Текст книги "История одного крестьянина. Том 1"
Автор книги: Эркман-Шатриан
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 28 страниц)
– Молодец, Мишель! Мы с ним всегда будем заодно!
Вот она, восторженная юность! Мысль о Маргарите и Шовеле удваивала мой патриотизм, любовь переполняла сердце.
Год прошел быстро. Зима выдалась мягкой, шел мокрый снег, в конце февраля на полях его уже не осталось.
В марте, апреле и мае 1790 года стала сколачиваться гражданская гвардия, деревня браталась с деревней, а не устраивала побоища, как прежде, когда люди хватались за камни да палки.
Старики держали речи, и все обнимались, выкрикивая:
– Жить свободными или умереть!
Женщины и девушки тоже приходили взглянуть на празднества, только они не вмешивались – тогда еще не было моды на граций и богинь.
Больше всего крестьяне радовались, когда началась распродажа церковных имений.
Понятно, что в дни революции, когда уничтожались все старые налоги, дефицит все увеличивался. Национальное собрание, представляющее народ Франции, не могло следовать примеру наших прежних королей и обанкротиться: оно не желало нас обесчестить! Но как же уплатить долги монархов? Где взять деньги? По счастью, епископ Отенский, его преосвященство Талейран Перигорский[106]106
Имеется в виду князь де Талейран-Перигор, епископ Отенский (1754–1838), впоследствии видный дипломат. На заседании Учредительного собрания 2 ноября 1789 года он внес предложение о конфискации и передаче в руки государства земельных владений, принадлежавших духовенству. Эти владения, составлявшие почти четвертую часть земельного фонда страны, составили «национальные имущества первой очереди» и стали распродаваться. Позже были конфискованы и пущены в продажу земельные владения эмигрантов («национальные имущества второй очереди»).
[Закрыть], объявил, что у церкви на четыре миллиона владений, поделенных между двадцатью тысячами духовных лиц всех мастей, прибравших их к рукам, что, назначив хорошие пенсионы духовным лицам, можно изъять эти владения. А когда земли будут лучше обработаны, они принесут такой доход, из которого можно выплатить пенсионы, – и даже еще кое-что останется.
Поистине то была мысль, ниспосланная небом! Поэтому, невзирая на то, что остальные епископы могли бы возражать, Национальное собрание постановило продать церковные владения, а духовным лицам выдавать пенсионы.
Это и спасло страну от банкротства, и на первых же порах, в 1790 году, было продано владений на четыреста миллионов.
И много стариков, до сих пор не признававших революцию, стали ее пылкими приверженцами, глаза у них разгорелись, они взялись за кубышки, куда откладывали по су да по лиарду, и отправились в городскую ратушу.
Там, в мэрии, продавались земли тем, кто больше давал и набивал цену. Земли покупались в рассрочку, участками в пять, десять, двадцать и больше гектаров. Каждая мэрия отвечала за продажу. Она посылала боны государству, этими бонами и выплачивался дефицит за дворян и епископов, сделавших без нашего ведома долг, потому что с нами-то они никогда не советовались. Позже боны стали называться ассигнатами. Ассигнаты обозначали количество земли, и никто не мог от них отказываться, ибо земля – те же деньги.
Господи, сколько я мог бы купить земли в те времена по дешевке! Да денег не было! Не выходил у меня из головы огромный ликсгеймский пруд и луга вокруг Тьерселенского монастыря. Но что поделаешь, если нет средств! Сколько раз я слышал, как под сводами мэрии объявляли о цене на отменные угодья, строевой лес, тучные пастбища. Просто сердце разрывалось оттого, что я не мог поднадбавить цену – не было у меня денег в залог. Когда старик крестьянин в простой блузе уходил из мэрии, унося купчую на удачный участок земли, я смотрел на него с завистью и твердил про себя:
– Старательно работай, Мишель, и будь бережливым, тогда и у тебя на старости лет будет отрада!
И я всегда помнил об этом. На беду, лучшие возможности уже миновали; для продажи остается одно: казенные леса, и мы все ждем новых дефицитов. Но благодаря нынешнему порядку и бережливости – это дело далекого будущего. Кроме того, все теперь прибегают к займу, долги выплачивать придется нашим детям и внукам. В общем, надо довольствоваться тем, что у нас есть, хватит с нас до новых порядков.
Нет нужды описывать, как вели себя монахи и прочие духовные лица из неприсягнувших, когда продавались их земли; они вопили, возмущались и предавали проклятью всех покупателей земель, проданных по распоряжению народа. Но ради таких превосходных владений стоило угодить и в чистилище, и дядюшка Жан не боялся, что от него будет отдавать гарью – это даже подходило кузнецу. Он купил несколько превосходных участков: отгороженный лесок преподобных отцов да сто пятьдесят арпанов в Пикхольце – тучные земли, расположенные удачно. За все он заплатил двенадцать тысяч ливров, и можете себе представить, как он подмигивал, как раздувал толстые свои щеки от удовольствия и восторга, возвращаясь с торгов. Тетушка Катрина все журила его, все твердила о спасении его души, а он в тот день все посмеивался; заложив руки за спину, он прохаживался по большой горнице и шутил:
– Да полно тебе, полно! Сожжем фунта два свечей в честь святой девы. Не беспокойся, Катрина. За все я один буду в ответе.
Он одергивал жилет на животе, тихонько насвистывая мотив веселой песенки.
Как хотелось мне тоже купить участок, несмотря на вопли старых ханжей, проклинавших в селе Жана Леру. Моя мать так никогда и не простила ему… Но крестный не чувствовал себя хуже от проклятий; напротив, про себя он рассуждал так:
«Теперь я богат. Не стану работать в кузне, если надоест. Мне пришлись по вкусу взгляды монсеньера Талейрана Перигорского. Буду сидеть сложа руки, и плевать мне на завистников – всех, кто бы хотел на моем место быть».
От приятных мыслей он словно стал еще здоровее и до семидесяти шести лет сохранил румянец во всю щеку и жизнерадостность.
Больше всех против него ополчился отец Бенедикт – он исходил весь край, предавая проклятию покупателей церковных имений. Наглец осмеливался проклинать революцию. С той поры он не принимал подаяний от тетушки Катрины и, проходя мимо харчевни, орал, осеняя себя крестом:
– Все их имущество воровано.
А дядюшка Жан смеялся.
Надо сказать, что и Валентин стал дерзок на язык в спорах с хозяином Жаном, он подумывал даже оставить кузницу, и только я удерживал его, потому что, не перебивая, часами выслушивал его речи.
Все владения духовенства были, таким образом, распроданы, и покупка земли сразу подняла крестьянство над горожанами-мастеровыми, тем более что земли были освобождены от феодальных налогов. Земледелие стало процветать: при хозяйничанье монахов вся земля находилась под лесами, прудами и пастбищами, а половина полей – под паром. Ради чего было им – монахам – надсаживаться? Ведь монастырям всего вдоволь доставало. В ту пору, когда бедные деревенские священники еле-еле перебивались при своих скудных доходах, монахи и капуцины жили в богатстве. Завещания, пожертвования, дары на богоугодные дела – их делали из боязни перед адом, – оброки всякого рода увеличивали доходы монастырей. Когда монахи умирали, все их достояние оставалось в монастырской общине. Люди эти жили припеваючи и обрабатывали человеческие души: это было подоходнее, чем земледелие.
Ну, а мы – другое дело: когда у тебя есть жена и дети, изволь быть расторопным. Новь мы распахали, расчистили, перекопали, засеяли; пруды мы спустили, землю, стоявшую под паром, разбили по участкам и перешли к трехполью, собрали удобрение. Старые способы нередко заменяли лучшими. И на этом мы не остановились, ибо все развивается: осушение почвы, окуривание виноградников серой, борьба с градом, большие работы по осушке болот, орошению, попытки вырастить хорошие сорта семян, новые сельскохозяйственные машины – словом, все доказывает, что революция все шире и шире распространяет свои благодеяния но свету с помощью труда и правильного ведения хозяйства.
Обидно только сознавать, что полезным нововведениям всегда противятся – темные люди восстают против прогресса. В том же 1790 году против новых законов поднял мятеж юг, монахи там слыли за святых, и бедный невежественный люд хотел пребывать в нищете и рабстве. В Монтобане, Ниме, Монпелье, Тулузе епископы твердили в своих посланиях, что «священникам не должно быть на жалованье у разбойников». Протестантов истребляли. Беда, да и только! Пока эмигранты старались поднять Европу против нас, мы, вместо того чтобы держаться сплоченно, по-братски, начали раскол. Все видели, как это опасно, и понимали, что духовенство, именем религии поднимая простых людей, придает аристократам силу, какой им не хватало, чтобы развязать гражданскую войну, тем более что офицеры-дворяне по-прежнему возглавляли наши войска. Часто по вечерам крестный говорил, читая газеты, присланные Шовелем:
– К чему все эти справедливые законы? К чему было выводить из Парижа войска, раз теперь они стоят в двадцати, тридцати, сорока лье вокруг него в боевой готовности под командованием маркизов, графов, герцогов и всех тех, кто нас ненавидит? Вот-вот сговорятся и не сегодня-завтра двинутся враз да окружат Национальное собрание. Разгонят его, призовут эмигрантов и отнимут у нас земли, которые мы приобрели, да перевешают нас. Право же, противно здравому смыслу оставлять их в армии: ведь дворяне – наши заклятые враги. Я бы предпочитал, чтобы во главе наших войск стояли австрийцы.
Ныне нельзя даже вообразить себе то множество подлых наветов, которые сыпались тогда на головы людей из третьего сословия в писаниях дворян и епископов, во всех этих «Salvum fac»[107]107
«Боже, храни короля» – молитва во здравие короля {лат.).
[Закрыть], в «Страстях Людовика XVI, короля евреев и французов», в их Апокалипсисе, где священные слова и евангельские изречения перемешивались с площадными ругательствами. Они выпускали также «Газету франта Лафайета, генерала васильков», «Дюшен – истинный отец», «Захват ордена Благовещения», – словом, кучу всякой ерунды, не имеющей никакого смысла. Честные люди только пожимали плечами, читая всю эту галиматью.
Эти подлые газеты обращались к Национальному собранию с жалобами на распущенность среди солдат, на падение дисциплины. Чтобы угодить офицерам-дворянам, Собранию пришлось бы отдать приказ о расстреле солдат, потому что они отказывались разогнать Собрание. Ничего подобного люди сроду не видывали. Дворяне напоминали осенних мух, которые становятся злее перед своим концом.
Но, не взирая на все, революция шествовала вперед. Народ ей верил. Уничтожение королевских, дворянских и монастырских прав всех радовало. По воскресеньям крестьяне выпугивали дичь на полях и вересковых пустошах. Приятно было слышать, как ружейные выстрелы раздаются со всех сторон, и видеть, как жарится на вертеле заяц в лачуге у бедняка, который издевается над сторожами и, посмеиваясь, говорит ребятишкам:
– Едим бездельников, живших на наш счет. Теперь мы себе господа.
Сами понимаете, офицеры гарнизона уже не приходили в «Тиволи». Времена менуэтов миновали. В нашем дворе под старым дубом сиживали теперь только сержанты в поношенных белых мундирах, широкополых войлочных шляпах, изрядно потертых, всегда готовые осушить стопку и толкующие о том, что надо потребовать отчета. Что это за отчет – мы понятия не имели, но стоило увидеть, какое у них выражение лица, когда они спорили приглушенными голосами, перегнувшись через стол, чтобы быть поближе друг к другу, как становилось понятным, что дело это важное.
Граф Буайе, лаферский полковник, шевалье Буаран из Шеф-дю-Бо, граф де Дивои и даже мелкие дворяне – де Клерамбо, де Лагард, де Данглемон, де Кмепено, д’Анзер, о которых всегда шли толки, собирались в кофейне «Регентство» на Оружейной площади. Они, разумеется, тоже хотели потребовать отчет. Не очень-то им нравилось образование гражданской милиции, благодаря которой мы общались с военными. Бывало, они прохаживались взад и вперед под вязами и еще издали примечали, кто из солдат останавливался поговорить с горожанами.
Так все и шло до августа. Я записывал изо дня в день все, что происходило в наших краях, и к концу каждого месяца посылал письмо на шести страницах в Париж на улицу Булуа, в дом номер одиннадцать, где проживал тогда Шовель. Он нам аккуратно отвечал и присылал газеты. Маргарита приписывала каждый раз в конце письма привет Мишелю, что радовало меня и даже умиляло. По вечерам я часами засиживался в их библиотеке и перечитывал четыре строчки, написанные ею, всякий раз находя в них что-нибудь новое.
Каким счастьем было посылать ей вести о ее маленьком садике, где пышно расцветали цветы, перевешиваясь через стену на улочку, а вишневые деревья склонялись под тяжестью веток, усеянных бесчисленными плодами. Ах, до чего хотелось бы мне отправить ей корзинку чудесных вишен, тающих во рту, и охапку махровых роз, осыпанных утренней росой. Как бы она обрадовалась, увидев цветы, вдохнув их аромат! Когда я думал об этом, мне нестерпимо было жаль, что я один в уютном уголке, наполненном свежестью и дивными запахами, в тени деревьев у ветхой хижины.
Вот так и текла моя жизнь посреди великих событий, споров, опасностей, которые нарастали буквально на наших глазах.
Однажды прошел слух, что во Францию через Стэней вошли австрийцы и что генерал Буйе, командующий Арденнской армией, вывел свои войска из Шарлевиля, чтобы пропустить австрийцев.
Грозная это была новость! Больше тридцати тысяч солдат национальной гвардии сейчас же вооружились. Горцы, у которых еще не было оружия, принесли нам старые косы, прося перековать на пики. Били барабаны, раздавались призывы к оружию. Мы уже готовы были двинуться в поход вместе с пфальцбуржцами, когда от гонцов узнали, что наш добрый король позволил австрийским полкам пройти через Арденны на подавление бельгийской революции.
Для пропуска иностранцев требовался декрет Национального собрания. Тогда-то всем стало ясно, что произошло бы, если б граждане не поднялись всем миром, и даже сам дядюшка Жан немного охладел к нашему доброму королю. Ему, как и всем остальным, показалось подозрительным разрешение, данное австрийцам – пройти и подавить революцию в Бельгии, революцию, порожденную нашей.
Министры объявили, что сделано это согласно секретному дипломатическому договору; Национальное собрание не захотело расследовать это дело из боязни узнать чересчур много.
Все это происходило в начале августа 1790 года и дела у дворян обстояли все хуже и хуже. Самым же постыдным для них был еще, пожалуй, не виданный во Франции случай: солдаты задерживали офицеров, как воров. Полки из Пуату, а также Форезский, Босский, Нормандский и многие другие ставили часовых у дверей офицерских помещений, требуя представления счетов.
Какая низость, гадость какая! Бедняков солдат обирали дворяне-офицеры, такие богатые, такие надменные, – все те, кто обладал чинами, почестями, пенсионами, всеми привилегиями. Никто не мог и представить себе такую гнусность. Однако это была печальная истина. И вот началось расследование: Бос потребовал двести сорок тысяч семьсот двадцать семь ливров, Нормандия и брестские моряки – около двух миллионов. Начальство капитулировало и занялось подсчетом. В Страсбурге семь полков восстали, в Битше солдаты выгоняли офицеров; Национальное собрание взывало к королю, умоляя:
«назначить чрезвычайных инспекторов из генералов, дабы в присутствии полковника, штабс-капитана, поручика, подпоручика, унтер-офицера или квартирмейстера, старшего и младшего капралов или ефрейтора и четырех солдат приступить к проверке счетов каждого полка за шесть лет, разобрать все жалобы и удовлетворить их».
И вот после расследования штабные офицеры вынуждены были вернуть по двести – триста тысяч ливров, украденных у солдат от похлебки и овощей.
История эта показалась всем до того гнусной, что стали раздаваться возгласы:
– Настало время для революции!
Ожесточение офицеров против бедняг солдат, потребовавших свое добро, не поддавалось описанию. В те дни эмигрировали целые толпы штабных офицеров: они переходили к австрийцам с оружием и имуществом. Не все, конечно, уехали: среди «благородных» нашлись и порядочные люди, возмущенные всем случившимся; впрочем, я бы мог назвать немало имен и иных прочих: у меня сохранились газеты того времени – страницы пестрят описанием их дезертирства. Эльзас и Лотарингия говорили об этих господах с негодованием. Вскоре нам довелось увидеть, как бесчеловечны господа, пойманные на месте преступления, – они и не думали признавать свою вину и на коленях молить о прощении, а думали только о том, как отомстить.
Числа 15 августа папаша Судэр, менявший новую посуду на тряпье, золу и битое стекло, проезжал из Люневиля мимо Лачуг. Он остановил старую клячу, впряженную в тележку, перед харчевней дядюшки Жана, узнать, нет ли чего у хозяйки для обмена, а заодно пропустить, по обыкновению, стаканчик винца. Папаша Судэр, седой старик с оспинами на лице, любил распространять всякие новости, как все странствующие торговцы. Его прозвали «Колотильщиком лягушек», так как его односельчан заставляли всю ночь колотить по воде – по Лендрскому пруду, – дабы лягушки не квакали и не нарушали сон их сеньора.
Жан Леру спросил его, нет ли новостей, а он только и ждал вопроса и стал рассказывать о крупных беспорядках, происходивших в окрестностях Нанси[108]108
Речь идет о восстании четырех полков гарнизона города Нанси, происходившем 28–31 августа 1790 года. Восстание вспыхнуло из-за того, что командир Шатовьесского полка задержал выплату жалованья солдатам. Восставшие солдаты создали комитеты, которые взяли на себя оборону города и вступили в бой с карательным отрядом генерала де Буйе. После длительной борьбы войска овладели Нанси и жестоко расправились с участниками восстания. Каждый седьмой солдат Шатовьесского полка был повешен, многие солдаты были сосланы на каторгу или переведены в другие города.
[Закрыть]. Солдаты трех гарнизонных полков – Кавалерийского из Местр-де-Кана, Королевского и Швейцарского из Шатовье – перестали повиноваться офицерам, особенно сильны разногласия между солдатами и офицерами Шатовье.
Рассказывая об этом, папаша Судэр все подмаргивал нам. А немного погодя, когда Николь, прявшая у печи, вышла, он сообщил, что ярость офицеров вызвана была тем, что солдаты потребовали у них денежный отчет и что Королевскому полку уже пришлось уплатить 150 000 ливров – звонкой монетой: Местрдеканскому – 47 962 ливра, а солдаты Шатовьесского требовали 229 208 ливров.
И тогда солдатских депутатов прогнали на площади сквозь строй, избивая ремнями. Ведь выгоднее убивать людей, чем давать им отчеты. Но такой способ вызвал волнения в городе. Национальная гвардия перешла на сторону войск, а фехтовальщики, побуждаемые офицерами, стали бросать горожанам вызовы, чтобы убить на дуэли, и дело принимало плохой оборот.
Он посмеивался, нам же было не до смеха – ведь мы находились в десяти лье от границы, было у нас множество солдат, получивших отставку и увольнение от службы, которое давалось солдатам-патриотам, когда желали от них отделаться, и нам со дня на день грозило нашествие неприятеля, тем более что Фридрих Великий, король Прусский, и Леопольд, император Австрийский, только что заключили между собой мир и объявили французских революционеров своими заклятыми врагами.
Наконец, наговорившись всласть, обменяв горшки на старье и заплатив за вино, папаша Судэр вышел и покатил по деревне, выкрикивая:
– Битые горшки, старье меняю!
А в скорости мы узнали еще одну важную новость, удивившую нас всех и показавшую, что не только Людовик XVI и эмигранты, дворяне и епископы, офицеры и монахи были в сговоре, но и многие из наших депутатов вошли с ними в соглашение, как жулики на ярмарке, решив пресечь революцию и вернуть нас снова к рабству.
Узнали мы это из письма Шовеля. Письмо пролило свет на события тех дней, и очень досадно, что оно у меня не сохранилось, но дядюшка Жан, как водится, отдал его почитать, оно обежало весь край, и никто не знает, куда девалось. Помнится, в этом письме Шовель сообщал, что Мирабо и еще кое-кто из депутатов третьего сословия продались двору, что революция показалась этим мерзавцам чересчур уж великой и они испугались, увидя, что она распространяется повсюду, что один из них пожелал стать премьер-министром, а другие находили, что приятно обзавестись своими собственными дворцами, лесами, экипажами, слугами и что сам Лафайет и Байи стали пренебрегать нами, считая, что короля обездолили, принудив отдать свои права народу и довольствоваться всего лишь сорока миллионами в год, лишив возможности сказать: «Земля, люди, скот – все мое». Они как бы испытывали сострадание к его участи.
Помнится, Шовель рассказывал нам и о новых людях, которые появились в клубе и день ото дня становились все известнее: то были Дантон[109]109
Дантон Жорж-Жак (1759–1704) – видный деятель французской революции, адвокат и публицист. Депутат Законодательного собрания, член Конвента и Комитета общественного спасения. Играл видную роль в организации обороны Франции от наступления австро-прусских интервентов в августе – сентябре 1792 года. В дальнейшем стал руководителем правого крыла якобинцев, выражавшего интересы «новых богачей», и выдвинул требование смягчения революционного террора. 5 апреля 1794 года вместе со своими сторонниками был казнен по приговору Революционного трибунала.
[Закрыть], Робеспьер[110]110
Робеспьер Максимилиан (1758–1794) – виднейший деятель французской революции, адвокат и публицист, депутат Учредительного собрания, член Конвента и Комитета общественного спасения, одни из вождей Якобинского клуба, идеолог революционного крыла буржуазии. Был одним из главных руководителей диктатуры якобинцев. Проявил огромную энергию в борьбе против внутренней контрреволюции и иностранной интервенции, но одновременно резко выступал против левых группировок («бешеные», «эбертисты»), выражавших интересы рабочих, мелких ремесленников, городской и сельской бедноты. Контрреволюционный переворот 9 термидора (27 июля 1794 г.) положил конец существованию якобинской диктатуры. Робеспьер и его соратники были казнены.
[Закрыть], Лежандр[111]111
Лежандр Луи (1752–1797) – деятель французской революции, участник штурма Бастилии, член Конвента и Комитета общественной безопасности; впоследствии примкнул к термидорианцам.
[Закрыть], Петион[112]112
Петион Жером (1756–1794) – деятель французской революции. Один из вождей левого крыла Учредительного собрания. С ноября 1791 до октября 1792 года занимал пост мэра Парижа. В Конвенте примыкал к жирондистам. После перехода власти в руки якобинцев (2 июня 1793 г.) бежал из Парижа, принял участие в контрреволюционных мятежах, после подавления которых покончил с собой.
[Закрыть], Бриссо[113]113
Бриссо Жан-Пьер (1754–1793) – деятель французской революции, философ и публицист, один из вождей жирондистов. Депутат Законодательного собрания, член Конвента. После прихода к власти якобинцев бежал из Парижа, был арестован и казнен.
[Закрыть], Лустало, Демулен. Но все эти люди умерли бедными и обездоленными, а иные гильотинировали друг друга, послужив народу, который от них отступился. Те же, кто служил дворянству и духовенству, прожили жизнь в благополучии, получили повышение в чинах и умерли на удобных постелях, окруженные челядью и получив отпущение грехов за содеянное. Если бы не было всевышнего, подобные примеры приводили бы в уныние и следовало бы считать отъявленными глупцами тех, кто жертвует собою ради блага народа, который смешивает их с грязью, даже после их смерти, и позволяет врагам называть их злодеями.
Письмо Шовеля нас поразило. Хозяин Жан был явно раздосадован: он говорил, что нельзя сразу требовать слишком многого. Я же был другого мнения: я не считал, что Шовель требует многого. Я отлично понимал, что Жан Леру и прочие буржуа, ухватив лакомый кусок, хотели передохнуть. Но ведь у нас-то, простых людей, еще ничего пока не было, и мы тоже хотели получить от революции то, что нам причиталось.
У нас не прекращались споры о письме, которое Летюмье взял, чтобы прочесть в клубе. И вот в четверг, 29-го, когда в восьмом часу вечера мы пришли на рынок, то увидели три афиши, висевшие на массивном столбе, стоявшем посредине. Четверо-пятеро стариков пфальцбуржцев, моих сверстников, еще здравствующих ныне, должно быть, помнят, что между этим массивным столбом – опорой толстых кровельных стропил – и помещением бывшего соляного управления висел большой фонарь, вокруг которого летом, когда мы собирались в клубе, сновали летучие мыши. Горожане отцепили фонарь и сгрудились вокруг него, наваливаясь друг на друга, чтобы прочесть афиши. Жители Лачуг подошли последними и не могли пробиться; тогда Летюмье, работая острыми локтями, врезавшимися людям в бока, все же пробрался вперед и стал читать так громко, что его зычный голос слышался под сводами кордегардии.
– «Послание господина де Лафайета к национальной гвардии Мертского и Мозельского департаментов:
Париж, августа 17 дня, 1790 года.
Господа!
Национальное собрание, узнав о преступном поведении гарнизона в Нанси и предвидя пагубные последствия таких выступлений, приняло для их пресечения меры, означенные в декрете, который я имею честь вам препроводить, дабы вы могли заранее предвидеть приказания, которые, быть может, получите.
Позвольте, господа, тому из ваших собратьев по оружию, которого вы уполномочили выразить вашу преданность конституции и общественному порядку, ознакомить вас с обстоятельствами, полагаясь на то, что вы проявите рвение и стойкость во имя укрепления свободы, которая зиждется на уважении законов, и во имя установления всеобщего спокойствия.
Лафайет».
Мы слушали, и ужас охватывал нас. Несколькими днями раньше мы бы все двинулись в поход, но после письма Шовеля, обрисовавшего нам Лафайета как человека слабого духом, тщеславного, его призыв идти против солдат-патриотов наполнил нас негодованием. Все мы, жители Лачуг, закричали:
– Вот подлость! Правильно солдаты требуют отчета! Солдаты наши братья, наши друзья, наши дети – мы с ними заодно будем против офицеров-дворян, которые готовы с них шкуру содрать!
Возмущение охватило всех; порядочные люди не одобряли такой способ уплаты долгов. Летюмье, подняв шляпу над головой, кричал:
– Да выслушайте же остальное… Тихо! Слушайте декрет Национального собрания!
Гнев наш рос, но мы все же замолчали и стали слушать чтение декрета, «повелевающего сосредоточить силы, стянув гарнизоны и национальную гвардию Мертского департамента и соседних департаментов, чтобы действовать согласно приказам генерала, которого Его Величество соблаговолит назначить, дабы усмирить зачинщиков бунта». А потом он прочел последнее объявление Мертских властей в Нанси:
– «Ввиду требования прислать военную силу, датированного вчерашним днем и направленного властям Мертского департамента генералом Буне, командующим по воле Его Величества войсками упомянутой провинции Трех епископств и уполномоченным Его Величеством привести в исполнение декрет Национального собрания от шестнадцатого числа сего месяца, офицеры муниципальной гвардии всех поселений Мертского департамента, где находятся вооруженные отряды национальной гвардии, обязаны потребовать от начальников помянутых отрядов национальной гвардии, чтобы они собрали возможно большее число волонтеров, составили их список и немедленно представили его офицерам муниципальной гвардии.
В соответствии с этим списком офицеры муниципальной гвардии вручат начальникам помянутых волонтеров сумму, нужную для обеспечения съестными припасами на неделю, считая в день по двадцать четыре су на человека по государственному курсу. Каждый волонтер должен иметь, по крайней мере, двадцать патронов; те, кто не в состоянии будет добыть патроны на месте, получат их в Нанси. На каждый дистрикт полагается только одно знамя. Солдаты национальной гвардии будут расквартированы во время похода на тех же условиях, какие полагаются и для солдат регулярных войск, в силу чего ни один гражданин не вправе отказать им в помещении. Переход сделать возможно быстрее» и так далее, итак далее.
Толпа граждан слушала молча.
Не успел Летюмье дочитать объявление, как появился глава дистрикта Матеис из Саарбурга, прыщеватый толстяк с трехцветным шарфом, повязанным вокруг пояса. Взобравшись на прилавок в бывшем соляном амбаре – офицеры держали оттуда речи, обращаясь к народу, призывая патриотов к восстанию, – он слово в слово повторял послание Лафайета, которого называл «другом Вашингтона и спасителем свободы». Многие уже стали кричать: «Да здравствует король! Да здравствует Лафайет!» Толстяк Матеис уже заранее посмеивался, как вдруг Элоф Коллен, стоя посреди рынка, начал ему возражать. Он говорил, что национальная гвардия не для того создана, чтобы вести бои с нашими же солдатами, а создана она поддержать их в сражении против наших врагов, и если б не нападали на Местрдеканский и Шатовьесский полки, а уплатили солдатам то, что они справедливо требуют, то усмирили бы мятеж и все пришло бы в порядок; что дворяне хотят восстановить народ против армии и снова стать нашими господами и что он, Коллен, призывает всех здравомыслящих людей в это не вмешиваться. Пусть господа офицеры сами разбираются в своих грязных делишках – это народа не касается.
Тут снова раздался гул голосов – кто был согласен, кто нет. Люди, покупавшие национальные имущества – Жан Леру, Никола Рош, трактирщик из Эгля, Мельхиор Леонар, бывший старшина цеха кузнецов, мастер Луи Массон, станционный смотритель, Рафаэль Манк, поставщик продовольствия, который недавно взял подряд на поставку фуража в Королевский гиеньский полк, Жерар, командир гражданской гвардии, – словом, все именитые люди с достатком из Пфальцбурга и окрестностей стояли за Лафайета. Они пользовались наибольшим влиянием благодаря поддержке ремесленников, которым давали работу, заключая подряд.
Муниципальный совет уже постановил, что город даст вперед тысячу франков на провиант волонтерам; это произошло утром, до собрания в клубе, и, несмотря на все, что еще собирался сказать Коллен, приняли голосованием, что отряд национальной гвардии наутро непременно двинется в путь, что такая-то деревня представит столько-то человек, другая – столько-то и т. д. Лачуги должны были представить пятнадцать волонтеров, и, разумеется, Жана Леру, Летюмье и меня в том числе – как лучших патриотов.
И Жан Леру находил это справедливым! По-моему, он был непрочь немного поиграть в солдаты и к тому же покрасоваться в Нанси в щегольском мундире, так как здравый смысл и доброе сердце не мешали ему быть весьма тщеславным. Летюмье, Жан Ра и я, возвращаясь в деревню, продолжали толковать об этих делах всю дорогу.
Наконец все отправились на покой, уговорившись на заре встретиться у харчевни «Три голубя» и тут же двинуться в путь.