Текст книги "История одного крестьянина. Том 1"
Автор книги: Эркман-Шатриан
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 28 страниц)
Глава тринадцатая
На следующее утро, спозаранок идя на работу, я увидел, что в харчевне «Три голубя» уже полно народу. Люди наводнили дорогу – одни ехали в повозках, другие шли пешком. Распространился слух, что близится к концу составление наказа с нашими жалобами и пожеланиями, и его должны отправить в Мец, дабы соединить с наказами из остальных бальяжей.
В первый же день выборов многие депутаты бальяжа вызвали жен и детей в Ликсгейм; а теперь они держали путь домой, довольные, что возвращаются в свои гнезда.
Мимоходом они кричали:
– Дело сделано… вечером вернутся остальные… Все в порядке.
Мы с Валентином радовались, что скоро увидим дядюшку Жана в кузнице. Когда проработаешь десять лет вместе, за три недели соскучишься по добродушному толстяку, который время от времени покрикивает:
– А ну-ка, ребята, живее!
Или же:
– Перерыв! Малость передохнем!
Да, как будто чего-то не хватает, все не ладится.
Мы повесили на гвоздь куртки и, обсуждая добрую весть, посматривали на людей, толпившихся у харчевни. Николь и тетушка Катрина вынесли стулья, помогая женщинам спуститься с телег. А потом начались поздравления, поклоны – все женщины издавна знали друг друга, но с той поры, как их мужей выбрали в депутаты, они стали отвешивать друг другу поклонов еще больше, держаться еще учтивее, называть друг дружку «сударыня».
Валентин хохотал до упаду.
– Смотри-ка, Мишель, вот графиня Простофиля… а вот баронесса фон Остолоп… да ты посмотри. Ну, теперь-то мы с тобой научимся хорошим манерам.
Он не упускал случая поиздеваться над простыми людьми; глядя, как женщины приседают, он смеялся до слез и все повторял:
– Подходит им это, как кружева Проныре – ослице отца Бенедикта… Вот негодяи! Подумать только – чернь смеет восставать против его величества короля, королевы и властей предержащих! Подумать, что они требуют прав!.. Показал бы я вам ваши права, уж показал бы! Послал бы вас ко всем чертям, а были бы недовольны, удвоил бы швейцарские войска да конную жандармерию.
Он рассуждал вполголоса, раздувая мехи и щипцами держа железо на огне. Я наперед знал все его мысли, ему надо было говорить, чтобы понять самого себя, и я над ним потешался.
Наконец мы снова принялись за дело; наковальня звенела уже три часа, искры разлетались, и мы думали только о работе, как вдруг в низенькой двери появилась легкая тень. Я обернулся: это была Маргарита. В переднике у нее что-то лежало. Она промолвила:
– А я принесла вам работу… У меня сломался заступ. Не могли бы вы починить его к вечеру или к завтрашнему утру?
Валентин взял зазубренный заступ – железная шейка совсем отошла от черенка. А я был так рад – Маргарита смотрела на меня, я ей улыбался, как бы говоря:
«Не беспокойся… Я-то все наилучшим образом устрою. Увидишь мою работу».
Она тоже мне улыбнулась, чувствуя, как мне приятно оказать ей хоть небольшую услугу.
– К вечеру и даже к утру сделать нельзя, – проговорил Валентин. – Завтра к вечеру, пожалуй…
– Что вы! Что вы! – воскликнул я. – Тут не так уж много дела! Правда, работы у нас много, но заступ для Маргариты – прежде всего. Предоставьте это мне, Валентин, я справлюсь.
– Э, да сделай одолжение, – ответил он, – только это займет у тебя больше времени, чем ты думаешь, а мы спешим.
Маргарита сказала, усмехаясь:
– Значит, я могу на тебя положиться, Мишель?
– Да, да, Маргарита. К вечеру заступ у тебя будет.
Она ушла. А я тотчас поставил маленькую наковальню на чурбан, положил старый заступ на огонь и схватил ручку поддувала. Валентин удивленно смотрел на меня – мое рвение его поразило; он молчал; я же чувствовал, что краснею до корней волос. Тогда я запел песню кузнецов:
Куй, кузнец, твой горн пылает…
Валентин, как обычно, стал вторить мне басом, сопя и жалобно растягивая каждое слово на манер старинных подмастерьев. Наши молоты ударяли в такт, и от одной мысли, что я работаю для Маргариты, радость переполняла мое сердце. Право, я в жизни не работал лучше; молот взлетал, едва коснувшись наковальни, железо поддавалось, как тесто.
Я ковал заступ сначала горячим, а потом холодным способом, придал ему красивую четырехугольную форму, чуть удлиненную, изящную – в виде ласточкина хвоста, провел точно посередине линию, а шейку закруглил и приковал так тщательно, что Валентин все посматривал на мою работу и бормотал:
– Да, каждому свое! У хозяина Жана нет равных по выделке подков, у меня наметан глаз на колесные ободья и ступицы. Да, это дар господень, и говорить нечего. А парень, будет мастером по заступам, лопатам, киркам да лемехам для плугов. Это его дело, тут уж – искра божья.
Он ходил взад и вперед, оборачивался и не раз спрашивал:
– Может, подсобить?
– Нет, нет, – отвечал я, прегордый и предовольный, – видел сам, что работа спорится.
И снова запевал:
Куй, кузнец…
Каждый делал свое дело.
И вот в пятом часу заступ был готов. Он блестел, как серебряное блюдо, и звенел, как колокольчик. Валентин взял его, долго взвешивал и, поглядев на меня, сказал:
– Старик Ребсток из Рибопьера, тот, что находит сбыт своим косам, заступам и лемехам для плугов даже в Швейцарии, сам старик Ребсток поставил бы на этом заступе свое прописное «Р» и сказал: «Сделано мною». Да, Мишель, Шовели могут похвалиться красивым и прочным заступом – просуществует он, пожалуй, дольше их самих. Знаешь, это твоя первая мастерски сделанная вещь.
Сами понимаете, как я был доволен – ведь Валентин знал толк в деле. Однако его похвалы ничего не стоили по сравнению с тою радостью, которую я испытывал, собираясь отнести заступ Маргарите. Не хватало еще рукояти – мне хотелось сделать новенькую, ясеневую. И я, не откладывая, побежал к нашему соседу, старому токарю Риго – он тотчас же принялся за работу, надев на нос свои большие очки. Он сделал рукоять, какую мне хотелось: ровную, складную; ручка получилась небольшая, насажена была надежно, – словом, вещь вышла легкая и крепкая. Я тут же уплатил за работу и, вернувшись в кузницу, поставил заступ за дверь – в ожидании вечера.
В седьмом часу, вымыв руки, лицо и шею у насоса перед кузницей и ненароком взглянув на улицу, я увидел Маргариту – она сидела на лавочке около дома и собиралась чистить картошку. Я показал ей издали заступ и, довольный-предовольный, мигом очутился около нее, крикнув:
– Вот он… ну, что скажешь, Маргарита?
Она взяла заступ и смотрела на него как зачарованная. У меня дух захватило.
– Это, верно, Валентин сделал, – промолвила она, взглянув на меня.
Я залился краской и ответил:
– Значит, ты думаешь, что я ничего не умею делать?
– Да, нет… но уж очень красиво!.. Знаешь ли, Мишель, из тебя вышел хороший мастер!
Она улыбнулась, и мне стало так радостно, когда она промолвила:
– Однако вещь очень дорогая… Сколько же я тебе должна?
Услышав это, я словно упал с небес на землю и с досадой ответил:
– Видно, ты хочешь обидеть меня, Маргарита? Как же так – я работаю для тебя, приношу заступ в подарок. Мне так приятно доставить тебе удовольствие, а ты спрашиваешь, сколько это стоит?
Тут, увидев мое огорченное лицо, она воскликнула:
– Но ты неразумен, Мишель: всякий труд заслуживает оплаты. И, кроме того, уголь дядюшки Жана чего-то стоит, да и вдобавок ты обязан отработать ему день.
Она была права, я это видел, но все же возражал:
– Нет… нет… не так это.
Я было даже вспылил, как вдруг появился папаша Шовель в серой рабочей блузе, с палкой в руке. Он положил мне руку на плечо и спросил:
– Ну-ка! Ну-ка, в чем дело, Мишель? Вы тоже, значит, споры затеваете, а?
Он возвращался из Ликсгейма и весело смотрел на меня, а я онемел – был смущен невероятно.
– Видишь ли, – сказала Маргарита, – он починил заступ, а брать деньги не хочет.
– Ах, вот как! Отчего же? – спросил Шовель.
По счастью, меня осенила удачная мысль, и я воскликнул:
– Нет, вы нипочем не заставите меня взять деньги, господин Шовель. Да разве вы не одалживали мне сотни раз книги? Разве не устроили мою сестру Лизбету на место в Васселоне? А теперь разве не помогаете всему нашему краю добиваться своих прав? Я работал для вас из дружбы, из благодарности и посчитал бы себя негодяем, кабы сказал вам «платите столько-то». Не могу я так.
Не сводя с меня своих маленьких глазок, Шовель ответил:
– Хорошо… хорошо… Но ведь я – то делаю все это не ради того, чтобы люди даром мне все давали. Если б я действовал в расчете на это, то тоже считал бы себя негодяем… Понятно, Мишель?
Тогда, не зная, что ответить, я сказал, чуть не плача:
– О господин Шовель, вы так огорчаете меня!
Тут он, как видно, растроганный, ответил:
– Да нет же, Мишель, огорчать тебя я не намерен, я считаю тебя достойным, честным парнем, и в доказательство принимаю твой подарок. Правда ведь, Маргарита, мы вместе с тобой принимаем?
– О, конечно, – отозвалась она, – ведь это ему так приятно, что отказывать нельзя.
Потом Шовель осмотрел заступ и похвалил мою работу, присовокупив, что я хороший работник и он надеется, что я стану мастером и добьюсь успеха в делах. Я повеселел; когда же он вошел в дом, пожав мне руку, а Маргарита крикнула мне: «До свиданья и спасибо», – все обиды были забыты. Я был доволен своим удачным ответом, – когда я говорил, взгляд Шовеля поверг меня в смятение; и если бы доводы мои были неубедительны, он, пожалуй, вообразил что-нибудь другое. И я даже решил, что это мне наука быть поосторожнее и тщательно скрывать думы о Маргарите до того дня, когда я смогу ее посватать.
Так размышляя, я возвращался в харчевню. Когда я вошел в большую горницу, дядюшка Жан, только что вернувшийся, вешал шляпу и шкаф и кричал:
– Николь, Николь… принеси-ка мне вязаную куртку и колпак. Эх, приятно надеть свою старую одежонку и сабо. Эге, да это ты, Мишель! Вот мы все и вернулись… Наши молоты загремят снова… Должно быть, запаздываете с работой?
– Да не очень, хозяин Жан, мы выполняли срочную работу. Спешно сделали вчера вечером наугольники – заказ из Дагсберга.
– Ну что ж, тем лучше, тем лучше!
Вошла, сияя от радости, тетушка Катрина и спросила:
– Ну как, с этим покончено, Жан? Совсем покончено? Ты больше туда не собираешься?
– Нет, Катрина, слава богу. Хватит с меня почестей. Теперь дело наше в шляпе; наказ отправляется послезавтра. Но все это стоило труда, и, кабы не Шовель, бог знает, что было бы с нами. Ну, и человек! Он знает все, обо всем сказать может. Для Лачуг честь послать такого человека. Все депутаты из других бальяжей выбрали его в первую голову, чтобы отправить наши жалобы и пожелания в Мец и поддержать их, выступив против тех, кто вздумал бы их отклонить. Никогда, покуда существуют Лачуги, не будет для них такой большой чести. Теперь Шовель известен повсюду и все знают, что мы послали его, что он живет в Лачугах-у-Дубняка и что у людей из наших краев хватило здравого смысла – они признали его ум, несмотря на его вероисповедание.
Хозяин Жан говорил, надевая сабо, старую куртку и отдуваясь:
– Да, из сотен депутатов в бальяжах третье сословие выбрало пятнадцать, чтобы отправить наказ, и Шовель был четвертым! И вот теперь нужно это отпраздновать, слышите? Устроим пир для друзей из Лачуг в честь нашего депутата Шовеля. Все уже готово. Я предупредил Летюмье и Кошара – встретил их в трактире «Золотое яблоко» в городе и пригласил, да поручил им пригласить остальных. Для такого случая вызволим на свет божий бутылки старого наилучшего вина, угостить надо на славу. Николь сегодня вечером отправится к Купцу на рынок и привезет шесть фунтов хорошей говядины, три фунта котлет и два сочных жиго. Скажешь, что для хозяина «Трех голубей», Жана Леру. А жиго сделаем с чесноком. Будут у нас сосиски с капустой, да надо снять с крючка окорок побольше, приготовить салат повкуснее, подать сыр, орехи. Все будут довольны. Пусть весь кран знает, что Лачугам выпала честь послать в Мец четвертого депутата от бальяжа, человека, никому не ведомого, которого только мы знали и мы выбрали, – а он, поддерживая права народа, один сделал больше, чем полсотни иных прочих. Но мы поговорим обо всем в другой раз. Шовель заткнул рот старейшим прокурорам, искуснейшим адвокатам и именитейшим богачам наших мест!
Дядюшка Жан, разумеется, чуточку перехватил по дороге, потому что говорил сам с собою, размахивая могучими руками и раздувая румяные щеки, как делал всегда, хорошо отобедав. Мы слушали с удивлением и восхищением.
Николь стала накрывать на стол к ужину, и тут водворилась тишина: каждый раздумывал о том, что сейчас услышал.
Когда я уже собрался домой, Жан Леру сказал мне:
– Передай отцу, что его приглашает старый товарищ, Жан Леру, – ведь мы с ним старинные приятели: вместе отбывали военную службу в пятьдесят седьмом. Так ему и скажешь. Значит, завтра ровно в полдень, слышишь, Мишель!
Он держал меня за руку, и я отвечал:
– Да, дядюшка Жан; вы нам оказываете большую честь.
– Когда приглашаешь таких достойных людей, как вы, – возразил он, – самому себе оказываешь честь и удовольствие доставляешь. Ну а теперь доброй ночи!
Я вышел. Мне еще не доводилось слышать от крестного таких добрых слов об отце, и я полюбил Жана Леру еще сильнее, если только это было возможно.
Глава четырнадцатая
Вернувшись домой, я сказал родителям, что мы с отцом званы завтра на обед к дядюшке Жану со всеми именитыми людьми из Лачуг. Родители поняли, какая нам оказана честь, и отец расчувствовался. Долго он вспоминал о военной службе в пятьдесят седьмом году, когда они вместе с Жаном Леру прошли рука об руку по городу с трехцветными лентами на треуголках, и о моем крещении, когда его старый товарищ согласился быть крестным отцом. Он вспоминал все до мельчайших подробностей, восклицая:
– Эх, хорошее было времечко! Хорошее было времечко!
Мать тоже была довольна, но она сердилась на меня, и, не выдавая своей радости, продолжала молча прясть. Однако утром наши белые рубашки и праздничная одежда уже лежали готовыми на столе – мать спозаранок все перестирала, пересушила, привела в порядок. И когда к полудню отец и я спускались по главной улице рука об руку, она, стоя на пороге, смотрела нам вслед и кричала соседям:
– Они идут на званый обед с именитыми людьми, к господину Жану Леру!
Бедный старенький отец опирался на мою руку и говорил, улыбаясь:
– Мы нынче принарядились, как в день выборов. С той поры с нами беды не случилось, только бы так и продолжалось, сынок. Поостережемся нашего языка: на званых обедах болтают много лишнего. Будем осмотрительны, слышишь?
– Да, батюшка, будьте спокойны – слова лишнего не вымолвлю.
Батюшка всю жизнь дрожал, как дрожит бедный заяц, которого многие годы гоняют с одной вересковой пустоши на другую. И сколько же людей в те времена походили на него! Почти все старые крестьяне, жившие под властью господ да монастырей, хорошо знали, что справедливость не для них. В любом предприятии нужно, чтобы за дело взялась молодежь во главе с людьми бывалыми и упорными, как Шовель, который никогда не изменит мнения и не отступит. Если б крестьянам пришлось совершать революцию 89-го года в одиночку и если б не начали ее буржуа, мы бы так и застряли в 88-м. Что поделаешь: когда настрадаешься – теряешь мужество; вера в себя приходит с удачей. Да и образования нам недоставало.
В тот день мне довелось увидеть, что творит доброе вино. Еще шагах в ста от харчевни мы услышали раскаты хохота и веселые возгласы наших почтенных односельчан, явившихся раньше нас. Легран, Летюмье, Кошар, каретник Клод Гюре, Готье Куртуа, бывший канонир, и хозяин Жан вели беседу, стоя у большого стола, накрытого белой скатертью. Мы вошли и были просто ослеплены – графины, бутылки и разрисованные тарелки из старинного фаянса, вилки и ножи, начищенные до блеска, все сверкало и переливалось с одного конца стола до другого.
– А, вот и мой старый приятель Жан-Пьер, – воскликнул дядюшка Жан, шагнув нам навстречу.
На нем был кафтан цеха кузнецов с гусарскими пуговицами, завитой парик, в крупных волнах на затылке, открытая рубаха, широкие штаны, вздувавшиеся на брюшке, шерстяные чулки и башмаки с серебряными пряжками. Его мясистые щеки подрагивали в довольной улыбке, и, положив руки на плечи отца, он воскликнул:
– Ах, любезный мой друг Жан-Пьер, как же я рад видеть тебя! Гляжу на тебя и вспоминаю былое.
– Да, – отвечал батюшка со слезами на глазах, – доброе время нашей военной службы, не правда ли, Жан? Я тоже иногда вспоминаю о нем; ему уже не вернуться!
Тут Летюмье с треуголкой набекрень, в просторном коричневом кафтане, свисавшем на худые ляжки, и красном жилете со стальными пуговицами, позвякивающими, как цимбалы, принялся кричать:
– А оно вернулось, Жан-Пьер: позавчера все мы выиграли в бальяже. Своего добились! Да здравствует веселье!
Он подбросил треуголку к потолку, а все остальные засмеялись, поглядывая на бутылки, выставленные в ряд – сердце у них просто колотилось от радости. Каждый то и дело поворачивал голову, будто ему надо было высморкаться, а сам украдкой считал бутылки.
Дверь в кухню из горницы была отворена: в очаге багряным пламенем пылал огонь, два сочных жиго медленно вращались на вертеле, и жир, шипя, стекал в противень. Тетушка Катрина, в пышном белом чепце, с засученными рукавами, все хлопотала – то несла, прихватив передником, блюдо с жарким, то со сладким пирогом. Николь, перевернув большой железной вилкой мясо в кастрюлях, встряхивала в уголке корзину с салатом. По дому разносился запах вкусной снеди. Кто бы мог подумать, что трактирщик Жан на славу угостит простых людей – своих уважаемых односельчан. Впрочем, этот бережливый и трудолюбивый человек при важных обстоятельствах не считался с расходами; а раз он хотел завоевать уважение в округе, то что могло быть важнее отменного угощения, которое он приготовил для всех тех, кто на выборах в бальяже выдвинул его и друга его Шовеля. Все добрые буржуа в мое время поступали точно так же; это было лучшим средством сохранить порядок. Они проявили здравый смысл, встав во главе народа; но когда их сынки из спесивости, алчности и глупости стали чуждаться народа, дабы сделаться лжедворянами, они начали служить другим, более хитрым, чем они сами. Вот и вся наша история в нескольких словах!
Меж тем старики, собравшись у окна, принялись обсуждать дела бальяжа и всякий раз, при появлении нового именитого сельчанина, выкрикивали:
– Эге, а вот и Плетч… эге, а вот и Ригон… иди-ка сюда! Как поживаешь?
Валентин, стоя поодаль, посмеивался и поглядывал на меня. Однако ж его раболепие перед королем, королевой и прочими высокопоставленными особами ничуть не мешало ему любить хорошее вино, сосиски и ветчину. Его тешила мысль о пирушке, и длинный его нос с удовольствием втягивал запахи кухни.
Наконец пробило полдень. Николь послала меня за Шовелем, но не успел я выйти, как он не спеша вошел вместе с Маргаритой. Все закричали:
– А, вот и он… Вот и он!
Шовель, одетый в куртку из легкой дешевой ткани, смеялся, пожимая всем руки. Однако это был уже не прежний Шовель. Теперь помощник прево не мог бы подойти к нему, взять под стражу: он был одним из пятнадцати депутатов, избранных в Меце, и это ясно чувствовалось по выражению его лица. Его маленькие черные глазки блестели ярче прежнего, белоснежный воротничок рубашки торчал до самых ушей.
Верзила Летюмье, любивший церемонии, собрался было произнести нечто вроде приветственной речи, но Шовель, смеясь, сказал:
– Сосед Летюмье, вот и суп подали, пахнет превкусно.
И правда, появилась тетушка Катрина – она с важностью водворила на стол большую супницу.
Тут Жан Леру воскликнул:
– Сядем же, друзья, сядем. Летюмье, вы произнесете речь за сладким. Соловья баснями не кормят. Садись-ка сюда, Кошар. А вы, Шовель, сядьте туда, во главе стола. Валентин! Гюре! Жан-Пьер!..
Словом, он каждому указал место; всем не терпелось повеселиться. Отец, Валентин и я сидели против дядюшки Жана, который всех угощал: он поднял крышку с супницы, пар облачком взвился к потолку, разнесся вкусный запах бульона с гренками, и гости стали передавать тарелки.
Я никогда не видел столько яств и был в восторге, а батюшка – еще в большем.
– Перед каждым стоит бутылка, – сказал дядюшка Жан, – пусть каждый себе сам наливает.
Ну и, разумеется, после вкусного супа все откупорили бутылки и наполнили стаканы. Кто-то уже хотел выпить за депутатов бальяжа, но пили пока легкое эльзасское вино, и хозяин Жан заявил:
– Обождите-ка! За наше здоровье выпить нужно хорошее вино, а не простое.
Все нашли, что он прав. Подали вареное мясо с петрушкой, и каждый отвалил себе по изрядному куску.
Летюмье говорил, что каждому, кто работает в поле или занят каким-либо ремеслом, полагается полфунта такого вот мяса и сетье вина за каждой трапезой; Кошар поддержал его. А когда поданы были поджаренные сосиски с кислой капустой, разговор зашел о политике, и. тут строй мыслей у большинства изменился.
Маргарита и Николь суетились у стола, заменяли пустые бутылки полными; тетушка Катрина подносила блюда. Около часа подано было жиго и появилось старое вино «рибопьер». Становилось все веселее и веселее. Все переглядывались, все были довольны. Кошар произнес:
– Ведь мы же люди! У нас есть права человека!.. Тому, кто стал бы перечить мне в лесу, я бы показал.
А бывший канонир Готье Куртуа выкрикивал:
– Мы не чувствуем себя людьми лишь потому, что у других всегда всего было вдосталь – и вина и еды. Перед битвами они подмазывались к нам, сулили золотые горы. Зато после битв говорили только о дисциплине, и опять сыпались удары саблями плашмя. Позор бить солдат, говорю я вам, и не производить в офицеры тех, кто выказал отвагу, оттого лишь, что смельчаки эти не из благородных.
Летюмье все видел в розовом свете.
– С нищетой покончено, – кричал он, – наши наказы в порядке. Увидят они, чего мы хотим, и доброму королю придется сказать: «Эти люди правы, тысячу раз правы, они хотят уравнять налоги, хотят всеобщего равенства перед законом, и это справедливо!» Ведь все мы французы! Ведь все мы должны иметь одинаковые права и нести одинаковые тяготы! Это яснее ясного, черт возьми!
Говорил он складно, разевая большой рот до ушей, с хитрым видом полузакрыв глаза и чуть откинув голову; при этом он размахивал ручищами, как все те, кто говорит без подготовки. Его слушали; и даже отец, два-три раза кивнув головой, шептал:
– Складно говорит… правильно… но лучше помолчим, Мишель, слишком уж это опасно.
Он поминутно поглядывал на дверь, будто вот-вот должны были появиться сержанты или жандармы.
Тут Жан Леру, наполнив стаканы старым вином, воскликнул:
– Други мои, за здоровье Шовеля, который лучше всех поддержал нас в бальяже. Пусть он здравствует многие лета, защищает права третьего сословия и пусть всегда говорит так же хорошо, как говорил тогда; вот чего я желаю! За его здоровье!
И все склонились над столом и стали чокаться, сияя от радости. Все смеялись, повторяли:
– За здоровье депутатов нашей общины: хозяина Жана и Шовеля!
Окна в большой горнице дребезжали. Прохожие останавливались и, прильнув носом к стеклу, видно, думали:
«Весело кричат, значит, хорошо им живется».
Почетные гости снова сели, снова были наполнены стаканы, меж тем Катрина и Николь уже вносили большие сладкие пироги со сбитыми сливками, а Маргарита убирала со стола остатки жиго, ветчины и салата.
Все устремили глаза на Шовеля в ожидании его ответного слова, а он спокойно продолжал сидеть во главе стола, повесив вязаный колпак на перекладину стула; побледнев и стиснув губы, он о чем-то размышлял. Вино «рибопьер», очевидно, его раззадорило, потому что он не ответил здравицей, а вот что произнес внятным голосом:
– Да, первый шаг сделан! Но еще рано праздновать победу; нам еще многое предстоит сделать, пока мы не добьемся своих прав. Мы требуем уничтожения привилегий, податей, соляной и дорожной пошлины, барщины. Не так-то легко они уступят все, что к рукам прибрали. Да, они будут сражаться, постараются оградить себя от наших справедливых требований. Придется силой их принудить. На помощь они призовут чиновников, всех тех, кто задумал одворяниться. И, други мои, это еще только первый шаг. Это еще самые что ни на есть пустяки. Я убежден, что третье сословие выиграет первое сражение – так хочет народ, народ, переносящий все беззаконные тяготы, будет поддерживать своих депутатов.
– Да, да, до самой смерти! – кричали, сжимая кулаки, верзила Летюмье, Кошар, Гюре и кузнец Жан. – Мы возьмем верх, мы хотим взять верх.
Шовель застыл на месте, когда же они замолчали, он продолжал так, словно никто не произнес ни слова:
– Мы можем восторжествовать, упразднив все поборы, которыми обременен народ, слишком уж вопиющие, слишком уж явные, но какую это нам принесет пользу, если позже, когда Генеральные штаты будут распущены, а фонды для покрытия долга приняты голосованием, дворянское сословие восстановит свои права и привилегии? Не впервые так случалось. Ведь во время оно у нас уже созывались Генеральные штаты, но все то, что они решили на благо народа, давным-давно предано забвению.
После уничтожения привилегий придется силою помешать их восстановлению. Сила эта – в самом народе, в нашей армии. И нельзя добиваться своего только лишь день, месяц, год – добиваться надо всегда, не давая негодяям, мошенникам исподволь, окольными путями восстанавливать все то, что ниспровергло третье сословие, опираясь на народ. Нужно, чтобы армия была с нами. А чтобы армия была с нами, надо дать возможность рядовому солдату повышаться в чинах, благодаря отваге и смекалке, дойти до маршала и главнокомандующего, как доходят дворяне, – вы понимаете меня?
– За здоровье Шовеля! – провозгласил Готье Куртуа.
Но Шовель, подняв руку, чтобы водворить молчание, продолжал:
– Тогда солдаты станут умнее и не будут поддерживать дворян, выступающих против народа. Они будут с нами. А кроме того – слушайте хорошенько, ибо это главное, – чтобы дворянство больше не вводило армию и народ в обман, не держало их в таком ослеплении, что они готовы уничтожить все то, что дает им самим преуспеяние, и защищать тех, кто занимает должности, которые следовало бы занимать людям из народа, так вот, для всего этого нужны свобода слова и печати. Если по отношению к вам учинена несправедливость, вы взываете к власть имущему. А власть имущий вас-то и сочтет виновным. И тут нет ничего мудреного: ведь чиновник исполняет его приказания! А вот если б у вас была возможность взывать к народу, если б сам народ назначал начальников, тогда никто не посмел бы учинить несправедливость по отношению к вам, да и несправедливости вообще не могло бы существовать, потому что вы могли бы поставить на место чиновников, отказавшись голосовать за них. Но нужно, чтобы люди получали образование, дабы понять все это; вот почему дворянству образование представляется такою опасностью. Вот почему в церквах вам проповедуют: «Блаженны нищие духом». Вот почему у нас столько запретов на книги и газеты, вот почему те, кто хотел распространить среди нас просвещение, вынуждены были бежать в Швейцарию, Голландию, Англию. Многих довели до смерти. Впрочем, такие люди бессмертны – они всегда среди народа, поддерживают его; только надо читать их творения, надо понимать их. И вот за их-то бессмертие я и пью!
И Шовель протянул нам свой стакан, и мы хором подхватили:
– За здоровье честных людей!
Многие понятия не имели, кого подразумевал Шовель, но тоже кричали, да так, что в конце концов прибежала тетушка Катрина и, предупредила, что под окнами собралось полдеревни, попросила так громко не кричать, а то, мол, мы так ведем себя, будто восстаем против короля.
Валентин тотчас же вышел, а батюшка стал на меня поглядывать – не пора ли и нам наутек.
– Ну что ж, Катрина, – заметил дядюшка Жан, – мы сказали все, что хотели сказать. И хватит.
Все приумолкли. Корзины с орехами и яблоками переходили из рук в руки. С улицы доносились заунывные звуки рылей.
– Вот и Мафусаил пришел, – сказал Летюмье.
Дядюшка Жан крикнул:
– И отлично! Пусть его приведут. Кстати явился.
Маргарита выбежала и привела старика Мафусаила, всем известного в наших краях. Настоящее его имя было Доминик Сен-Фовер, и все старые люди сказали бы вам, что не сыщешь на свете такого древнего старика, который так крепко на ногах бы держался. Уж наверняка ему было около ста лет. Лицо его было до того желтым, до того морщинистым, что смахивало на пряник – трудно было различить линии носа и подбородка, на глазки-щелки свисали седые лохматые брови, совсем как у пуделя. На нем была серая войлочная шляпа со складкой, заложенной спереди, широкие поля отогнуты были в виде козырька и украшены петушиным пером; рукава изношенного кафтана и штанины у щиколоток были обмотаны веревками наподобие свивальника. Напевы, наигранные им, должно быть, звучали еще со времен шведов – слушаешь их, бывало, и хочется плакать.
– А, это вы, Мафусаил! – приветствовал его дядюшка Жан. – Входите же, входите!
И крестный поднес ему большой стакан вина; старый Доминик взял его, кивнув головой на три стороны. Потом, зажмурив узенькие глазки, он не спеша выпил. Тетушка Катрина, Маргарита и Николь стояли позади; все мы смотрели на него с умилением.
Вот он вернул стакан, и дядюшка Жан попросил его что-нибудь спеть. Но старик Мафусаил отвечал, что он уже несколько лет не поет. Все мы были в таком умиленном расположении духа, что и он поддался – стал наигрывать какую-то приятную и такую старую мелодию, что ее никто уже и не знал; все только переглядывались. Вдруг батюшка воскликнул:
– Да ведь это «Песня крестьян»!
И тогда все сидевшие за столом закричали:
– Верно, верно… это «Песня крестьян»! Ну-ка, Жан – Пьер, запевай.
Я и не знал, что батюшка хорошо пел – никогда не слышал его. А он все повторял:
– Да я позабыл… даже первого слова не помню.
Но Шовель уговаривал его, дядюшка Жан твердил, что сроду прежде не слыхал, чтобы пели лучше, чем певал дружище Жан-Пьер. И батюшка в конце концов согласился, весь вспыхнув, опустив глаза и слегка откашлявшись.
– Ну раз уж вы непременно хотите… что ж, попробую вспомнить.
И он тут же запел «Песню крестьян» под звуки рылей. Голос его звучал так проникновенно и так печально, что перед взором словно вставало далекое прошлое – вот наши несчастные предки вспахивают землю, впрягая в плуги своих жен, вот солдаты-грабители отнимают у них все, что они собрали, а потом огонь охватывает соломенные кровли, и искрами разлетается сжатый хлеб, а жен и дочерей угоняют в чужие края: голод, болезни и вечный ужас – виселица… Бед не перечесть! А песня все тянется, тянется, и нет ей конца.
Хоть я и выпил доброго вина, но при третьем куплете, всхлипывая, уткнулся лицом в стол, а Летюмье, Гюре, Кошар, дядюшка Жан и еще два-три наших односельчанина подтягивали припев, словно на погребении своих близких.