Текст книги "История одного крестьянина. Том 1"
Автор книги: Эркман-Шатриан
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 28 страниц)
И еще – последнее слово.
– Мы выиграли, постараемся же сохранить наш выигрыш, а для этого, господа, пусть каждый твердо помнит, что он – хозяин, понимаете ли, хозяин, что все должностные лица от первого до последнего, от короля до сельского стражника, поставлены не для своего личного блага или блага династии, а для нашего, ради нас – тех, кто призвал их и кто работает, чтобы их оплачивать. Тот, кому я плачу – мой слуга. Вот, что нужно хорошенько понять, это нужно внушить и нашим детям, это создаст силу и величие страны нашей. И вот еще что помните: один за всех, все за одного. Так не дадим же никому вовеки нарушить права ни одного нашего согражданина. А если он будет кричать, взывать о помощи, мы бросимся на его защиту, как бросаешься на пожар. Если же чиновник из аристократов вознамерится ущемить нас в правах, восстанем, кликнем клич, призовем на помощь всех сограждан.
Объявляю открыто: тот, кто самолично нарушит закон, – негодяй и заслуживает презрения и крепостного рабства, а тот, кто не приходит на помощь гражданину, терпящему угнетение, – предатель народа. Довольно мы настрадались от несправедливости и произвола в продолжении веков, пора нам утвердить крепкую веру друг в друга, принять конституцию, как наш оплот, и каждого, кто нарушает ее, считать нашим злейшим врагом. Таким вот образом мы и обретем счастье. И пускай хоть вся Европа ринется на нас, стремясь нас уничтожить, мы будем хладнокровно смотреть в лицо врагу: великий народ, защищающий свои права, основанные на справедливости и здравом смысле, непобедим; он может бросить вызов вселенной.
Представьте же себе, какой энтузиазм охватил патриотов после речи Шовеля, о которой сохранили воспоминание все старики в наших краях. Председатель клуба Рафаэль при всех выразил ему благодарность, и Шовеля под общие клики одобрения выбрали членом клуба. Мы отправились в Лачуги в десятом часу, когда в обеих казармах прозвучал сигнал к тушению огня.
Глава восьмая
В октябре 1791 года, когда начало свою деятельность Законодательное собрание, Шовель проявил себя человеком предприимчивым. Недели за три он продал домик в Лачугах верзиле Летюмье, который выдал дочку Кристину за одного парня из Миттельброна. Шовель снял первый этаж в доме старика Арона Баруха, против рынка в Пфальцбурге, заставил помещенье полками для газет, книг и брошюр – получал он их огромными кипами, а Маргарита разбирала и в безукоризненном порядке их раскладывала. Книгоноши, Тубак и Марк Дивес, обходили Эльзас и Лотарингию с тюками за спиной; словом, дело шло – в наших краях никто отродясь еще не видывал такой оживленной торговли.
С легкой руки Шовеля возникла мода на трехцветные косынки, на которых оттиснуты были права человека и гражданина. Все патриотки их носили. Тогда те, бывшие, тоже завели косынки, только с изречениями из Апокалипсиса и такой надписью по краю: «Если покупатели будут недовольны, им вернут деньги, когда народ выкупит ассигнаты».
Чего только не продавал Шовель! Были тут и книжицы для святош, были и политические катехизисы, и эмигрантские газеты, и номера «Друга народа», «чертовски патриотические» письма отца Дюшена, а когда однажды дядюшка Жан позволил себе заметить, что он, мол, поступает неправильно, Шовель насмешливо ответил:
– Да полно, сосед Жан! Наши принцы, сеньоры да епископы, аббаты и все ханжи оказывают нам знатную услугу своими книжонками: они просвещают народ и выполняют наше дело лучше нас самих.
В то же время, чтобы патриоты могли познакомиться с последними новостями, платя подешевле, он устроил по соседству с лавочкой, на улице Алое Сердце, нечто вроде школы: в помещении стояли большой стол и скамейки. Стол был завален газетами, полученными утром, – входи любой, садись за стол и читай в свое удовольствие что хочешь за одно су.
Отлично придумано! С давних пор так велось в Париже, и только Шовель, человек здравого ума, мог извлечь из этого пользу для нашего городка и окрестностей.
Все это не мешало Шовелю неутомимо заниматься делами нашего клуба, так как его выбрали председателем вместо Рафаэля Манка, и три раза в неделю, в восьмом часу, рынок наполнялся народом.
Появлялся Шовель; он поднимался на возвышение, садился в кресло, клал справа табакерку и носовой платок и, захватив изрядную понюшку табаку, восклицал:
– Господа, заседание открыто!
Затем он развертывал «Монитор»[132]132
«Монитер» (точнее «Монитер юниверсель») – французская газета, основанная в ноябре 1789 г.; с 28 декабря 1799 г. – официальная газета правительства. Впоследствии (в 1848 г.) была переименована в «Журналь оффисьель».
[Закрыть] и принимался читать вслух речи членов Законодательного собрания, а иногда – якобинцев и «Журналь де Деба»[133]133
«Журналь де Деба» – французская буржуазная газета умеренно-либерального направления, основанная в 1789 году. Во время наполеоновского господства называлась «Газета империи». В ней сотрудничали многие видные публицисты и писатели. В августе 1944 года перестала выходить.
[Закрыть]. Он объяснял то, что большинству было непонятно, а покончив с новостями, говорил:
– Вот, господа, каковы дола. Не хочет ли кто свое мнение высказать?
И то у одного, то у другого находилось, чем поделиться. Людей выслушивали… людям отвечали. Сюда приходили не только ремесленники, буржуа и городской служилый люд – являлся и полковник Базлер, присланный Национальным собранием взамен сержанта Равета, который недостаточно был сведущ в больших маневрах. Каждый держал речь, и так все шло, пока не било десять часов вечера. В мэрии звонили к тушению огня, и Шовель поднимался, восклицая с довольным видом:
– Ну, друзья, с общественными делами покончено! До встречи в следующий понедельник, среду или в субботу!
Обо всем этом я рассказываю для вашего сведения; но вы-то, конечно, понимаете, что меня занимали совсем иные помыслы. В ту пору я ухаживал за Маргаритой, являлся к ней по воскресеньям в треуголке, в сапогах, до блеска начищенных яичным белком, с крупными алыми брелоками, подаренными Маргаритой и картинно висевшими у меня на груди. Да, теперь я уже был не тот простачок, Мишель Бастьен, который воображал, что он – чистюля, раз бреется дважды в месяц.
Со дня приезда Маргариты я понял, что так больше вести себя нельзя, что немало парней тоже находят ее прехорошенькой и заглядываются на ее большие карие глаза, чудесные черные волосы, и многие, как и я, вероятно, думают, что она отличается умом и благоразумием. Да! Многие были такого же мнения, и не только ремесленники и крестьяне, но и щеголи, молодые офицеры из Оверни, бывшие господа в пудреных париках: они наполняли лавку благоуханием, покупали газеты, смеялись, любезничали, добиваясь от нее улыбки. Все это я быстро заметил. И уж как я намывался, как брился! Господи! Надо было видеть меня в воскресное утро! Стою перед зеркальцем, подвешенным к слуховому окошку, собираюсь бриться во второй или третий раз подряд. Щеки у меня блестят, как новенький топор, но, по-моему, я еще недостаточно хорош собой; раз десять провожу рукой по подбородку – не осталось ли волоска. В десятом часу, когда мать, увязая в снегу, шла в Генридорф прослушать мессу священника, не присягнувшего конституции, старенький мой отец неслышно поднимался по лестнице и, глядя за перегородку, негромко говорил:
– Мишель, она ушла. Хочешь заплету косу?
Он всегда заплетал мне косу, черную косу, толщиной в кулак – в будни приходилось засовывать ее под рубашку: уж очень она била меня по плечам, мешала во время работы. Добрейший мой батюшка плел ее не спеша, старательно. Как сейчас, вижу эту сцену: я сижу верхом на стуле, а добряк отец со счастливой улыбкой причесывает меня. Он гордился моими плечами и станом и все твердил:
– Право же во всем крае такого силача не сыщешь – говорю так не только потому, что я отец твой.
Я умилялся, готов был поведать ему о своей любви, но не смел; слишком я почитал отца. Впрочем, я был уверен, что он и так хорошо знает о моей любви к Маргарите. Да и мать подозревала; она готовилась к битве. Отец и я, ничего не говоря друг другу, готовились тоже. Бой предстоял жестокий, но мы надеялись взять верх.
Словом, в каморке на чердаке, под соломенной крышей мы мечтали о прекрасном будущем. И вот я тщательно выбрит, принаряжен, и батюшка, пройдясь еще разок щеткой по моему платью, говорит:
– Хорошо!.. Теперь можешь отправляться! Повеселись вволю, сынок!
Сам-то он не часто развлекался за всю свою долгую трудовую жизнь, и не часто выпадали для него счастливые минуты; теперь же, когда мать уходила из хижины, устремлялась куда-то, чтобы послушать мессу священника, надругавшегося над законами своей страны, бедняге самому приходилось чистить картошку и готовить обед. Вот что значит быть чересчур уж добрым.
Обняв его, я в отличном расположении духа пускался в путь. Батюшка с улыбкой смотрел мне вслед, стоя в дверях, а все старухи, оставшиеся в Лачугах, провожали меня взглядом, уткнувшись в заиндевелые оконца. Наскоро пообедав в харчевне «Трех голубей», я бежал задами через садик, боясь задержаться: часто в дни первых заморозков возчики, останавливаясь проездом, просили подковать лошадей; тут уж, разумеется, пришлось бы снять нарядное платье и приняться за работу.
Проходит четверть часа – и уже я в городе, в переулке, где живет аптекарь Триболен – он умер лет шестьдесят тому назад. Он кивает мне, желая доброго дня, но я на него и не смотрю… я уже издали вижу лавку Шовеля со сводчатой дверью, невысокой тесовой крышей и стопками брошюр, выставленными на подоконниках. Люди входят и выходят с газетами: патриоты, военные, «бывшие». И вот я у дверей. Маргарита в белом чепчике стоит за конторкой в горнице – она оживленна, все время в движении. Она разговаривает с вами, подает вам книгу, какую попросите: «Вот, сударь, «Революции Парижа»[134]134
«Революции Парижа» – демократическая газета, издававшаяся под редакцией видного журналиста, якобинца Камилла Демулена.
[Закрыть], стоит шесть лиардов. Сударю угодно «Газету двора и города»?[135]135
«Газета двора и города» – французская газета, основанная 15 сентября 1789 года. После свержения монархии (10 августа 1792 г.) перестала выходить.
[Закрыть] Последние номера кончились».
Продажа в самом разгаре; но вот Маргарита видит меня, и как же она сразу меняется – кричит, радостно улыбаясь:
– Ступай в библиотеку, Мишель, батюшка там. Я сейчас приду.
Мимоходом я пожимаю ее руку. Она смеется.
– Ступай, ступай туда, болтать некогда.
И я вхожу в библиотеку, где за бюро сидит папаша Шовель и что-то пишет. Он оборачивается ко мне:
– А, это ты, Мишель! Хорошо. Садись… Дай только мне докончить три-четыре строчки.
И, продолжая писать, он осведомляется, как дела у крестного Жана, тетушки Катрины, о кузнице – обо всем подробно. Три-четыре строчки затягиваются. В конце концов я встаю со словами:
– Пойду почитаю новости.
– Да, ступай, ступай… А мне надо счет проверить.
Я направляюсь налево в большую горницу, где патриоты читают утренние газеты. За столом сидят, склонившись с серьезным видом, дылда Тевено, член генерального совета общины, толстяк Дидье Горцу, шляпник с Оружейной площади, место которого позже занял Бруссус, молодой врач Штейнбреннер, который был у нас мэром целых двадцать лет, трактирщик Роттенбург, ковровщик-коротышка Лафрене и главный аптекарь военного лазарета Дапрео; кое-кто пишет письма, а я прикидываюсь, будто читаю, а сам посматриваю сквозь застекленную дверь на Маргариту – она снует по лавке, тоже поглядывает в мою сторону через небольшие стекла и улыбается. Иногда она вихрем вбегает в комнату, сует мне в руки газету и шепчет на ухо:
– Прочти, Мишель, тебе понравится!
Я проводил здесь целые часы и затруднился бы сказать, что я прочел. Я набирался счастья на всю неделю, глядя на Маргариту, и не променял бы эту жизнь на несчетное множество иных.
Папаша Шовель, видя, как я тщательно выбрит, как тщательно заплетена у меня коса, что одет я, как говорится, с иголочки, лукаво посмеивался и называл меня щеголем. И щеки у меня пылали. Он частенько протягивал мне свою табакерку:
– Возьми же понюшку, гражданин Мишель!
Но стоит ли ни с того ни с сего марать себе нос – что еще, пожалуй, подумает Маргарита! И я отвечал папаше Шовелю, что от табака у меня голова болит, а он хохотал, называл меня аристократом, которому не угодно пачкать жабо. Папаша Шовель, большой насмешник, в глубине души любил меня и хорошо понимал, что не ради него одного я торчу тут по воскресеньям с часу до шести-семи часов вечера, делая вид, будто читаю и занимаюсь политикой. Уж очень он был наблюдателен, все подмечал и позволял мне улыбаться Маргарите лишь потому, что считал меня честным малым, иначе, разумеется, выгнал бы меня вон, без стеснения. Он бывал мне рад, одобрял мои взгляды, только всякий раз, при случае, всегда советовал мне читать хорошие книги. Он давал мне на прочтение, из своей библиотеки, все, что я хотел, а собирал он только серьезные книги.
Домик свой он продал, и ходить туда я уже не мог, поэтому читал по вечерам у себя в каморке на чердаке, и расходы на ламповое масло бесили мать. Из-за этого у нас дома шли споры. Если б я каждый раз предусмотрительно не запирал книги в сундук перед уходом, она бы, пожалуй, сожгла их: уже годами капуцины проповедовали, что книги – пагуба для души, что они как древо познания добра и зла, с которого змей сорвал яблоко Адама, чтобы нас изгнали из рая, – словом, несли всякую чушь. Больше всего они ратовали против Библии и Евангелия, потому что народ благодаря этим книгам понял, что негодяи действовали наперекор заповедям Спасителя. Поэтому можно себе представить, в каком глубоком невежестве коснел народ до 89-го года. Шовель приглашал в клуб людей, стремясь к их просвещению, и он был прав: если нищета – страшнейшая язва, то слепота невежества – еще страшнее.
А ведь, пожалуй, наш край – Эльзас и Лотарингия – был самым отсталым во Франции; помнится, как негодовал весь клуб, когда Шовель прочел нам донесение Жансонне[136]136
Жансонне Арман (1758–1793) – деятель французской революции, член Конвента, примыкал к жирондистам. 31 октября 1793 года был казнен по приговору Революционного трибунала.
[Закрыть], гражданского комиссара, посланного в департаменты Вандеи и Два Севра, – он подал его в Законодательное собрание по поводу религиозных волнений. В тот день мы поняли, что там невежество беспросветнее нашего и чревато весьма большой опасностью для народа.
В донесении было сказано, что крестьяне преследуют священников, принесших присягу конституции, осыпают их палочными ударами среди бела дня, а по ночам стреляют в них из ружья, что неприсягнувшие священники продолжают делать свое дело: служат мессы, исповедуют людей и освящают воду у себя на дому, что дороги там так плохи, а несчастные крестьяне, воспитанные в преклонении перед образами святых, так невежественны, что обратить их к новому символу веры – к правам человека, весьма трудно, просто невозможно, тем более что в письме главного викария Борегара, которое передавалось из прихода в приход, священникам Вандеи запрещалось служить мессы в церквах из опасения, что присягнувшие священники окажут пагубное влияние на верующих, а повелевалось собирать прихожан в местах уединенных, где-нибудь под скалою или в овинах, обзавестись простым переносным алтарем и ризой из ситца или какой-нибудь грубой ткани, оловянной церковной утварью и так далее, утверждалось, что такое небогатое убранство при богослужении произведет большее впечатление на простой народ, чем золотые сосуды, напоминая ему гонения, которым подвергалась первая христианская церковь, когда было столько мучеников.
Да, тут-то мы и поняли, как все это было опасно. В тот же день Шовель, прочтя донесение, так нам все объяснил: неприсягнувшие священники, должно быть, получили приказ разжечь во Франции междоусобную войну, а тем временем эмигранты во главе с немцами попытаются к нам нагрянуть. Он сказал, что наверняка таков план наших врагов и, если мы хотим дать им отпор, нам нужно держаться еще сплоченнее.
Все приезжие торговцы возвращавшиеся с другого берега Рейна, сообщали нам, что в Вормсе, Майнце и Кобленце сосредоточено более пятнадцати тысяч дворян и что они только ждут минуты, чтобы двинуть на Лотарингию армии Леопольда и Фридриха-Вильгельма. Итак, необходимо было принять срочные меры, и Национальное собрание объявило 9 ноября 1791 года, что французы, собравшиеся на правом берегу Рейна, заподозрены в заговоре и если до 1 января они останутся по-прежнему в сборе, то будут подлежать преследованию как виновные в измене и подвергнутся смертной казни, а имения их будут конфискованы и переданы в пользу народа[137]137
На основании этого декрета и декрета от 9 февраля 1792 года было конфисковано и пущено в продажу большое количество дворянских поместий.
[Закрыть].
На этот декрет король наложил вето.
И тотчас же усилились волнения в Бретани, в Пуату, в Жеводане; монахи, посланные проповедовать, ставили на перекрестках дорог небольшие распятия и раздавали прохожим четки, иконки и индульгенции, объявляя, что браки, благословенные присягнувшими священниками, не действительны, а все свершенные ими таинства незаконны. Они отлучали от церкви тех муниципальных чиновников, которые отвели церкви присягнувшим и запрещали верующим иметь дело с «самозванцами».
Вот тогда-то жены стали оставлять своих мужей, дети покидать отцов и большинство жителей этих провинций отказались служить в национальной гвардии. В это время в Нижнем Мэне объявился Жан Шуан, как Шиндерганнес со своей шайкой в наших краях. Начали они с малого: грабили скотные дворы и риги, а спустя два-три года прославились, особенно Жан Шуан – дворянство и духовенство признало его незыблемым оплотом трона и алтаря, и его именем были названы Вандейские армии.
Законодательное собрание, желая пресечь действие обнаглевшего врага, 29 ноября объявило, что все неприсягнувшие священники лишаются пенсионов; что они не имеют права совершать богослужения, даже в частных домах, а если они поднимут религиозную смуту в своих приходах, то власти выдворят их из департамента.
Что ж! Король наложил вето и на этот декрет. Значит, он одобрял все, что могло пойти нам во вред, и отвергал все, что могло нас спасти. Впоследствии были обнаружены письма, которые он писал в ту пору прусскому королю, умоляя его поторопиться! Оказалось, он сносился с нашими врагами, пекся лишь о себе и о привилегированном сословии. И если уж с ним и приключились великие беды, то нас обвинять нечего. Да как же он допустил, чтобы нас грабили люди, которые только и делали это испокон века, от поколения к поколению и называли нас расой «побежденных»!
В Законодательном собрании Бриссо, Верньо[138]138
Верньо Пьер-Виктюрньен (1753–1793) – деятель французской революции, по профессии адвокат. Депутат Законодательного собрания, член Конвента. Один из вождей жирондистов. После прихода к власти якобинцев был арестован и казнен по приговору Революционного трибунала.
[Закрыть], Гаде[139]139
Гаде (или Гюаде) Маргерит-Эли (1758–1794) – деятель французской революции, по профессии адвокат. Один из вождей жирондистов. Депутат Законодательного собрания, член Конвента. После прихода к власти якобинцев бежал из Парижа, был арестован и казнен по приговору Революционного трибунала.
[Закрыть], Матье Дюма[140]140
Дюма Гийом-Матье (1753–1837) – французский генерал и политический деятель умеренно-либерального направления. Адъютант Лафайета. Депутат Законодательного собрания. После свержения монархии уехал за границу, возвратился во Францию после переворота 9 термидора. После переворота 18 фрюктидора (4 сентября 1797 г.) был сослан, возвратился во Францию в период консульства. В 1805 году получил звание генерала, стал военным министром короля Жозефа Бонапарта (брата Наполеона) в Неаполе, а затем в Мадриде. Участвовал в июльской революции 1830 года. Стал членом палаты пэров Июльской монархии.
[Закрыть], Базир[141]141
Базир Клод (1764–1794) – деятель французской революции, депутат Законодательного собрания, член Конвента, примыкал к правому крылу якобинцев. Был казнен (вместе с Дантоном и его сторонниками) по приговору Революционного трибунала.
[Закрыть], Мерлен из Тионвиля[142]142
Мерлен из Тионвиля – Мерлен Антуан-Кристоф (1762–1833) – деятель французской революции, депутат Законодательного собрания, член Конвента. После переворота 9 термидора примкнул к реакционерам.
[Закрыть] и другие никак не могли столковаться, но зато в одном они пришли к общему согласию – в том, что его величество Людовик XVI не заслуживает нашего доверия, а королева Мария-Антуанетта – тем более. Весь народ думал так же. Время было очень тревожное, и той зимой 1791/92 года, когда у подножья наших гор стояли лютые морозы, люди, сидя вокруг очагов, думали свою думу и твердили:
– Не соберем мы урожая – война наверняка разразится весной. Так продолжаться не может. Лучше уж биться, чем влачить такое существование. И чем скорее, тем лучше.
Да, королю, королеве, распрекрасным придворным дамам, вельможам и неприсягнувшим епископам, которых вот уже семьдесят лет все не переставая жалеют и представляют мучениками, следовало бы побывать в наших краях, в хижинах лесорубов и возчиков леса с гор – они бы поняли, какое счастье жить, тратя в год миллионы, когда у стольких честных работящих людей даже картошки не было вдоволь. Они должны были бы подумать, что несправедливо и беззаконно стремиться снова завладеть всеми благами, направляя послания нашим врагам, разжигая гражданскую войну в королевстве, противодействуя декретам, которые могли восстановить порядок, ежедневно идя на обман и ложь, клевеща на патриотов, взирая на себе подобных как на скот, и стараясь держать их в полном подчинении, и все во имя того, кто пожертвовал собою ради их спасения, – люди эти должны были бы подумать о том, что они не являют собою образец добродетели и как бы господь бог не покарал их жестокой карой.
Порою, когда распространялись плохие вести, будь то на рынке, у казарм или близ нашего селения, толпа словно содрогалась от ярости, патриоты, побледнев, переглядывались. Потом все как будто успокаивались; то была еще одна капля в чаше их страданий, которая наполнялась медленно, и ей суждено было в конце концов переполниться.
Всегда с удовольствием я вспоминаю другое – приятное событие, свершившееся у нас в 1792 году, – свадьбу Кристины Летюмье и Клода Бонома, сына Миттельбронского колесника – первую конституционную свадьбу в Лачугах. Летюмье, слывший за богача с той поры, как он так удачно купил национализированные имения, пригласил на свадьбу свою большую родню из Мессена. Явились на приглашение только его свояк Морис Брюне, председатель Курсельского клуба, да двоюродная сестра, Сюзанна Шассен, дочка курсельского оружейника.
Бедняжка Кристина не таила на меня зла за то, что я люблю другую, и выбрала меня кавалером Маргариты. Славная девушка! Даже хотелось полюбить ее за это! Когда она взяла меня под руку и сказала:
– Вот ваша дама! – глаза у меня наполнились слезами. Я с умилением посмотрел на нее, она же улыбнулась чуть печальной улыбкой и спросила: – Вы довольны, Мишель?
– Да, да, очень доволен, – ответил я. – Будьте и вы счастливы, Кристина. Желаю вам всех земных благ.
На свадьбе были Шовель, крестный Жан в мундире лейтенанта национальной гвардии, Кошар, Гюре, наш бывший председатель Рафаэль Манк и многие другие. Патриоты явились в мэрию; а когда Жозеф Буало, подпоясанный трехцветным шарфом, с важным видом произнес слова конституции: «Закон соединяет вас!» – от возгласов: «Да здравствует нация!» задрожали стекла в окнах высокого зала и крики донеслись до Оружейной площади. Да, это уже была не простая запись на дому у священника, на листках, которые частенько терялись, так что ты не знал дня своего рождения или женитьбы. Многие попадали в такое положение, и, когда пришлось приводить в порядок старые приходские бумаги, чтобы вписать имена в книгу гражданского состояния, общинному секретарю Фрейлиху пришлось потрудиться немало.
Небывалая церемония всем понравилась. Затем Жан Ра, надев треуголку, украшенную трехцветными лентами, проводил нас до Лачуг, играя на кларнете.
Мы очутились в открытом поле и, несмотря на мороз, смеялись и бежали, чтобы согреться. Маргарита шла мелкими шажками под руку со мной. Кристина шагала впереди с Клодом Бономом и, видимо, совсем утешилась; старики замыкали шествие, толкуя о чем-то и поторапливаясь. Даже Шовель был превесел, а верзила Летюмье, придерживая рукой шляпу, чтобы ее не сдуло ветром, кричал:
– Запомним мы третье января тысяча семьсот девяносто второго года и что жарко не было.
Говоря по правде, до слезы прошиб нас мороз, пока мы добирались до харчевни «Трех голубей». И до чего же приятно было войти в обширную, хорошо натопленную горницу, где уже нас ждал накрытый стол: праздновали свадьбу в «Трех голубях», ведь тетушка Летюмье готовила дома только по воскресеньям, и то – суп. Да как опишешь огромнейшие блюда с сосисками и капустой, отменные окорока, буфет, уставленный сладкими пирогами, фруктами, бутылками, и умиление тетушки Летюмье, и завидный аппетит гостей, и речь Шовеля о новых патриотических церемониях, которые заменят в скором времени все дикие галльские обычаи; и застольные разговоры, тосты за здоровье молодой, взрывы хохота, грубоватые шутки стариков, которые чинно пропускала мимо ушей молодежь. Счастливая пора! И все проходит, все минует!
Да о чем мне думать – ведь со мной рядом сидит Маргарита; беленький чепчик у нее завязан под розовым подбородком, сбоку – маленькая кокарда, мы смеемся, болтаем; я заглядываю в ее карие очи и спрашиваю:
– Хочешь этого, Маргарита? А вот этого? Еще немного вина? Еще кусочек сладкого пирога?
Какое счастье говорить с ней без стеснения, оказывать ей услуги, называть своей дамой, видеть, что она смотрит на меня ласково и обращает внимание только на меня. Да обо всем этом не расскажешь!
А когда к вечеру дом наполнился парнями и девушками, которые пришли потанцевать, – ведь в мое время без танцев не обходилась ни одна свадьба, – до чего было приятно услышать, как кларнет Жана Ра выводит вальс Эстергази-Гузара в большой горнице, что выходит в сад, взять Маргариту за руку и сказать ей:
– Пойдем, Маргарита, слышишь – это кларнет Жана Ра.
Маргарита изумилась, спросила:
– Куда мы идем, Мишель?
– Да танцевать!
– А ведь я танцевать не умею!
– Пустяки, пустяки! Все девушки умеют танцевать!
Многие уже с увлечением танцевали, вот и я сейчас закружу Маргариту в вихре танца, и сердце мое прыгает от радости. Но представьте же себе мое удивление: она и вправду не умела танцевать – совсем не умела. Ножки ее путались, я просто не мог этому поверить.
– Ну попробуем еще разок, – говорил я, – побольше смелости, ну посмотри же, ведь это совсем нетрудно!
Я в уголке показывал ей па. Мы снова пробовали, но у нее ничего не получалось! Вот ведь беда! Я был разогорчен. В конце концов нас окружили, все смеялись, и Маргарите это надоело. Она вдруг сказала с легкой досадой:
– Не получается у меня… и все тут. Сам видишь, не получается. Да ты танцуй, а я буду помогать тетушке Катрине.
И хотя я огорчился, она все же ушла. Хорошенькие девушки поглядывали на меня, словно говоря: «А мы-то умеем танцевать, Мишель! Пойдем!»
Но я, я предпочел бы шею себе сломать, чем пойти танцевать с другой. И я тоже вышел в сени. Маргарита уже была в кухне, где женщины – тетушка Летюмье, Николь, тетушка Катрина, родственница Летюмье Сюзанна Шассен вне себя от негодования кричали:
– Вот безобразие… Петь такие песни – песни против королевы! У мужчин нет здравого смысла… и даже наилучшие ничего не стоят!..
И так далее. А меж тем в большой соседней горнице патриоты хохотали прямо как безумные, притопывали и пели песенку о «Мадам Вето»[143]143
«Мадам Вето» – кличка, данная королеве Марии-Антуанетте во время составления конституции 1791 года, одна из статей которой предоставляла королю право налагать запрет на законопроекты, принятые Законодательным собранием. Кличка эта была дана королеве в связи с тем, что ее считали главным инициатором всех реакционных мер, замышлявшихся при дворе.
[Закрыть]. Запевал свояк Морис, остальные подхватывали припев.
Разумеется, я пошел взглянуть, что же там происходит. И, открыв дверь, увидел презабавное зрелище: свояк Морис в небесно-голубом фраке с широкими отворотами и при двух часах с брелоками, свисающими на желтые панталоны, в рубахе с жабо и большим трехцветным галстуком, в огромной треугольной шляпе, заломленной набекрень, отплясывал какой-то дьявольский танец – то выбрасывал ногу кверху, то прижимал колено к подбородку, покачивался, подпрыгивал, вертелся, изгибался всем телом, да так, что и представить себе немыслимо, и еще при этом пел «Мадам Вето» – непристойную песню про королеву, остальные патриоты сидели за столом с красными носами, выкатив глаза от удовольствия, и иногда, изнемогая от хохота, откидывались на спинки стульев, свесив руки, разевая рот до ушей; стены дрожали, а Морис все отплясывал, склонив голову, выделывая коленца и пел:
Мадам Вето и то и се,
Мадам Вето и се и то!
Пелась песня еще со времени истории с ожерельем кардинала, и в ней были дюжины куплетов, одни хлеще других; мне стало даже как-то неловко. Но патриоты, собравшиеся здесь, так долго бедствовали из-за мотовства двора, что теперь веселились вволю, и все им было нипочем.
Даже сам верзила Летюмье в конце концов до того был захвачен этим бешеным танцем, что пустился в пляс вслед за кузеном, пошел плясать и дядюшка Жан, а потом и бывший председатель клуба, Рафаэль.
Однако ж как все меняется в этом мире! В харчевне «Трех голубей», куда прежде являлись потанцевать с дамами-горожанками офицеры Руэргского, Шенауского и Лаферского полков, вся бывшая знать – графы, герцоги, маркизы – и танцевали степенно, важно, склоняясь и сплетаясь, словно цветочные гирлянды, под звуки скрипок, где они пили вино, охлажденное в ручье, и лакомились пирожными, которые приносил в корзинах на согбенной спине какой-нибудь старый служака, ныне в этой харчевне отплясывали новый танец – танец патриотов. Да у знатных господ глаза бы на лоб полезли, если б они увидели, как люди отплясывают новый танец – прыгают и беснуются, словно одержимые пляской св. Витта, как издеваются над всеми старинными менуэтами, если б услышали эту неумолчную песню:
Мадам Вето и то и се,
Мадам Вето и се и то!
Нет, таких выходок у нас еще не видывали. И женщины, возмущавшиеся за стеной, пожалуй, были правы, но это не мешало патриотам хохотать.
Шовель не танцевал. Он сидел в конце стола, смотрел, подмигивал, побледнев от веселого возбуждения… Он выбивал такт рукояткой ножа и время от времени насмешливо выкрикивал:
– Ну, смелей, Летюмье!.. Вот-вот, попал в точку. Эй, сосед Жан, вперед! Вот так, здорово! Да вы делаете успехи, господин председатель Рафаэль!
Вот тут и проявился насмешливый его ум. Именно такой Шовель и писал нам, что он должен был бы явиться на свет в Париже.
Ну, а теперь, коли вам угодно знать, что это были за танец и песня, впервые занесенные к нам свояком Летюмье, Морисом Брюнэ, то скажу вам, что это и была знаменитая «Карманьола»[144]144
«Карманьола» – французская революционная песня, чрезвычайно популярная в период якобинской диктатуры; была запрещена при Наполеоне.
[Закрыть], о которой с тех пор, должно быть, все слышали, – позже парижане танцевали этот танец на площади Революции и даже идя на неприятельские пушки.
Станцуем «Карманьолу»,
Пушки гремят, пусть же гремят!
Станцуем «Карманьолу»,
Пусть же гремят – виват!
В этой песне – вся революция: новый куплет добавлялся каждый раз, когда что-нибудь происходило. Старые куплеты забывались, а над новыми все хохотали.
Возвращаюсь к тому дню. Был уже одиннадцатый час, когда Шовель воскликнул, увидев, что все выбились из сил и снова уселись подкрепиться теплым вином:
– Граждане, вы досыта наплясались, и мы все вволю повеселились. Пора на покой, надо с утра приняться за дело.
– Вот те на! – возразил дядюшка Жан. – Есть время до полуночи.
– Нет, довольно! – произнес Шовель, поднимаясь и снимая с крючка свой каррик. Патриоты-горожане последовали его примеру.
– Да выпейте еще по стаканчику теплого вина! – потчевал дядюшка Жан.
– Нет, благодарю: всему есть предел, – ответил Шовель, уже на прощанье пожимая руку Летюмье. – Пора! Спокойной ночи, гражданин Морис!
Я закутал Маргариту в плащ с капюшоном, говоря:
– Закрывайся хорошенько, мороз лютый!
Она была задумчива, зато папаша Шовель был очень весел, он кричал из сеней:
– В путь, Маргарита, в путь!
Мне, понятно, не хотелось так рано с ней расставаться. Она взяла меня под руку. Я нахлобучил на уши свою большую шапку из выдры, и, выйдя из дома, мы пошли впереди всех, поднимаясь по тропинке, запорошенной снегом. Выдалась одна из тех прекрасных январских ночей, когда белеет и голубеет гряда холмов, теряясь вдали, и то здесь, то там ты видишь невысокие сельские колокольни, крыши старых ферм, длинные ряды тополей, посеребренные инеем. Стоят самые холодные ночи в году, и обледенелый снег под ногами звенит, как стекло.
А как прекрасны небо и звезды, что искрятся то голубым, то красным, и еще тысячи других светил, совсем белых, которые обнаруживаешь, вглядываясь в вышину, они как пылинки, и душа твоя воспаряет, и ты как-то смягчаешься перед безграничным величием вселенной с ее бесчисленными мирами. А когда вдобавок к этому на твоей руке покоится теплая ручка любимой девушки и ты чувствуешь, как ее сердце бьется рядом с твоим, когда восхищение и любовь охватывают вас обоих, что вам тогда до стужи? Да о ней и не думаешь – ты слишком счастлив, ты готов спеть хвалебный гимн, как пели в античные времена. Да ведь такая чудесная зимняя ночь – это собор, храм божий!
Позади шагали, разговаривая, Шовель, Рафаэль, Коллен и все остальные патриоты – жители города. И вдруг, приближаясь к спуску, я, как-то помимо воли, запел старинную песнь крестьянина, запавшую мне в душу с детства; мой голос звучно раздавался в глубокой зимней тишине. Я был в самозабвении – то была любовь. Еще нежнее прильнула к моей руке ручка Маргариты, тихонько повторявшей: