Текст книги "История одного крестьянина. Том 1"
Автор книги: Эркман-Шатриан
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 28 страниц)
Говядина в нынешнем году подешевела – пятнадцать су и пять денье, баранина – шестнадцать су девять денье, телятина – шестнадцать су пять денье, свинина – пятнадцать су два денье.
Все это, я уверена, будет интересно тетушке Катрине: вероятно, большое различие в ценах здесь и в Лачугах.
А чтобы дать вам представление о том, во сколько здесь все обходится, достаточно сказать, что дрова, уголь древесный и каменный продаются на фунты. И продают его овернцы. Народ это трудолюбивый; торгуют овернцы всем – вплоть до воды. Они на плечах приносят вам ведра – за два лиарда ведро, поднимаются на шестой да на седьмой этажи. Для растопки печей здесь продаются небольшие связки щепок. Две сотни связок обходятся в девятнадцать ливров, шесть су, восемь денье. Но двести связок забили бы мою кухоньку, поэтому я беру одну связку за два су. Щепки бывают разные – одни рубленые, другие строганые, и если не обратишь внимания, то овернцы, а они слывут честнейшими людьми на свете, подсунут тебе не то, что ты выбрал.
Да это еще не все! Я не сказала, что молоко здесь называется сливками, а жиденький бульон – консомэ. Впрочем, приготовить обед еще полбеды. Надо еще запастись свечами, сахаром, перцем, солью. После рынка идешь в мясную, потом делаешь закупки у бакалейщика, потом спешишь к прачке, сапожнику, портному – и так без конца. И все приходится покупать да покупать! Три четверти жалованья, которое нам выдают, так и уходят; батюшка тратит до последнего лиарда на покупку книг, газет и на подписку для нуждающихся патриотов.
Но дела идут, а это главное. Несмотря на измену депутатов Национального собрания, продавшихся двору, народ добьется своих прав. И мы можем сказать, что он выиграет.
Если бы настоящие представители народа, честные члены Национального собрания, патриоты, допустили, чтобы всем завладели изменники, те давно уже надели бы на нас прежнее ярмо и нам по-прежнему пришлось бы на них работать, мучиться и страдать, как бывало до созыва Генеральных штатов. На счастье, клубы пресекли им путь, и прежде всего – Бретонский клуб. Он рядом с нами, в бывшем монастыре якобинцев. Батюшка туда каждый вечер ходит. Там, в старой пустой библиотеке, с той поры, как эмигрировали монахи, собираются истинные патриоты. Клуб этот, да еще клуб Кордельеров, что в торговом дворе по ту сторону реки, считаются наилучшими.
Вначале там собирались одни лишь представители Национального собрания. Но несколько месяцев назад туда стало ходить много патриотов – не членов Собрания, и день ото дня все больше растет о нем молва. Так Дантон, Лежандр, Фрерон, Петион, Бриссо, Камилл Демулен чувствуют себя там, как дома. Когда дворяне стараются им помешать в Национальном собрании, крича друг другу: «Послушайте, виконт, уйдем отсюда! Неужели вам не наскучила вся эта галиматья?» или «Эй вы, горлодеры, потише! Нужно прикладами заставить эту сволочь замолчать!» – якобинцы и кордельеры на следующий день собираются в клубах. Повсюду звучит набат, созывая патриотов, торговый люд, мужчин и женщин. Все бегут в Национальное собрание с котлами, кастрюлями в руках – все бьют в них с шумом и грохотом, все кричат: «На фонарь! На фонарь! На фонарь аристократов! Наша возьмет!» А аристократы, конечно, трясутся от страха и прячутся. Вот бы посмеялись сосед Жан и Летюмье, увидев эту картину! У нас это называется манифестацией. Аристократы же говорят, что это – восстание. Господин Лафайет садится на белого коня, сейчас же собирает национальную гвардию и произносит речи. Он неистовствует вместе с господином Байи, мэром города. Но на другой же день народ смеется и говорит: «Испугались арстократишки! Теперь они приутихнут недели на две, потом снова начнут свое. Ну и мы тоже возьмемся за свое».
Лафайет все время торчит тут. Он заставляет бить в барабаны, приветствует короля, королеву и иногда обращается к народу. Иной раз он пытается даже хватать патриотов, и, не будь тут женщин, которые стоят за революцию и запрещают мужьям повиноваться ему, он давно натворил бы всяких бед.
Я рассказываю обо всем этом, милый Мишель, потому что там, в Лачугах, вам не понять того, что тут происходит. Там у нас только и знают, что говорят про военную службу да про налоги; но если бы парижане не давали отпора всем этим графам, маркизам, епископам, революция погибла бы и кучка знатных вельмож снова стала бы обирать Францию. Другу народа Марату удается лучше всех раскрывать их заговоры[119]119
Марат отличался большой политической бдительностью и проницательностью; в своей газете «Друг народа», одной из самых популярных революционных газет, он призывал не доверять буржуазным либералам вроде Мирабо, Лафайета, Байи и им подобным, разоблачал их действительные намерения, их готовность к соглашению с двором и аристократией, срывал маски и с жирондистов. События подтвердили правоту многих предупреждений Марата.
[Закрыть]. Он изобличает всех – короля, королеву, принцев, попов, дворян; старые парламенты, муниципалитет, суд, дистрикты, главный штаб наемной гвардии и, как он говорит, его генерала Мотье; прокуроров, финансистов, биржевых игроков, расхитителей, кровопийц государства – бесчисленную армию врагов общественного блага.
Иной раз он уж чересчур далеко заходит – батюшка говорит, что он зря перегибает палку. Ведь надо полагать, что и среди наших противников есть честные люди, только они получили дурное воспитание и ошибаются. Им внушали с детства, что они особенные, что они люди другой породы, вот они постепенно и забрали себе в голову дурь. Обо всем стали думать превратно и сами без труда этому верили. Отец говорит, что и среди нас найдутся честолюбцы, лжепатриоты, которые только и норовят выбраться в дворяне, отречься от своих отцов и с головы до ног увешать себя орденами, получать незаслуженные пенсионы и обращаться с себе подобными, как с лакеями, а при случае даже продаться любому проходимцу, если что-нибудь дадут. Отец говорит, что просто нелепо льстить народу, уверяя его, будто он обладает всеми человеческими добродетелями, ведь это неверно: и среди буржуа, и среди простого люда найдется немало мошенников. И, быть может, после победы народа те, кто прежде жили в бедности и унижении, возгордятся и станут заносчивее бывших сеньоров, и это тем прискорбнее оттого, что все они будут жадны, невежественны и грубы, и тогда всем придет на ум, что эти отщепенцы отреклись от кровного своего дела, стараясь пробраться на чужие места, и в спеси своей забыли, что их матери – коровницы, а отцы – конюхи. Только бы не увидеть нам, милый Мишель, такой мерзости, чреватой позором и бедою для рода человеческого.
Батюшка теперь частенько гневается. Пример аббата Мори приводит его в негодование. Правда, успокаивается быстро и творит: «Все это ничего не значит. Самое главное – установить справедливые законы, помешать мошенникам – будь они из народа, буржуа или дворян – возвыситься над честными людьми и подчинить их себе, наступив им на горло, да жить за их счет. Всего важнее нынче, чтобы все люди были такие, как Дантон, Робеспьер, Грегуар, Демулен и им подобные, – с их бы помощью растолковать, внушить народу, что спасение наше в единении. Эти люди спасут Францию. Они сметут все продажные душонки на первых же выборах, и не пройдет и нескольких месяцев, как о них заговорят повсюду. Пусть будут клеветать на них, возводить напраслину, стараться погубить, все равно – справедливость восторжествует. Народ терпелив, он исправит свои ошибки и укажет негодяям их место.
Понимаешь ли, Мишель, пока мы жили бок о бок со священником Жаком, патриоты из клуба Якобинцев не посещали нас: батюшка не решался их приглашать – ведь, обсуждая многие вопросы, они наверняка вцепились бы друг другу в волосы. Зато теперь они иной раз заходят, чтобы сговориться о некоторых решениях, которые примут на собрании, и ты не представляешь себе, до чего же просто и естественно они держатся. Интриганы разыгрывают комедии и всячески изворачиваются, чтобы придать себе вес, эти же люди действуют открыто, и в их обществе дышится так легко!
В среду, 14 июля, во время праздника Федерации[120]120
14 июля 1790 года в Париже состоялось торжественное празднование годовщины взятия Бастилии. В празднестве, происходившем на Марсовом поле, приняли участие не только жители Парижа, но и делегаты от провинций (федераты), присягавшие на верность нации, закону и королю. Праздник Федерации способствовал сближению столицы с провинцией.
[Закрыть], Дантон, – он шел в рядах солдат национальной гвардии со своим батальоном, – добыл мне хорошее место возле алтаря отечества, сам меня отвел и познакомил со своей молоденькой женой, сказав: «Садитесь рядом, поговорите: право, вы друг с дружкой не соскучитесь». Жена его очень хороша собою, и мы с нею разговаривали, как давнишние подруги, и, хоть шел проливной дождь, чувствовали себя превосходно. И когда господин Дантон пришел за ней, чтобы отвезти в коляске домой, она протянула мне руку и взяла с меня обещание навестить ее. Господин Камилл Демулен, встретившись с батюшкой на Марсовом поле, сел к нам в экипаж. Очень он сердит на короля: ведь король, под предлогом, что льет дождь, спрятался под балдахином, не дав присягу на алтаре отечества, как призывал его долг. Услышав возгласы: «Да здравствует нация!» – Демулен развеселился и все твердил: «Ничего, Шовель, народ с нами! Сердца простых людей бьются за отечество, справедливость и свободу». Его глаза сверкали, мне же хотелось плакать от восторга. А народ все шел и шел с оглушительными возгласами. Все несли в руках зеленые ветки тополя, в воздух взлетали шапки и колпаки, украшенные трехцветными кокардами, и людскому потоку не видно было конца. В городе стоял звон множества колоколов. Снова засияло солнце.
В пятом часу мы вышли к Тюильрийскому дворцу, где живет король. Господин Камилл Демулен взял меня под руку, и мы зашли в кофейню Олло под террасой клуба Фельянов – подкрепиться. Было там много патриотов и воинов национальной гвардии с женами и детьми. Все смеялись и веселились. Господину Демулену пора было идти – работать над газетой. Он с нами простился и поблагодарил за компанию. Видишь, Мишель, как обходительны и просты эти люди. У нас в Лачугах и полевой сторож взирает на всех с высоты своего величия, считая, что учтивость его унижает. Очень жаль, что ничтожества, которым цену придают лишь занимаемые ими места, ведут себя так же. И в Париже, и в самой захудалой деревне их узнаешь по смехотворной кичливой осанке.
Познакомились мы с Камиллом Демуленом в день приезда. Отец считает, что он один из лучших патриотов, и постарался распространить его газету во все уголки зала, где заседает Национальное собрание, а он тотчас же прислал нам билеты в Национальный театр, в театр мадемуазель Монтансье, в Пале-Рояль, и на представление труппы Божоле. Я была на верху блаженства, когда смотрела «Осаду Кале» и «Патриотический дуб». Актеры расхаживают по сцене, выкрикивают слова и со стенаниями простирают руки. Все это берет за сердце. С удовольствием я посмотрела также «Эзопа на ярмарке» и «Двух фермеров» в Пале-Рояле. Крестьяне, разодетые в шелка, пастушки в красных башмачках мне понравились. Но потом я изменила свое мнение. Батюшка скучал, говоря, что только время теряет. Он все позевывал в кулак, глядя на сцену. А вечером он вот что сказал мне:
– Вот видишь, Маргарита, как его величество знакомится с жизнью крестьян: он видит их только здесь, на сцене! Все крестьяне тут здоровые, дородные, хорошо одетые, сытые, а солдаты только и думают что о славе короля, а не о своей лачуге. Когда говорят о голоде, король, вероятно, удивляется. Парижане тоже должны возмущаться, слыша, что мы недовольны, хотя у нас якобы все есть в изобилии: закрома наши полны пшеницей, рожью и ячменем; погреба – молоком и сыром, подвалы – добрым вином. Что ни день мы ходим танцевать на лужайку, на берег речки, с пастỳшками. Время от времени молодой сеньор или принц похищает у нас девушку и в конце пьесы женится на ней. Вот уж не думал, что мы такие счастливцы! И если мы будем судить по этим поселянам о королях, придворных, обо всей знати, то суждение наше будет так же соответствовать правде, как песенка девушки, пасущей гусей, о том, что она, мол, станет королевой; впрочем, в конце пьесы она ею наверняка станет. А солдаты при осаде крепости Кале балагурят, сидя по шею в грязи, не получая рациона – и это такая же правда, как и все прочее. А боги держат совет на Парнасе в позолоченных картонных коронах и рассуждают, как дураки. Я все сваливаю в одну кучу. Господа эти толкуют обо всем с тем же знанием дела, какое проявляют, толкуя о наших деревнях: о королях и об Аполлоне им известно столько же, сколько и о нас. Такие спектакли смотришь с пользой для себя: кое-чему научишься.
И тут я поняла, что батюшка прав, и с той поры предпочитаю сидеть дома, гладить белье или штопать чулки – только бы не видеть вещи, противные здравому смыслу.
Вот, Мишель, и бумага подходит к концу. Не забыть бы мне рассказать об одной вещи, которая тебе и всем патриотам из Лачуг доставит удовольствие. Когда пришло твое последнее письмо, все толковали о событиях в Нанси: еще никто не знал, можно ли верить похвалам, которые воздавал г-н Лафайет своему двоюродному братцу, г-ну Буйе. Национальное собрание превозносило его до небес, и король приказал, чтобы национальная гвардия проголосовала г-ну Буйе благодарность. Твоим письмом батюшка был очень доволен: «Вот где правда! – говорил он. – Мишель – молодец. Он ясно изложил нам то, что видел сам: это тебе не театральное представление, не «Эзоп на ярмарке», а речи, исполненные здравого смысла. Мишель делает успехи. Он читает Дидро, и это ему на пользу. Что ж, тем лучше!»
Представляешь, как мне было приятно слышать это. Потом он сложил письмо, спрятал его в карман, говоря: «Вчера в клубе выступал люневильский депутат Реньо. Он жаловался, что никто не благодарит Мертскую национальную гвардию за ее усердие, и сердился, что мы хотим сначала все проверить, а потом уж и благодарить. Так вот я и прочту им это письмецо. Посмотрим теперь, что ответит Реньо!»
Я уже не раз посещала клуб без особого удовольствия, но, когда батюшка сказал, что он прочтет твое письмо патриотам, я тотчас попросила, чтобы он взял и меня.
– Хорошо, только поскорее одевайся, – сказал он. – Опаздывать не хочется.
Мы только что поужинали. Я живо вымыла тарелки, надела хорошенькое ситцевое платье, с букетиками цветов, и чепчик. Батюшка уже торопил меня, кричал из своей комнаты: «Пора, Маргарита, пора». Я подхватила его под руку, и мы вышли из дома в половине восьмого.
Бретонский клуб недалеко от нас, – минутах в двух, не больше. Ворота старинного монастыря выходят на улицу Сент-Оноре, над ними развевается большое трехцветное знамя, а во дворе возвышаются два тополя. Помещение клуба – направо, как входишь во двор; дверь все время отворена, только если пойдет дождь, ее закрывают. Те, кто опаздывает, остаются у входа, слушают, хотя и мешает шум экипажей.
Когда мы пришли, почти все места уже были заняты. Председатель – господин Робеспьер, молодой человек, бледный и худой, во фраке небесно-голубого цвета с широкими отворотами, в жилете и с белым галстуком, уже звонил в колокольчик, объявляя этим, что заседание началось. Я тотчас же прошла на хоры, где сидели женщины, и увидела, как г-н Приер[121]121
Приер Пьер-Луи (1756–1827) – деятель французской революции, адвокат. Депутат Генеральных штатов, член Конвента. В период якобинской диктатуры был членом Комитета обороны и Комитета общественного спасения. Во время термидорианской реакции боролся против крайних термидорианцев. После второй реставрации Бурбонов (1815) изгнан из Франции.
[Закрыть] и г-н Дантон, которые пришли вслед за нами, пожали батюшке руку, а потом уж сели. Старик секретарь, Лафонтен, читал протокол вчерашнего заседания. Когда он окончил, батюшка, поднявшись со скамьи, произнес:
– Я хочу ответить на жалобы люневильскому депутату Реньо, требующему, чтобы мы выразили благодарность г-ну Буйе и мертской национальной гвардии, которой он командует. Я прошу разрешения прочесть письмо солдата национальной гвардии из моего бальяжа. Он пишет мне как раз по этому поводу. За него я ручаюсь как за себя; он сам принимал участие в походе.
– Предоставляю вам слово, – сказал председатель.
Так в Париже принято: тут в одни голос двое да трое не говорят, не стараются перекричать друг друга. Каждый выступает, когда придет его очередь, и все довольны.
Стало очень тихо, и отец принялся читать твоё письмо. Нечего и говорить, как у меня заколотилось сердце. Начал он с того места, где ты описываешь, как вы услыхали первый пушечный залп на дороге у Сен-Никола, и кончил вашей встречей с гусарами, которые учинили побоище, сгубив несчастных людей. Звучный голос отца проникал всюду. Трудно представить себе, в какое негодование пришли все собравшиеся, когда узнали, что патриотов национальной гвардии отослали до атаки, чтобы немцы могли в свое удовольствие грабить и избивать народ. Да, вообразить это невозможно. Произошло нечто неописуемое: люди, словно сговорясь, вскочили – и на трибуне и на скамейках слышался невнятный гул голосов, и, хотя Робеспьер изо всех сил тряс колокольчик, длилось все это минут десять, а то и больше. Наконец люди все же снова сели, и батюшка принялся читать письмо дальше. Но закончить ему не удалось: негодование охватило всех с новою силой, когда он прочел твой рассказ о злодеяниях, которые вы увидели у Новой заставы. Он прервал чтение и, побледнев как смерть, крикнул:
– Да нужно ли продолжать? Вы теперь узнали о делах в Нанси и видите, может ли лотарингская национальная гвардия восхвалять господина Буйе. Вы хорошо видите, хотели ли наши патриоты запятнать руки кровью своих братьев! Я так и знал, я был уверен, что все они оплакивают загубленных. Отринем же кубок этот от наших губ, пусть немцы заодно с Буйе сами осушат его: нам он омерзителен.
Отец сел. В зале бушевала буря и выделялся только громовой голос г-на Дантона, который благодарил отца за то, что он сообщил клубу об ужасном побоище. Дантон говорил, что патриотически настроенные жители восточных провинций нашего государства не способны поддерживать происки чужеземцев и что клевете не затронуть патриотов.
И знай, Мишель, что, несмотря на одобрение Национального собрания, обманутого продажными людишками, несмотря на интриги Буйе и Лафайета, несмотря на все роялистически настроенные газеты, двадцать восемь батальонов национальной гвардии отказались голосовать за благодарность, которую король требовал для Буйе. А весь батальон из Валь де Грас даже выступил против, утверждая, что Буйе далеко не герой, воодушевляемый патриотизмом, а человек, жаждущий кровопролития, и что за победу в Нанси он, если судить беспристрастно, заслуживает казни, а не лавров.
Вас обрадуют добрые эти новости. Да, мы не одни ратуем за справедливость и свободу; доблестные парижане на нашей стороне, и, можно сказать, все порядочные люди сплачиваются.
Ну, скоро мне уж не хватит бумаги, а о стольком хочется порассказать – и о смерти доброго нашего Лустало, о похвалах, которые все воздают его мужеству и самоотверженности. Вас бы это очень тронуло, но уже не остается места, да и пора кончать! Скоро – я надеюсь, в будущем году – мы поговорим обо всем, мирно сидя у очага в харчевне дядюшки Жана. Тогда конституция уже будет завершена и права человека завоеваны. Ах, как же мы будем счастливы тогда! Запасемся же терпением. А пока, Мишель, хорошенько заботься о нашем садике. Стоит мне вспомнить о нем, и я словно чувствую вкусный запах плодов, словно вижу нашу комнату наверху, вдыхаю аромат сочных груш и наливных ранетов, что по осени рядами лежат на полках.
Господи, какой у нас чудесный край! Одно у меня утешение – мысль о том, что ты каждый вечер поднимаешься в нашу комнату вместе с малышом Этьеном и вы лакомитесь фруктами. Очень это меня радует.
Ну, я кончаю. Прощайте, прощайте все… Обнимаю вас. Скажи всем добрым друзьям нашим из Лачуг, пожелавшим вложить в корзину гостинцы, что нам так и кажется, будто мы получили их подарки, и благодарим всех несчетное число раз.
Прощайте, дядюшка Жан, тетушка Катрина, Николь, Мишель, прощайте!
Маргарита Шовель.
Париж, сентября 24 дня, 1790 года.
Глава четвертая
Письмо Маргариты оказало благотворное действие на многих наших земляков. Помнится, я читал его раз сто, если не больше, потому что слушателями были не только жители Лачуг, но также все возчики, торговцы зерном – словом, все проезжие, что останавливались в харчевне «Трех голубей». Люди входили, здоровались и, заказав кружку вина, тотчас же начинали кричать:
– Эй, хозяин Жан, говорят, вы получили вести из Парижа. Хорошо бы и нам послушать, что там делается!
И тогда Жан Леру звал меня:
– Принеси-ка, Мишель, письмо!
Я доставал из шкафа письмо и читал его от точки до точки в кругу слушателей, которые внимательно слушали, так и застыв с корзиной за спиной или с кнутом на плече. Люди удивлялись, просили объяснить непонятные места, и хозяин Жан пространно рассказывал обо всем – о клубах, рынках и даже театрах, которых он и в глаза не видел, зато представлял себе хорошо благодаря природному уму. В конце концов, подивившись всему, каждый возвращался к своим делам, восклицая:
– Ладно! Пусть только патриоты крепко держатся в Париже и всегда берут верх. Вот в чем суть.
Пришло время подбодрить народ – дело в том, что дворянам, бывшим судьям, епископам больше не удавалось поддерживать несправедливые законы в Национальном собрании, так как депутаты третьего сословия ясно доказали их неправоту, их стремление жить за счет народа, вот они и решили вновь силою захватить власть над нами. Но биться за это сами они не хотели – это было слишком опасно. Они стремились натравить нас друг на друга, а в случае если это не поможет, призвать на помощь немцев. Дворяне уже попробовали нанести первый удар в Нанси, столкнув национальную гвардию с войском; теперь епископы собрались нанести второй удар, и это было не менее опасно. Они столкнули религиозных людей, уповавших на жизнь вечную, с патриотами, уповавшими на земные блага. Захватив снова земные блага, религиозные люди должны были отдать все епископам и довольствоваться их благословением.
Такова суть вещей, и вы это сами увидите.
В конце ноября 1790 года, за несколько дней до первого снега, у нас в краю, к всеобщему изумлению, вдруг стали появляться люди, которые числились в эмиграции: отец Гаспар из Пфальцбурга, проповедник Роос и многие другие, кто якобы проживал уже с полгода в Трире. В те дни священники – оплот дворян и князей церкви – сновали туда и сюда по всем дорогам, собирались в Невиле, в Генридорфе, в Саверне и других местах. Что же это означало? Неспроста это было, но мы и понятия не имели, в чем тут дело. Патриоты, главным образом все те, кто приобрел земли духовенства, были встревожены. Рассуждали все так:
– Они возвращаются из эмиграции – не к добру это!
И вот мы узнали новость, напечатанную в газетах: после горячих споров в Национальном собрании наши депутаты вынесли постановление о том, что священники обязаны принести присягу конституции.
Вот как произошло все это: епископы, уже не решаясь противиться продаже церковных имении и боясь обнаружить, что все их помыслы направлены на блага земные, прибегли к новой уловке – потребовали, чтобы Национальное собрание признало догмы вселенской римской апостолической церкви для всей Франции. А это означало, что у нас будет два короля: властелин нашей плоти – в Париже, властелин наших душ – в Риме. Но Национальное собрание им отказало, заявив, что «для наших душ нет иного короля, кроме всевидящего, всезнающего господа бога, и нет у него нужды в наместнике, который вместо него правил бы душами».
Тогда эти негодяи дошли до неслыханной наглости, и наши депутаты, желая их образумить, вынесли постановление о том, что отныне епископов и священников будет выбирать народ, как во времена первых апостолов.
Разумеется, ярость епископов все росла и росла. Кардинал де Роган, архиепископ Трирский и множество других князей церкви восставали против декрета, продолжая по-прежнему назначать священников по своему усмотрению. И вот тогда из Трира, Кобленца и Констанца возвратились отец Гаспар, настоятель Пфальцбургского монастыря, отец Барнабе из Хагенау, отец Жанвье из Мольсгейма, отец Тибер из Шлештадта, ученый богослов Роос, архиепископ Гольцер из Анделау, Мере – ректор Бенфельдский, – словом, сотни духовных лиц, и снова страну наводнили книжонки, да так, что можно было подумать, будто все эти «Апокалипсисы», «Народные волшебные фонари», «Страсти Людовика XVI», «Размышления г-на Бурке о французской революции» посыпались на нас – так с деревьев по осени сыплются сухие листья. Все эти гадкие книжонки призывали к отмене налогов, гласили, что нами правят евреи и протестанты, что лучше подчиняться недалекому королю, чем тысяче двумстам разбойникам; что права человека – подлинный фарс, что ассигнаты снизятся в цене до двух лиардов. Одним словом, много они всего придумывали, чтобы народ пал духом.
В те же дни возобновились кровавые стычки на юге, И вот, видя, что Франции угрожает гибель, если не будут предприняты новые меры, Национальное собрание вынесло постановление о том, что священники и епископы должны присягнуть конституции[122]122
Декреты о гражданском устройстве духовенства были приняты Учредительным собранием 12 июля, 24 июля и 24 августа 1790 года, 27 ноября оно издало декрет о запрещении неприсягнувшим священникам занимать общественные должности.
[Закрыть], полагая таким образом заставить их выполнить наконец свои обязательства, а не раздувать гражданскую войну.
Слышали бы вы, как раскричались тогда у нас женщины! И стало ясно, какие у нас в деревнях отсталые люди.
Будто сейчас вижу отца Бенедикта, притрусившего на ослице поутру в Лачуги. Он так вопил, будто настал конец света:
– Да, теперь-то вы видите, в какую бездну мы низвергнуты. У нас все отняли, нас разграбили – взяли имение неимущих, испокон века отданное на сохранение в руки нашей святой церкви! И мы все терпели! Мы ничего не требовали, только творили крестное знамение. Но вот ныне хотят отнять у нас душу, душу отнять!
И он, стеная, все твердил:
– Душу отнять!
Тетушка Катрина, жена Летюмье и другие соседки сбежались, простирая руки, охали, вторя ему в утешение.
В тот же день явились в Лачуги ученый богослов, отец Жанвье, и другие капуцины – все они тоже прикидывались обездоленными перед жителями. Валентин впал от всего этого в отчаяние: он кричал, что король никогда не утвердит такую присягу и что с небес спустится целая рать ангелов и помешает присягнуть грешным священникам. Все жители соседних селений – Миттельброна, Четырех Ветров, Бишельберга думали так же, сами не зная почему, – конечно, по наущению капуцинов.
Даже сам крестный приуныл, и его толстые щеки отвисли. Когда тетушка Катрина после обеда вышла, приложив к глазам передник, он побледнел п, посмотрев на меня, спросил:
– А что ты, Мишель, думаешь обо всем этом?
– Они строят все эти козни, – отвечал я, – чтобы запугать покупателей церковных земель. Да разве монахи – истинные пастыри! В то время, когда деревенские священники-бедняки выполняли долг священнослужителя, зимою и летом, и в дождь и жару поднимались в горы, принося утешение страждущим, несчастным жертвам, обобранным и ограбленным алчными сеньорами, когда они получали только малую десятину от урожая пшеницы, которая почти ничего не давала в нашем краю, где сеют ячмень, тунеядцы-монахи жили всласть, навлекали на себя позор, на глазах у людей предаваясь пьянству, лени и ведя распутный образ жизни… Они пользовались всеми земными благами. А ныне, когда церковные имения проданы, наибеднейшие викарии получают семьсот ливров, а скромный священник – тысячу двести, неужели же они до того уж глупы, что пожертвуют собою ради тех монахов, которые всегда косились на них, или ради епископов, которые презирали их и называли «попами», а когда кому-нибудь из этих «попов» и случалось стать епископом, то называли его «епископом для лакеев». Я уверен, что разумные и смелые священники присягнут. А если большинство откажется, то откажется лишь из страха перед надменными князьями церкви, которые ничего не прощают, откажутся не потому, что совесть им не позволяет или они думают о долге перед страной, а оттого, что опасаются себялюбцев-епископов.
Дядюшка Жан слушал с довольным видом и, положив руку мне на плечо, сказал:
– Ты прав, Мишель. К несчастью, народ, особенно женщины, воспитаны у нас в невежестве. Нам остается одно – присоединиться к патриотам, а когда монахи нападут на конституцию – встать на ее защиту.
И только вернулась тетушка Катрина, он сказал:
– Послушай, Катрина, вот надоест мне смотреть на твою унылую физиономию, возьму и верну все земли в Пикхольце тьерселенцам. Заплатил я чистоганом, звонкой монетой. И мы разоримся; отец Бенедикт и все негодяи вволю посмеются, а ты увидишь, вернут ли мне денежки монахи-тьерселенцы, епископы, сеньоры и даже сам король. А ведь эти деньги пошли на уплату долга, который они сделали без нашего ведома и согласия.
Он так и кипел, и его жена поспешила на кухню, не зная, что возразить.
Сцены, происходившие в харчевне «Трех голубей», происходили в каждой семье; всюду царило смятение. И, возвращаясь в тот вечер в нашу лачугу, я уже заранее знал, что мать заведет разговор о присяге, будто это зависело от меня. И я не ошибся. Она держала сторону тех, кто довел нас до нищеты; в тот вечер она предрекала мне вечное проклятие, потому что я не считал Национальное собрание кучей евреев и протестантов, собравшихся для того, чтобы сбросить Христово вероучение. Она осыпала меня упреками. Но я отмалчивался. Уже давно я покорно переносил материнские упреки – даже несправедливый ее гнев. Батюшка не смел слова сказать, и я жалел его от всего сердца.
Так все шло дня три-четыре. В декрете Национального собрания было сказано, «что епископы, бывшие архиепископы и священники будут приносить присягу в верности народу, закону и королю, в ревностном и заботливом отношении к пастве их дистриктов или приходов и во всемерной поддержке конституции» через неделю после обнародования декрета, в воскресенье после обеда. До их сведения доводилось, что все эти бывшие епископы, архиепископы, викарии, настоятели и директора семинарий должны присягать в соборной церкви, а священники, кюре и все прочие церковнослужители – в их приходской церкви, в присутствии общинного совета коммуны и всех верующих. О своем намерении дать присягу они должны оповестить муниципалитет дистрикта за два дня, те же, кто в означенный срок присяги не принесут, будут объявлены отрекшимися от своего сана и заменены на выборах другими, согласно новой конституции, утвержденной декретом от 12 июля.
Все ждали воскресенья – хотелось посмотреть, кто из священников принесет присягу. А монахи тем временем снова принялись за свои козни, все упраздненные братства и ордена снова зашевелились, и смута в народе все росла. Меж тем всем было ясно, что епископы и дворянство взялись за большую игру и, если бы выиграли, захватили бы все свои прежние блага и привилегии, поэтому горожане, ремесленники, солдаты и крестьяне крепко сплотились – я имею в виду тех, кто считал за честь, за славу подчиняться законам своей страны, для кого Франция выше всего, так же как справедливость и свобода.
Жан Леру предложил мне сходить вместе с ним в Лютцельбург, проведать его друга Кристофа, который до сих пор высказывал одинаковое с нами мнение относительно монахов-дармоедов. Но у нас ходили слухи, что ни один священник в наших краях не поднимет руку для присяги, вот мы и стали сомневаться, гадая, как он поступит. Но он – человек большого ума и доброго сердца – смотрел на все разумно и никогда не тяготился своим долгом. И вот 3 января 1791 года, когда мы работали в кузнице, а на улице шел густой снег, перед нами предстал священник Кристоф со своим большим зонтом, в треуголке и старой сутане. Наклоняясь, чтобы пройти в дверцу, он крикнул: