стоит.
В конце сентября 1790 года мы наконец получили ответное письмо от Маргариты вместе с большим пакетом газет. Вот оно, письмо, – я перепишу его слово в слово: радостно будет мне вспомнить дни молодости, и к тому же каждый из вас узнает, что происходило тогда в Париже; как люди там жили и что думали о короле, о Буйе, об эмигрантах, о клубе и о Национальном собрании. Так рассказать обо всем этом мне бы не удалось.
«Мой славный Мишель! Мы получили твое письмо и корзину с чудесными яблоками, вкусными колбасами и прекрасным вином. Ты нам доставил превеликое удовольствие, хоть и печален твой рассказ обо всем, что у вас происходит.
Не следует падать духом, напротив, надо бодриться. Чем сильнее аристократы запутаются, тем скорее мы от них освободимся. Изо дня в день все больше раскрываются глаза народа, а когда народ настойчиво добивается цели, всем его бедам наступает конец. Батюшка очень много работает в Национальном собрании и в клубе Якобинцев. Вот он и поручил мне поблагодарить тебя, соседа Жана, тетушку Катрину и всех, кто хотел послать нам гостинцы. С радостью я пишу вам: давно уже собиралась сделать это. Отец в своих длинных письмах на шести страницах пишет вам только о делах Национального собрания и о делах страны. Для соседа Жана, Летюмье и всех остальных это, разумеется, всего интереснее. Но тетушке Катрине, Николь и даже тебе, я уверена, хотелось бы также знать, как мы здесь живем, в каком месте поселились, что я делаю по утрам и вечерам, сколько стоит масло и яйца на рынке; рано ли встают здесь и собираются ли по вечерам, – словом, как нам живется.
Вот я и опишу все, что мне придет в голову, расскажу обо всем, и вы как бы перенесетесь к нам, увидите различие между Лачугами и Парижем. Займет это у меня много времени. Ведь за год и три месяца, которые я пробыла здесь, я много всего передумала о жизни. Но все равно, читать тебе не наскучит, милый мой Мишель, а мне будет казаться, будто мы с тобой разговариваем, сидя за печкой в харчевне «Трех голубей».
Начну с того, что поселились мы на шестом этаже превысокого дома, – он вроде башни в Го-Бар. А повыше живет семья сапожника. Жизнь идет на всех этажах: кто ткет, кто шьет, один сосед донимает нас музыкой, а другой занимается делами, и у него на двери вывешена табличка: «Г-н Жак Пишо, судебный пристав при Шатле». Лестница тут витая, скользкая, темная; живем все мы в одном доме, а друг с другом не знакомы. До тебя никому дела нет; сосед пройдет мимо и даже не посмотрит, не поздоровается. Так водится во всех парижских домах! Внизу, вдоль улиц, пока хватает глаз, тянутся лавки, мастерские, магазины с вывесками: вывески сапожников, бакалейщиков, жестянщиков, фруктовщиков и всех прочих.
Дома серые, улицы залиты черной грязью; множество всяких экипажей: «кукушки», коляски с откидным верхом, ландо, кареты, повозки разного вида – округлые, квадратные, продолговатые; на телегах – груды всяких отбросов, а на запятках экипажей великолепные лакеи. С утра до вечера все в движении, будто по улице поток несется. Со всех сторон слышишь выкрики разносчиков: они задирают головы – посмотреть, не подаст ли кто из окна знак подняться. Тут и торговцы водой, и старьевщики, и зеленщики, подталкивающие тележки с овощами, и продавцы игрушек и всякой всячины, лишь для того и придуманной, чтобы вытянуть из твоего кармана деньги. Здесь все продается, всякий товар выкрикивается. Газетчики с ворохом газет под мышкой взбегают по лестнице в дома, входят в кофейни, останавливают тебя на перекрестке улиц, залепленных разноцветными афишами, суют тебе под нос газеты.
Невнятный гул раздается по всему городу с самой зари, даже раньше, и вплоть до полуночи, даже часов до двух утра. А в три – снова шум. Между двумя и тремя часами – у тебя передышка: водворяется тишина, разве только проедет коляска врача или патруль подберет пьяного на улице. Наконец-то – тишина, но ненадолго. Не думайте, что вас разбудит петушиный крик или лай собаки соседа Риго, как в Лачугах, – нет, разбудит вас грохот телег: это крестьяне повезут товар на соседний рынок. Иной раз заревет осел, зазвенят бубенчики на лошадях. Весь этот люд едет на телегах из селений, расположенных в двух-трех лье от Парижа; мужчины правят, а женщины восседают среди корзин с овощами, яйцами, маслом и всякими другими припасами. Еще совсем темно, а уже хлопают кнуты, мужчины хрипло кричат «но-но», шум все усиливается, превращается в неумолчный гул и не смолкает весь день.
Но все, что я вам описала, – только крупица жизни огромного Парижа. Дело в том, что жителей здесь семьсот тысяч с лишним – люди всякого рода, от богачей до нищих, да еще ежедневно сюда наезжают около ста тысяч человек со всей Франции и из предместья, заполняют товаром рынки, базары, лавки и погреба. Вот почему голод здесь так страшен, когда подвоз продовольствия задерживается на несколько дней. Ведь у большинства жителей припасено совсем немного хлеба, дров, растительного масла, чуть-чуть вина. И ничего больше. Их подстерегает нищета, да такая лютая, что даже у нас самой суровой зимой такой ты себе не представишь. Бывает, где-нибудь над тобой, хоть ты этого и не знаешь, дрожат от холода и умирают от голода целые семьи. Но жаловаться люди не идут – в этом огромном городе живут отчужденно. Да и порою бедняки бывают гордецами.
Но, пожалуй, не стоит рассказывать об этом, милый мой Мишель! Мы-то с тобой хорошо знаем, что значит быть бедным, мучиться, работая на других; знаем также, что значит видеть нищету и не иметь возможности помочь. Очень это тяжко.
Теперь ты представляешь себе, как живется в Париже. Здесь можешь ходить часами и, куда ни пойдешь, повсюду видишь те же серые дома, те же грязные улицы, одни поуже, другие пошире, – вот и все; те же ряды лавок, поток тех же экипажей и толпы тех же горластых разносчиков. То тут, то там попадается площадь пообширнее, с водоемом, вокруг толпятся женщины и водовозы. Попадаются высокие здания, наподобие дворца кардинала де Рогана в Саверне, или мост, рынок, театр – и все это производит невеселое впечатление. Зимою грязь доходит до щиколоток, снег то и дело тает, все покрыто завесой тумана, и тебе становится тоскливо, даже когда сидишь подле камелька. Да, все тут не так, как в наших краях, где снег белеет на плетнях и деревьях, яркий свет слепит глаза, морозец взбадривает, подгоняет, и ты согреваешься, шагая по затвердевшей земле. Здесь – все в тумане, он застилает стекла и словно пронизывает тебя насквозь. Повсюду разлит тусклый свет, будто уже смеркается, хотя еще полдень. А летом дышать нечем – так пыльно, так дурно пахнет.
Все это – сущая правда. Без мужества, которое необходимо для защиты и поддержки своих прав, жизнь в таком городе немыслима. Во всяком случае – для меня. Батюшка же только и думает о декретах Национального собрания, занимается только ими да спорами в клубах, речами и газетными статьями. Ему все безразлично – какой у нас дом, дождь ли идет или снег, светит ли солнце. Он все находит прекрасным, лишь бы дела шли хорошо в Собрании и в Якобинском клубе. К тому же, с первого дня нашего пребывания в Париже все житейские заботы лежат на мне: я за все плачу, распоряжаюсь деньгами, хожу на рынок, занимаюсь починкой, отдаю белье прачке, веду счета. А когда я говорю отцу о хозяйстве, он отвечает:
– Хорошо… хорошо… Некогда мне думать об этом…: После расскажешь… Нынче вечером у нас собрание, нужно просмотреть газеты, обдумать учреждение судебного комитета и выпуск ассигнатов. Отстань от меня, Маргарита.
Да я и сама по его лицу вижу, что не следует ни о чем говорить; ведь дела в Национальном собрании идут не так, как ему хочется, он сердится и, пожалуй, еще захворает от раздражения.
Зато когда все идет гладко, он водит меня в театр или в Якобинский клуб, в Национальное собрание, на трибуны. Я приоденусь, приколю к муслиновому чепчику трехцветную кокарду. Батюшка ведет меня под руку и представляет патриотам, говоря: «Это моя дочь». Знакома я со всеми патриотами: Дантоном, Камиллом Демуленом, Фрероном, Робеспьером, Антуаном (из Меца) – словом, со всеми! Но о них после. Вернусь к моему хозяйству, ведь для тетушки Катрины и Николь это – главное. Ничего бы только не забыть.
Прежде всего о нашем жилье. У нас две спальни, столовая и кухня в три шага. Столовая и спальня батюшки окнами выходит на улицу, кухня и моя спаленка – во двор, куда я просто боюсь заглянуть – даже сквозь стекла. Все мне кажется, что только высунусь, как упаду вниз головой. А двор мрачный-премрачный, весь в окнах и глубокий, как колодезь. А знаете, сколько нам стоит это помещение? Шестьдесят ливров в месяц! В десять раз дороже, чем мы платим за наш домик в Лачугах. Конечно, тетушка Катрина и Николь всплеснут руками и воскликнут: «Да разве это мыслимо!» Да, это так. Не был бы отец депутатом, квартира у нас была бы гораздо меньше, под самой крышей за двадцать – тридцать франков. Но ведь депутат третьего сословия принимает у себя много народу, и поэтому нужно ему жить в хорошем помещении. На этом экономить не следует: ведь он на представительство деньги от народа получает. Не простая это должность. Он выполняет свой долг перед избирателями, а не обогащается.
Так вот, мы платим шестьдесят ливров в месяц. Ну, а теперь я расскажу обо всем остальном.
Встаю я в шесть часов утра, потому что в половине девятого батюшка идет в Национальное собрание и приготовить завтрак нужно пораньше. Я одеваюсь, беру корзину и отправляюсь на рынок, что в конце нашей улицы. Это бывшее кладбище Невинноубиенных младенцев, застроенное ветхими замшелыми домишками, с красивым высоким фонтаном посредине. Позади, вокруг ограды, кое-где видны могилы. В девятом часу, когда сходятся хозяйки, тут такой гам, что ничего не слышно. К этому времени крестьяне уже распродают привезенный товар, а перекупщицы – их здесь называют хозяйками рынка – занимают снятые места, крестьяне же спешат уложить оставшийся товар или продают его подешевле. Все толкаются, кричат, но это совсем не то, что делается на ярмарке в Саверне.
Я всегда закупаю овощи у одной славной старушки в стеганом капюшоне, с седыми волосками на подбородке. Старушка называет меня «маленькой патриоткой» и всегда приберегает для меня кочан капусты, несколько морковок и репу для похлебки. Понимаешь, Мишель, теперь мне часто приходится покупать всякую провизию, например, рыбу, птицу, яйца, масло. Да и в мясную лавку надо зайти. Ах, как же все дорого! И нужно смотреть в оба, чтобы тебя не обсчитали. Вот, к примеру, фунт масла, доставленного из Шартра, стоит шестнадцать су, из Лонжюмо – двадцать пять, из Гурнэ – тридцать четыре денье, из Изиньи – тридцать два су. По виду – все масло одинаковое, а если спутаешь, то поплатишься. Ну да я с первых же дней все разузнала, и теперь меня не проведешь! Я могу сообщить вам все цены: на сыр, что продается здесь дюжинами, на яйца разного качества – из Мортаньи или Пикардии; на оливковое масло, свиное сало, мыло – словом, на все.