Текст книги "История одного крестьянина. Том 1"
Автор книги: Эркман-Шатриан
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 28 страниц)
– Здорово, Жан! Ну и снегу навалило! Если так будет продолжаться, завтра вырастут двухфутовые сугробы.
– А, это ты, Кристоф, – приветствовал его дядюшка Жан, откладывая в сторону молот. – Пойдем-ка в харчевню.
– Да нет, ведь на дворе ночь! Я из города, сделал заявление. Вот зашел сказать, что присяга состоится в воскресенье, после обедни. Рад буду, если ты и Мишель придете.
– Значит, присягаешь?
– Да, в воскресенье. Но меня ждет бабушка Стеффен. После поговорим.
Дядюшка Жан вышел вслед за ним. Я обернулся к Валентину и увидел, что лицо его вдруг как-то осунулось. Казалось, он пребывал в полном замешательстве; глаза у него стали круглыми, рот открылся. Я же был очень доволен. С радостью видел я, как спокойно разговаривают г-н Кристоф, старая Стеффен и Жан Леру, стоя на улице под снегом, падавшим огромными хлопьями. Вот они пожали друг другу руки. И, собираясь уже двинуться в путь по широкой белой улице и прикрывая зонтом старуху Стеффен, г-н Кристоф крикнул издали:
– Приходи, Мишель! Рассчитываю на тебя.
И он ушел, а дядюшка Жан вошел в кузницу, сияя от радости.
– Кто же, однако, пускает слухи, что священники якобы отказываются от присяги? – воскликнул он. – Ясно, что все толковые люди, а их, слава богу, во Франции еще довольно, согласны с нами, а не с теми дурнями, которые упрямо придерживаются старых идей, превозносит монастыри-аббатства, права сеньоров, толкуют о величии знати и подлости народа, как будто все мы не происходим от отца нашего Адама, будто не все – благородные. Ха-ха-ха!
Уж если крестный, бывало, разойдется, ему все нипочем: честит и негодяями и канальями всех, кто не разделяет его мнения. Неприятно мне было за нашего старого товарища Валентина, который целыми днями ходил мрачнее тучи и все молчал. Разумеется, так долго не могло продолжаться, и если б хозяин вскипел, Валентин вышел бы из терпения и нагрубил бы ему.
К счастью, в тот день Николь вовремя позвала нас ужинать. Мы надели куртки и расстались, как всегда, без неприятностей. На другой день стало известно, что пфальцбургский кюре Отт и викарий Гиммель не заявили в муниципалитете о присяге; зато капеллан Лаферского полка Жозеф-Гектор заявление сделал. Об этом событии много толковали – дело по тем временам было важное. В воскресенье дядюшка Жан, я, Летюмье, Кошар и многие другие городские и сельские патриоты отправились в Лютцельбург.
Снег перестал валить; белая церковка была полна горцами, пожелавшими присутствовать на церемонии. Надо полагать, многие явились с дурными намерениями, но Кристофа народ любил и уважал, и подстрекатели не могли восстановить людей против него. Кроме того, его брат Матерн и еще несколько рыжих молодцов из их родни спустились из Дагсбурга и расположились на хорах. Стоило лишь взглянуть на их длинные сухопарые фигуры, саженные плечи и крючковатые носы, когда они пели псалмы, и у вас проходила охота затевать ссору, потому что они – лесорубы и возчики – своими здоровенными ручищами могли схватить вас и, перекидывая от одного к другому, преспокойно перебросить к самым дверям, где бы вам задали изрядную трепку.
Все сошло мирно. Кюре Кристоф отслужил обедню и только после службы подошел к ступеням хора и, встав лицом к толпе и подняв руку, произнес звучным, твердым голосом, так что каждый мог услышать его:
– Клянусь усердно блюсти вверенную мне паству. Клянусь быть верным народу, закону и королю. Клянусь поддерживать всеми своими силами французскую конституцию и, в частности, декрет, относящийся к гражданскому устройству духовенства.
Вскоре толпа разошлась. Г-н Кристоф задержался в ризнице, а дядюшка Жан, я, великан Матерн и родственники ждали его в церкви.
На улице все было спокойно, народ расходился по домам.
Наконец г-н Кристоф вышел и повел нас к себе домой. Дорогой крестный со смехом сказал ему:
– Ну вот, все сошло хорошо: капуцины кричат, а толку мало.
Господин Кристоф о чем-то размышлял.
– Быть может, опасность еще впереди, – заметил он. – Но все равно, мы обязаны выполнять свой долг.
Придя к нему, мы уселись вокруг небольшого круглого стола. Он прочел молитву перед трапезою, и мы молча съели вкусный суп, большое блюдо капусты, приправленной салом, а на десерт – орехи и сыр.
У матери священника были заплаканные глаза. Она прислуживала нам молча, и это нас огорчало. К концу обеда она вышла, и Кристоф сказал:
– Вот видите, сколько у нас душевной тревоги, сколько печали. Вот что произойдет во всех семьях, и скоро. Бедняжка плачет. Капуцины оказывают на нее больше влияния, чем я… Она считает, что я предан проклятью. А что ей сказать? Как быть?
– Полно тебе, – сочувственно произнес крестный. – Вот моя жена тоже льет слезы, но все это позади останется. Отшвырнем негодяев, и здравый смысл восторжествует.
И тут кюре Кристоф произнес слова, которые мне никогда не забыть:
– Все это не так просто, как ты думаешь, Жан, – ведь наши благородные князья церкви предпочитают, чтобы все погибло, только бы не потерять свои блага и привилегии. Потому-то они и запрещают нам приносить присягу конституции, – она ведь отнимет у них то, что они ставили выше религии. Конституция не противна святому Евангелию? Нет… И они это хорошо знают. Она согласна с нашей святой верой. Тысяча семьсот лет назад господь возвестил права человека. Он говорил: «Возлюбите друг друга, ибо вы – братья». Он говорил: «Продайте свое имение, раздайте деньги нищим и следуйте за мною». Но продавать свое добро они не думали, а все умножали его, ко всеобщему равенству они и не стремились, а все помышляли об одном: как бы приобрести новые почести, новые привилегии и новые чины. Они отнюдь не хотели, чтобы пришло царство божье на небесах и на земле, и в спеси своей и корыстолюбии тешили себя, унижая себе подобных. Конституция, согласная с Евангелием, вызывает у них ярость. Да, они не потерпят, чтобы народ, который признает только добродетель, выбирал священников и епископов, чтобы он поставил во главе церкви скромных безвестных пасторов, как это бывало во времена святых мучеников. Они предпочитают, чтобы назначали их все эти распутные помпадурши, дюбарри и прочие[123]123
Имеются в виду королевские фаворитки, хозяйничавшие при дворе, заправлявшие всеми государственными делами и расхищавшие огромные средства.
[Закрыть], которым подавай только светские манеры, ухаживание, коленопреклонение, известность и приятные речи. А у сельского священника ничего такого нет и в помине. И вот всплыли все эти де роганы, дюбуа и им подобные, и они будут вечно бесчестить нашу святую религию. Разве их избрал народ? Нет! Народ вышвырнул бы их, как навоз, ибо всякий порядочный человек, увидя их, отворачивается. А вот в те дни, когда конституция объявляет, что эти распутники не получат из милости ничего в будущем, что измученный наш народ сам, по своему усмотрению, будет решать свои дела, им становится понятно, что, если этот справедливый закон утвердится, царству их пришел конец, что время их миновало. И если бедные священники, которых они так презирали, останутся во главе паствы, если они будут проповедовать мир, порядок и повиновение законам, созданным депутатами народа, считая, что это их долг, то прекрасная эта конституция упрочится. Священники будут сильны, почитаемы, уважаемы, – они убедят людей жить по Евангелию. И если какие-нибудь негодяи появятся у нас в стране и начнут смуту, они первыми пожертвуют собою и подадут пример мужества в борьбе со злою волей; и славная революция, возвещенная Спасителем, свершится с миром, и навеки. Вот этого и не хотят князья церкви. Они жаждут смуты, подстрекают нас на междоусобицы, и когда братья поднимутся на братьев, когда все будет разобщено, разгромлено… тогда явятся во главе пруссаков, австрийцев и русских те, кто сейчас в Кобленце, Вормсе и иных местах, явятся, чтобы снова закабалить нас и восстановить свои привилегии на руинах Евангелия и прав человека. Вот чего они хотят!
И все это они называют политикой. Разве господь бог наш Иисус Христос преследовал политические цели? Если б он придерживался политики, он не дал бы распять себя ради спасения несчастных. Неужели же он, потомок Давида, не мог заодно с властителями пойти против народа? Разве он не мог бы послушаться демона гордыни, говорившего ему на вершине горы: «Взгляни на край этот, селенья эти, на реки и горы. Стоит тебе преклониться передо мною, и все – твое». Поверьте, де Роган и все прочие на его месте немедля пали бы ниц. Но создатель политикой не занимался. И я, бедный сельский пастырь, послушен ему и беру в пример его, а не высокомерных епископов, живущих под стать язычникам. Да, я всегда буду послушен одному лишь Евангелию и никогда не пойду на сделку с чужеземцем.
Он побледнел и умолк. Его брат, великан Матерн из деревни Гуп, протянул ему руку со словами:
– Ты прав, Кристоф. Мы всегда будем верны творцу нашему Иисусу Христу и будем против кардинала де Рогана… Я его видел. Он был с женщиной, а она – жена другого. Какая мерзость!
И все горцы осенили себя крестным знамением, меня же пробрала дрожь. А дядюшка Жан сказал:
– Да, много мы видели мерзких выходок. Но народ сберег веру свою, несмотря на всех этих негодяев. Ошибаются они, воображая, что их повеления после всего, что было, непреложны, как Евангелие.
– Именно так, – сказал г-н Кристоф, – больше нет у нас к ним уважения. Но знайте, скоро они примутся клеветать на бедных священников, которые подчинились закону своей страны, приняв присягу. Они объявят их отступниками. Много еще нам предстоит выстрадать. Но если все: отец, мать, братья, сестры, друзья – словом, все и покинут меня, я все равно буду верен господу богу и совесть моя будет чиста. Остальное мне безразлично. Только одного я хочу, чтобы люди эти, политика которых ведет к смуте и междоусобной войне, не погубили нашего короля, несчастную королеву и тех, кто их окружает. А если уж народ ринется в бой, то его натиск превзойдет все ожидания. Ну, а если уж прольются реки крови, в этом будет их вина, ибо, запрещая священникам принимать присягу, они вводят в сомнение народ, отдаляют священников от паствы, заставляют честных людей смотреть на религию как на заклятого врага свободы, равенства и братства и всех великих христианских устоев, возвещенных новой конституцией. И бог знает, что из-за этого может произойти в дни смуты.
Так говорил этот мужественный человек. А спустя два года, в 93-м, когда я видел телеги, отвозившие на гильотину женщин, стариков, священников, горожан, мастеровых, крестьян, не раз я повторял про себя:
«Вот она, политика епископов и эмигрантов!»
Кардинал де Роган, граф д’Артуа и их приверженцы были тогда по другую сторону Рейна, а князья церкви в Констанце занимались толкованием Апокалипсиса, посматривали издалека, но сами не появились в Вандее и на юге, где священники, отказавшиеся принести присягу, смело шли во главе мятежников крестьян[124]124
В марте 1793 года в Вандее (область Западной Франции) вспыхнул монархический мятеж, руководимый местными помещиками-дворянами и неприсягнувшими священниками, которые поддерживали тесную связь с контрреволюционными эмигрантами и с английскими властями. Мятежи охватили Бретань и Нормандию, а также некоторые области Южной Франции. Отсталые слои крестьянства, находившиеся под сильным влиянием духовенства и не разбиравшиеся в революционных событиях, приняли участие в контрреволюционных мятежах. Но основная масса французского крестьянства – особенно в центральных и восточных областях – выступала как активная движущая сила революции.
[Закрыть]. Наверно, они думали так: ну и дурачье же этот народ – подставляют себя ради нас под удары. И это правда, несчастные крестьяне запада могли бы начертать на своих знаменах: «Рабство, невежество и нищета!» – ибо они все это и защищали в борьбе.
Два-три раза граф д’Артуа объявлял, что встанет во главе вандейцев; он подплывал на английском судне, но, когда крестьяне подняли мятеж, когда все было объято пожаром и до него донеслись залпы республиканских пушек, храбрец поспешил наутек, бросив обреченных в одиночку сражаться за его божественное право. Дальше вы это увидите – свет не знал еще такой подлости!
Помнится, мы просидели у г-на Кристофа часов до двух, разговаривая о присяге и о других делах нашего народа. Затем гости из Гупа заторопились домой, чтобы вернуться затемно, – дорога была дальняя. Взяв дубинки и пожав всем руки, они отправились в путь. Мы пошли домой, а Кристоф – в церковь, служить вечерею.
На перевале стоял собачий холод. Крестный, ускоряя шаги, оживленно говорил:
– Все идет хорошо, Мишель. Капуцины промахнулись. Мои земли в Пикхольце с позавчерашнего дня поднялись в цене.
А я все размышлял о словах господина Кристофа. То, что он сказал о политике князей церкви и эмигрантов, заставило меня призадуматься: будущее не сулило ничего хорошего.
Глава пятая
К этому времени у нас в кузнице тоже произошли большие изменения, о чем я должен вам рассказать поподробнее, ибо они послужили для благоденствия моей жизни, несмотря на все огорчения первых дней.
Я еще не говорил, что Валентин столовался у нашего соседа старика Риго. Его забавляло, что старая чета по всякому поводу величала его господином Валентином. При его взглядах на различие в рангах эти знаки уважения доставляли ему удовольствие. Как только вечером он садился в кресло у стола, вытянув ноги, обутые в изношенные башмаки, перед ним ставили пышную яичницу с салом или жаркое, справа стакан с вином, слева графин с водой. Старики хозяева стояли по другую сторону стола, облупливали вареную картошку и ели простоквашу. Валентин находил, что все это в порядке вещей – ведь он был первым подмастерьем кузнеца, – и, должно быть, думал так:
«Я человек другого ранга, чем эти Риго; вот поэтому я ем вкусную еду, а они только ее нюхают».
Когда у Риго выпекался хлеб, а это бывало раз в две-три недели, он заставлял печь ему отдельно две сдобные лепешки на масле и приглашал меня полакомиться. Он откупоривал бутылку лотарингского хмельного вина, которое хранилось у него в погребе. Никогда ему не приходила мысль угостить папашу Риго стаканчиком вина. Мне это было очень неприятно, тем более что старики посматривали на нас с завистью; но я не решался сказать об этом Валентину, его бы возмутило, что я не способен с честью поддерживать звание кузнеца, и, пожалуй, он бы уж меня больше не приглашал.
Иногда он звал и моего братишку Этьена, который заранее поводил своим лоснящимся носиком, учуяв запах лепешек. Мы посмеивались над его аппетитом. Валентин очень любил Этьена и открывал ему по воскресеньям после вечерни все тайны приманки птиц, прикорма и прирученья пернатых. Он был без ума от птиц, охотник был полакомиться мясом синиц и дроздов, послушать пение малиновок и соловьев – вот в чем заключалось его счастье. К концу июля его жилье на втором этаже дома Риго было полно птиц, пойманных в лесу; стекла окон были перепачканы. Он держал сотни птиц всяческих пород: тех, что кормятся червячками и мошками, как соловей и коноплянки, он выпускал до наступления зимы, других, что питаются семенами, он оставлял. С трудом пробираешься, бывало, по сеням в его каморку под крышей: пол усеян сухими головками мака, коноплей; какие-то комочки свисают с перекладин; он сам высеивал семена для подкорма птиц на клочке земли позади дома.
Так он и жил. Зимой, в пору дождей, он сам заготовлял силки, всякие западни, петли для ловли птиц и только и говорил о перелете дроздов, прилете синиц и о том, сколько он надеется поймать птах в этом году.
До революции он никогда и не говорил ни о чем другом, кроме птиц, и всегда был весел; но со времени Генеральных штатов впал в дурное расположение духа и стал придирчивым. Всякий раз, когда мы за беседой проводили вечер вместе, он, прилаживая манки для птиц, все время жаловался на чванство и глупость хозяина Жака, кричал, пожимая плечами:
– Да он чушь несет: только и мечтает, чтобы сапожники стали полковниками, дровосеки – принцами, а кузнецы Жаны депутатами. Воображает, что таким патриотам, как он, море по колено, что уже владеет лесами монсеньера кардинала-епископа и уплатил за них ассигнатами. Его нисколько не беспокоит ни отлучение от церкви, ни бесчисленная королевская армия, ни поддержка христианского мира.
Он язвительно усмехался и даже в кузнице давал волю языку, отпуская злые, едкие замечания о Национальном собрании, национальной гвардии и всех тех, кто стоял за народ. Крестному, принужденному все это выслушивать, было очень неприятно держать такого подручного – человека, мешавшего ему свободно высказывать мнение о дворянах и епископах. Он сдерживался, как мог; но в те дни, когда до нас доходили плохие вести, он раздувал щеки и, пощелкав языком, восклицал, не называя имен:
– Ну и сволочь… Ну и прохвосты…
Валентин хорошо понимал, что он имел в виду сеньоров или епископов, и отвечал, тоже не называя имен:
– Что верно, то верно. Подлецов и прохвостов всех мастей хватает на этом свете!
Тут крестный Жан, взглянув на него искоса, добавлял:
…и безмозглых дураков тоже достаточно!..
А Валентин подхватывал:
– Верно. А особенно таких, которые воображают себя мудрецами. Они-то всех хуже.
Так продолжалось довольно долго. Частенько крестный багровел, а Валентин бледнел от злости, и я все думал, что они схватятся.
Но до тех пор, пока священник Кристоф не принял присягу, все их недолгие распри носили мирный характер. Так было до января 1791 года, когда стали ежедневно доходить до нас новости: то мы узнавали, что священник такого-то селения принял присягу, то еще кто-то, и наконец, священник миттельбронский, г-н Дюзабль, только что заменил пфальцбургского – г-на Отто и все священники Национального собрания во главе с аббатом Грегуаром дали присягу и т. д.
Хозяин Жан воодушевился. С торжествующим видом, посмеиваясь, он напевал: «Наша возьмет… наша возьмет». А Валентин все мрачнел и мрачнел. Я даже подумывал, что он из страха не осмеливается дать волю гневу. И вот однажды пришло известие, что епископ Отенский, Талейран Перигорский, будет посвящать епископов, давших присягу, вопреки папскому запрету. Дядюшка Жан по этому случаю пришел в самое веселое расположение духа и принялся кричать, что монсеньер Талейран Перигорский – истинный апостол Христа, ведь он-то и придумал, что надо продавать имения церковников; он-то и служил обедни на Марсовом поле на алтаре отечества в день Федерации, и теперь, когда он посвящает епископов, слава о нем донесется до небес; что этот разумный человек достоин уважения всех порядочных людей, а неприсягнувшие епископы по сравнению с ним – ослы.
И вот тут-то Валентин, который до сих пор хладнокровно слушал его за работой, вдруг срывается и, наступая на крестного нос к носу, вопит:
– Все это вы говорите для меня, да? Верно ведь? Так вот слушайте: ваш Талейран Перигорский – подлый предатель. Поняли? Он – иуда! И все те, кто его почитают, тоже иуды.
Дядюшка Жан был до того удивлен, что даже отпрянул. А Валентин все кричал:
– Вы говорите, что наши епископы – ослы! Ослы! Да сами вы – осел, тварь кичливая, зазнавшийся дурак.
Тут крестный протянул руки, собираясь схватить его за шиворот, но Валентин поднял молоток и заорал:
– Не смейте трогать!
Вид у него был страшный, и, если б я не бросился, не встал между ними, произошла бы непоправимая беда.
– Заклинаю вас господом богом! Дядюшка Жан, Валентин, опомнитесь!
Оба побелели. Дядюшка Жан все хотел что-то сказать, но не мог; негодование его душило. А Валентин, отбросив молот в угол, произнес:
– Кончено! Хватит с меня, терпел два года. Ищите себе другого подмастерья.
– Да, с меня тоже хватит, – отвечал крестный, заикаясь от волнения. – Я тоже натерпелся от эдакого аристократа.
Валентин на это отвечал:
– Рассчитайте меня и свидетельство дайте, что я проработал у вас пятнадцать лет. Слышите! Свидетельство, хорошее или плохое – все равно. Я хочу знать, что скажет такой патриот, как вы, о таком аристократе, как я.
И, схватив куртку и надевая ее на ходу, он выскочил из кузницы и направился к дому Риго.
Дядюшка Жан был потрясен.
– Ну и негодяй! – произнес он наконец, а немного погодя обратился ко мне:
– Как тебе нравится эта скотина, а?
– Что говорить – он не в своем уме, – отвечал я. – Но все же он честный малый, надежный подручный, хороший работник. Вы не правы, дядюшка Жан: зря его вот уже сколько времени поддразнивали.
– Как это я не прав? – воскликнул он.
– Да так, – продолжал я, – вы потеряли хорошего подручного, человека преданного. Потеряли по своей вине: напрасно вы его из себя вывели.
– Но ведь я же – хозяин! А не будь я хозяином, задал бы ему трепку. Ну, да ладно. Хорошо, Мишель, что ты прямо говоришь мне, что думаешь. Мне досадно, что все так случилось, да, досадно! Но что поделать! Да разве я думал, что на свете есть такие дурни!
Видя, что он раскаивается, я, не говоря ни слова, накинул куртку и побежал к дому Риго – постараться все уладить. Я любил Валентина, и мне казалось, что мы не сможем жить врозь. Крестный Жан, поняв, что я намеревался сделать, не удерживал меня и пошел в харчевню.
Я распахнул дверь к Риго – Валентин был там и рассказывал старикам обо всем, что произошло; они слушали его, оторопев. Я прервал его:
– Валентин, вы не должны нас покидать. Это немыслимо. Позабудьте обо всем! Хозяин тоже забудет, право же, не станет он сердиться на вас. Напротив, он вас уважает, любит – это уж точно.
– Верно, он и мне об этом сотни раз повторял, – подтвердил старик Риго.
– А мне-то какое дело! – отрезал Валентин. – До созыва Генеральных штатов я тоже любил этого человека. Но с тех пор, как он воспользовался смутой и прибрал к рукам церковное именье, я считаю его грабителем. И к тому же, – крикнул он, с силою ударяя кулаком по столу, – спесивец воображает, будто все люди равны; его чванство возмущает меня. Алчность грабителя его погубит – предупреждаю вас. Так ему и надо. Ты, Мишель, ни в чем не повинен; твоя беда в том только, что ты попал в общество Жана и Шовеля. Тут нет твоей вины. Было бы все в порядке, лет через пять-шесть ты бы обзавелся кузницей – я бы тебе помог. Ведь я скопил тысячу шестьсот ливров – они лежат на сохранении у дядюшки Булло, в Пфальцбурге. Ты бы женился по-христиански; мы, пожалуй, и работали бы вместе, и старого подмастерья уважали бы твои дети и вся семья.
Говоря так, он сам расчувствовался, а я все повторял:
– Ну, не уезжайте, Валентин. Нельзя вам уезжать.
Вдруг он провел рукой по лицу, поднялся и проговорил твердо:
– Нынче у нас четверг. Я уезжаю послезавтра, в субботу, ранним утром. Каждый обязан выполнять свой долг. Оставаться в вертепе, где тебе грозит опасность загубить свою душу, но только заблуждение, но и преступление. Я и так натерпелся. Давно бы мне следовало уйти, да малодушие и привычка удерживали. Ну, а теперь – решено. И я очень доволен. Скажешь мастеру Жану Леру, чтобы он все приготовил к завтрашнему вечеру. Слышишь? Разговаривать с ним я не желаю. Еще вообразит, что в силах меня с пути сбить.
С этими словами он вышел в сени и взобрался по лестнице на чердак, в свою каморку. А я побрел по улице, засыпанной снегом, и в унынии вошел в большую горницу «Трех голубей», где Николь накрывала к обеду. Тетушка Катрина, чем-то озабоченная, помогала ей: хозяин, разумеется, рассказал жене о своей размолвке с Валентином; он прохаживался взад и вперед по комнате, заложив руки за спину и понурив голову.
– Ну, как дела? – спросил он.
– Да вот так, крестный: Валентин уезжает послезавтра, в субботу, спозаранок. Он велел предупредить вас, чтобы все было в надлежащем порядке.
– Хорошо, пусть так. Шестьдесят ливров за этот месяц тут. Свидетельство сейчас будет составлено. Но ступай к нему и скажи, что я не злопамятен, скажи, что я приглашаю его к обеду и мы не будем толковать ни о сеньорах, ни о капуцинах, ни о патриотах. Скажи-ка ему об этом от моего имени. Да еще скажи, что два таких старых приятеля все же могут на прощанье пожать друг другу руки и распить бутылочку доброго вина, хоть и не сходятся во мнении насчет политики.
Я видел, как он огорчен, и не решался сказать, что его подручный не желает с ним разговаривать.
Как раз в эту минуту Валентин проходил мимо наших окон, с палкой в руке, направляясь в город. Очевидно, он шел к нотариусу за деньгами. Крестный распахнул окно и окликнул его:
– Валентин! Эй, Валентин!
Но тот, даже не обернувшись, продолжал путь. И дядюшка Жан снова вскипел и крикнул, захлопнув окно:
– Негодяй не желает меня слушать! До чего ж злопамятен! И я кое в чем виноват… но раскаивался, что, бывало, горячился. Ну, а сейчас я доволен. Вот мерзкий аристократишка, и слушать меня не желает!
Тут он открыл небольшую конторку, стоявшую в углу комнаты, и сказал:
– Садись-ка, Мишель, я продиктую тебе текст свидетельства.
Я думал, что он даст свидетельство с плохим отзывом, и позволил себе сказать, что лучше написать, отобедав, – он поуспокоится, так будет лучше.
– Нет, нет, – резко возразил он, – я предпочитаю покончить с этим сейчас же, – и из головы вон.
Я уселся, и Жан Леру продиктовал мне свидетельство для Валентина, – несмотря на все его негодование, лучший отзыв и представить себе трудно. Он говорил, что это превосходный работник, честный человек, надежный, добросовестный, исправный; что он сожалеет об его уходе, но особые обстоятельства разлучают его со старым подмастерьем и что он рекомендует его любому мастеру кузнечных дел как образцового работника. Кончив диктовать, он заставил меня перечесть написанное.
– Хорошо, – произнес он, подписывая. – Отнесешь вечером или завтра утром. Захвати и деньги. Пусть проверит, правильно ли, и даст расписку. А попросит проводить его, как это водится между подмастерьями, отпускаю тебя в субботу на весь день. А сейчас давай обедать.
Суп уже стоял на столе, и все уселись.
За весь день не произошло ничего нового; Валентин больше не появлялся в Лачугах. Только на другой день я зашел к нему домой. Он приводил в порядок клетки, западни для птиц и силки. Я передал ему свидетельство. Прочитав, он молча сунул его в карман, потом пересчитал деньги, дал мне расписку.
– Теперь все в надлежащем виде. Тебе и твоему брату, малышу Этьену, я оставляю всех птиц, все клетки и корм: делайте что хотите.
Со слезами на глазах я поблагодарил его за братишку и за себя. Потом он сказал вот еще что:
– Завтра в восемь часов ты меня проводишь до савернского подъема. Там мы и обнимемся на прощанье. Хозяин не может отказать тебе в этом.
– Да он меня уже отпустил на целый день, – ответил я.
– Так уж водится среди подмастерьев, – заметил он. – Значит, отправимся ровно в восемь.
Мы расстались, а наутро, в субботу, как было условлено, отправились в путь. Я нес его мешок; он шел следом за мной и опирался на палку, руки у него были сильные, а вот ноги быстро уставали.
Никогда мне не забыть того дня, не только оттого, что нам пришлось перелезать через огромные снежные сугробы и сверху, с подъема вдруг перед нами показался Эльзас, белый от снега и расстилавшийся лье на двадцать до самого Рейна, с деревушками, перелесками и лесами, а оттого, что сказал мне Валентин в трактире «Зеленое дерево», куда мы пришли часов в девять.
Обычно тут останавливались возчики, но в январе никто не отваживался избрать эту дорогу.
Небольшой трактир, словно погребенный под снегом, стоял в густом ельнике у самого обрыва. По склону сбегала узенькая тропка – с утра по ней прошли два-три путника. С маленьких окон кто-то веником смахнул снег. Над крышей дым не вился, – право, казалось, что ты в мертвом царстве.
Мы вошли и увидели старуху, дремавшую у очага; нога ее словно застыла на прялке. Пришлось ее разбудить, и только тут из-под стола раздалось тявканье – лаял длинношерстный белый шпиц с острой мордочкой; хвост его распушился султаном, а уши стояли торчком. Он испугался нашего приближения и залез под стол.
Старуха говорила лишь по-немецки: на голове у нее был чепец с черными лентами. Муж ее только что отправился в Саверн за припасами. Она принесла нам вина, каравай белого хлеба и сыр.
Валентин положил мешок на скамью, сел спиной к оконцу, держа палку между коленями и скрестив над ней руки. Я сел напротив. Старуха взялась было за прялку, но снова задремала.
– Здесь мы расстанемся, Мишель, – проговорил Валентин, – выпьем за твое здоровье.
– И за ваше, – с грустью ответил я.
– Так… так… – выпив, произнес он со значительным видом, – теперь я доволен. Совесть моя спокойна… Я покинул нечестивую землю. Я взял посох для странствия, и я на пути к спасению. Давно бы следовало уйти, я виновен в том, что так долго пребывал в оковах этого Вавилона. Да, я виновен и корю себя, это мой грех… тяжкий грех. Виной этому попустительство слабостям человеческим…
Он продолжал говорить в том же духе, а мне все казалось, будто я слышу речи матери, которые она вела, вернувшись от обедни в горах и наслушавшись неприсягнувших попов: то капуцин Элеонор вещал устами моей матери. В конце концов Валентин закатил глаза и, простирая свои ручищи, возвестил:
– Час спасения настал… Бог не без милости! Я прихожу последним, но покаяться никогда но поздно. Милосердие твое, господи, бесконечно!
– Но куда вы все же направляетесь, Валентин? – спросил я.
– Тебе я могу сказать куда, – говорит он, смотря на меня, будто раздумывая, должен ли мне отвечать. – Твое сердце с нами заодно, помимо твоего ведома. Твое заблуждение исходит от других; и ты об этом никому не скажешь. Ну, а если даже и расскажешь кому-нибудь, то это ничего не значит. Предначертанное сбывается, час гибели Вавилона пробил. И прежде, чем стают снега, каждый получит по заслугам… Но тебя пощадят! Да, тебя пощадят! Но эти деревья, взгляни на них, Мишель, согнутся, отягченные телами висельников, ваших патриотов, и ветви надломятся от бремени.
Тяжко стало у меня на душе от его разглагольствований; я сказал:
– Конечно, Валентин, я вам верю – все возможно. Ну, а пока, куда же вы держите путь?
– Я иду в Майнц, – ответил он, посматривая на спящую старуху. – Я хочу присоединиться к нашим добрым принцам, и прежде всего к благочестивому графу д’Артуа. Мы уповаем только на него. А из Майнца мы отправимся в Лион, который будет столицей, ибо прежняя осквернена и от нее не останется камня на камне. Генерал Бэндер уже образумил нидерландских патриотов. Теперь очередь за патриотами оскверненной Франции. Увидишь, Мишель, увидишь! Кавалерия, пехота, пушки, уланы и пандуры двинутся в поход разом. И они вторгнутся сюда через Савойю, они вторгнутся через Льеж, вторгнутся через Швейцарию и с берегов Испании. Наши сеньоры двинутся впереди нас на освобождение бедного мученика, который страдает за наши прегрешения. И да будет тогда мир для всех благонамеренных! Мир для покорных!.. Мир для смиренных, мир для верноподданных!.. И да будет объявлена война гордецам, задирающим голову, антихристам, всем, кто приобрел краденое добро. Да не будет пощады всем этим Жанам Леру, Летюмье, Элофам Колленам. Им уже уготованы пеньковые галстуки! Тебе нечего бояться, Мишель. Ты добрый сын, кормилец родителей, и это похвально… Ты образумишься. Только когда наши принцы будут в Эльзасе или станут подходить к Мецу, ты в схватку не ввязывайся, бунтовщиков не поддерживай. Ни одному из них гибели не избежать. Так и знай. Граф д’Артуа все уладил. Не двигайся с места. Пускай Летюмье, Кошар, Жан Леру идут одни. И солдаты повернут против них – ведь все они стоят за наших принцев. И прежде всего двинутся на истребление нечестивого Вавилона и прощелыг парижан.