355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эльчин » Смертный приговор » Текст книги (страница 9)
Смертный приговор
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 12:28

Текст книги "Смертный приговор"


Автор книги: Эльчин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 25 страниц)

Красноармейцы стреляли и стреляли в воздух, но люди и на это не обращали внимания и, пробиваясь между красноармейцами, рвались к костру. Красноармейцы больше не могли стрелять. Люди хватали их за руки, за приклады. Солдаты прикладами, дулами винтовок толкали, били людей, но отходили назад, отступали. В ту ночь утратившие разум, обезумевшие гадрутцы не видели и не чувствовали ничего, кроме костра, ни на что не смотрели, никакая сила не могла противостоять их безумному волнению, их дикой страсти.

Профессор Зильбер в безнадежности, неиспытываемой прежде за все тридцать пять лет жизни, понял, что, если расстреливать этих людей, остальные пройдут по убитым, но до костра доберутся. А если хоть двое коснутся трупов в костре (а они, конечно, коснутся, ведь они хотят вытащить из костра еще не сгоревшие трупы, хотят погасить костер; ведь горели их умершие дети, близкие этих живых, оставшихся одинокими, обезумевшими от горя), чума заразит всех, все погибнут. Профессор Зильбер понял, что все кончено.

Под крики и вопли людей, чьи глаза безумно вращались в свете костра, ни профессор Зильбер, ни другие члены бактериологической группы – никто (никто!) не думал о себе, никто не думал, что будет растоптан, что погибнет в этом потоке, потому что для врачей, вирусологов, микробиологов, санитаров, боровшихся с чумой в Гадруте, их самих с их единственными жизнями будто не существовало, они исчезли, сами себя забыли, остался единственный страх страх распространения чумы. Как видно, и это было стихийно, это тоже было нечто вроде явления природы...

С той минуты, как гул столкнулся с красноармейцами, Мурад Илдырымлы, выхватив пистолет, носился туда-сюда, даже теперь не приближаясь к людям, ни к кому не прикасаясь, непрерывно стреляя в воздух, но люди уже и никакого Чека не видели, не слышали, не признавали и признавать не желали! Мурад Илдырымлы вдруг швырнул пистолет, подскочил к костру и, выхватив из него большое бревно, обеими руками поднял его, пылающее как факел, толстое и длинное, и, вращая им над головой (что дало ему, тяжко больному, силу?!), кинулся на людей, врезался в толпу.

Пылающее как факел бревно кого-то ударило, кто-то упал, а уполномоченный Главного политического управления Азербайджанской ССР кричал таким нечеловеческим голосом, и кружащийся над его головой факел сеял такой ужас в темноте, что люди вдруг очнулись, остановились, стихли. Кто лег на землю и, рыдая, терся о нее лицом, кто молчал, обессилевший, опустившись на колени. Будто факел отнял у людей последние силы.

Теперь звучал только дикий рев Мурада Илдырымлы. Потом воцарилась тишина: Чека обессилел, на заплетающихся ногах пошел к костру, обеими руками бросил в костер погасшее (у факела тоже иссякли силы...), но ярко тлеющее бревно, едва волоча ноги вернулся, поднял свой пистолет, пройдя мимо сторонившихся, дававших ему дорогу красноармейцев, гадрутцев, и удалился, стал совсем невидимым в темноте. Лягушки, испугавшиеся гула, шума, волнения, заполнившего всю округу, потрясшего окрестности, и умолкшие, снова начали квакать, и доносящееся с маленькой горной речки лягушачье кваканье было голосом страдания и скорби самой ночи.

Костер горел, потрескивая, но звук костра больше не пугал молодых красноармейцев, потому что после гула и схватки с людьми они будто выросли, окрепли; а в блестящих при свете костра глазах обессилевших жителей Гадрута было столько горя и такая безумная боль, что треск костра был ничто в сравнении с их горем и болью...

Профессор Зильбер смотрел на людей и физически ощущал их страдание и испытывал такую благодарность к уполномоченному Главного политического управления Азербайджанской ССР, что ее и сравнить было не с чем, и выразить невозможно. Пройдут годы, но Мурада Илдырымлы он всегда будет вспоминать с благодарностью, даже преклонением... А в те минуты профессор Зильбер прощал уполномоченному все – и грубость, и подозрительность, и упрямство, и суровость. Уполномоченный спас всех. И гадрутцев, и тех, кто оберегал костер, – спас от неминуемой смерти.

Что еще могло потрясти человеческое воображение в такую ночь? Но вдруг взгляд профессора Зильбера коснулся человека, стоявшего чуть в стороне от красноармейцев. Стоявшего?... Нет, тот человек был как собака на четырех ногах: на руках и коленях. Горящие глаза смотрели в костер, и из груди вырывался звук, похожий на собачье повизгиванье.

Профессор Зильбер никогда не забудет лицо того человека, стоявшего в свете костра на четвереньках, повизгивающего как собачонка. Когда профессора Зильбера арестуют и подвергнут пыткам как врага народа, он будет вспоминать человека у костра под Гадрутом, и воспоминание о нем даст профессору силы вынести инквизиторские пытки (бывает горе, перед которым и инквизиторские пытки бледнеют, кажутся выносимыми). Тот человек был как сам облик горя. Стоявший на четвереньках, он напоминал о самом начале, об истоках, о тех временах, когда человек еще не был двуногим, почти не отличался от животного...

Потрясенный профессор Зильбер прошептал:

– Кто этот несчастный?...

Красный Якуб, только что вместе с красноармейцами пытавшийся преградить путь гадрутцам, не допустить их к костру, теперь стоял рядом с профессором Зильбером и, все еще задыхаясь, вытирал лицо платком. Он услышал хриплый и дрожащий от волнения шепот профессора Зильбера, посмотрел в ту сторону, куда смотрел профессор Зильбер, увидел человека, стоявшего на четвереньках, не сводившего глаз с костра, отрывисто, по-собачьи повизгивающего. Красный Якуб узнал его:

– Этот человек... – Красный Якуб и русский знал плохо, и сопере живал худшему из худших состояний того человека, потому с трудом подбирал слова. Учитель... Русский язык дает в школе... Три маленьких сына погибли!... Три сына... маленьких-маленьких... Жена тоже погиб.

Сам здесь не был...

– Как же он здесь очутился? Как прорвался в Гадрут?

– Не знаю... Как питица... – Глаза Красного Якуба наполнились слезами. Девять лет после установления советской власти в Азербайджане этот человек заставлял плакать других, теперь сам заплакал, всхлипывая как ребенок.

Красный Якуб правда не мог понять, как сюда пробрался Хосров-муэллим. Красноармейцы ведь перекрыли не только дороги, а всю территорию Гадрута гору, ущелье, лес. Они все окружили, и пройти сквозь их окружение было невозможно. Хосров-муэллим, несчастный сын несчастного, как пробрался сюда? Когда он шел, почему ему на голову какой-нибудь камень не упал, зачем не убил несчастного, чтобы уберечь от нечеловеческой муки?

Через много лет Хосров-муэллим и сам не мог припомнить, как он вошел в Гадрут, как добрался до своего абсолютно пустого двора, как увидел заколоченные, облитые лекарством двери собственного дома, мертвого петуха под грушевым деревом (как видно, петух в этом дворе умер последним), как присоединился к людям, несшимся к костру, Хосров-муэллим помнил пустой двор, дом с забитыми дверьми и окнами, мертвого петуха с разноцветными перьями, еще не утратившими блеска в лунном свете, помнил горящий костер, факел, который кто-то вращал обеими руками над головой. Он никогда не забывал все это в своей долгой жизни. Но никогда ему не удалось вспомнить, как же он все-таки прошел через окружение. После разговора с Красным Якубом у заграждения он метался из ущелья в ущелье, перепрыгивал с камня на камень, его прогоняли, не пропускали, били прикладами, хватали, но он убегал, ногтями цепляясь за камни, землю, взбирался на холм, гору, продирался через кустарники, плутал между деревьями. Но что было дальше?... Костер горел, пламя слабело, слабело и погасло. В ночной темноте краснели слабые уголья.

Воцарилась полная тишина, и волнение, заполнявшее всю округу, рассеивалось, понемногу унося и запах костра...

Теперь это место было совершенно обезлюдевшим... Только от маленькой горной речки доносилось лягушачье квакание, но и в нем не осталось ничего неестественного, напротив, это был голос далеких гор, снега на их вершинах, едва различимого в лунном свете, голос утонувших во тьме лесов и той самой маленькой горной речки... это был голос природы...

в далеком селе у подножья Бабадага по ночам также квакали лягушки...

теперь в селе остались старуха, да при ней старик, измученный заботами, да юная девушка по имени Зулейха...

будущее было за детьми и внуками той девушки... скоро наступит утро...

потом пройдут дни, прольется дождь, пойдет снег-годы будут сменять друг друга...

и не останется следа от костра, на кострище расцветут цветы, среди цветов будут играть дети свободных тружеников... Мурада Идцырымлы не будет...

но и Гадрут, и все села вокруг будут полностью электрифицированы...

эти села будут обеспечены тракторами и другой сельскохозяйственной техникой...

социализм победит, коммунизм будет построен... мир капитала будет уничтожен, пролетариат всего мира станет свободным...

и все страдания навсегда останутся в прошлом... Уполномоченный Главного политического управления Азербайджанской ССР Мурад Илдырымлы, таща за собой серого жеребца, на заплетающихся ногах шел к костру, в котором еще краснели угли; он ощущал в своем сердце радость и гордость за Будущее и боль, горечь Прошлого.

Серый жеребец тоже был болен, Мурад Илдырымлы это знал, и серый жеребец чувствовал, что поход к костру – его последний поход, что хозяин тянет его к последнему пристанищу. Серый жеребец не хотел идти, Мурад Илдырымлы тянул за уздечку, вел его за собой.

Жар от того кострища усиливался, запах нарастал, и серый жеребец, фыркая, дергал головой, но пылающий в лихорадке уполномоченный не выпускал уздечку.

Они подошли и остановились у самых углей, и серый жеребец отодвигался от жара, топтался, обессиленный, на месте, хотел вырваться из рук хозяина. Но не мог.

Уполномоченный, наматывая повод на левую руку, подтянул к себе серого жеребца совсем близко и посмотрел в большие и тревожные глаза коня, правой рукой поднял пистолет и выстрелил коню в висок. У коня подогнулись передние ноги, большие глаза, уставившись в далекую точку, застыли, он упал боком, вытянул шею, щека коснулась ярко-красных углей, но у серого жеребца больше не было сил шевелиться.

Округу заполнил свежий запах паленого, запах горелого мяса. Умолкшие на мгновение после выстрела лягушки заквакали снова. Уполномоченный сунул пистолет в кобуру, вытягивая из костра головешки, стал складывать их на серого жеребца, и неподалеку от Гадрута под утро снова разгорелся небольшой костер.

Руки и лицо уполномоченного пылали теперь не от температуры, а от костра, терпеть было уже невозможно. Он бросил в новый костер последнюю тлеющую головешку (уже было достаточно!), глубоко вздохнул, вытащив пистолет из кобуры, приставил к виску, решительно прыгнул в костер и в тот же миг нажал на курок. На миг, всего на один миг в том жутком жаре уполномоченный ощутил на виске прохладу пистолетного дула. И все кончилось.

И умолкшие было после второго выстрела лягушки опять заквакали... Через три дня, осматривая пациентов гадрутской больницы, профессор Лев Александрович Зильбер присел рядом с кроватью Хосрова-муэллима и сразу узнал его. Странное дело: Лев Александрович Зильбер смотрел на этого человека и чувствовал себя виноватым... Вообще со дня приезда в Гадрут это чувство его не покидало. Ему казалось, что он, профессор Зильбер, виноват, раз чума косит людей так безжалостно. У длинного, худого человека с глазами, полными страдания, чумы не нашли, он был здоров. Но профессору Зильберу хотелось сделать для него хоть что-то, что-нибудь подарить, дать на память. Ведь это он три дня назад, стоя на четвереньках в свете костра, хрипло, отрывисто повизгивал как собака. Младший брат профессора Зильбера Вениамин Каверин был писателем, у него в Москве вышла книжка "Конец хазы", профессор Зильбер привез эту книжку с собой в Гадрут. На белой лицевой странице, он, не задумавшись ни на миг, написал:

"Человеку, увидевшему и пережившему ад,

Лев Зильбер".

Профессор Зильбер подарил книгу Хосрову-муэллиму.

После ликвидации эпидемии профессор Зильбер уехал из Гадрута, и Хосров-муэллим в Гадруте не остался (не мог оставаться! – ведь там все говорило о шестилетнем Джафаре, о четырехлетнем Аслане, о двухлетнем Азере, говорило о Ширин, говорило о том костре). Переехав в Баку, он устроился на работу в одну из школ и никогда больше не видел профессора Зильбера. Иногда, правда, во сне видел, как они в гадрутской больнице безмолвно смотрят друг на друга. И еще ровно через тридцать семь лет в один из ноябрьских дней 1966 года в газетном некрологе увидел портрет академика Льва Александровича Зильбера.

6

В узком тупике

Тупик со свежевыбеленными голубоватой известью стенами был нешироким, безлюдным, аккуратным и тенистым – отлично для жаркого, будто летнего апрельского дня. Едва заметный запах извести свидетельствовал о постоянстве покоя, уюта и чистоты, будто покой, уют и чистота в этом коротком и узком тупике были всегда – и тысячу лет назад были и через тысячу лет будут; в тупик открывались три дворовые двери темно-желтого цвета, и казалось, что все три двери всегда были плотно закрыты и никогда не откроются; и шум машин, проезжавших по мощенной булыжником узкой улице, в тот апрельский день доносился в тупик не грохотом, а тихонько, в шуме машин была мягкость, умеренность. Гиджбасар лежал в тупике, вытянувшись на животе у подножия электрического столба, вкопанного у стенки на асфальте, и черные глаза пса дремали. С тех пор как убежал с кладбища Тюлкю Гельди, Гиджбасар два дня бродил по нагорным махаллям Баку, пока не добрался до этого маленького и спокойного тупика. Тут было уютно и чисто. Покой, уют и чистота после двухдневных скитаний пришлись псу по душе. Отличалось ли спокойствие узкого тупика от кладбищенского покоя в глубине Тюлкю Гельди? На кладбище Тюлкю Гельди помимо управленческой суеты, хождений, ночной жизни, погребальных обрядов, голоса моллы, траурной суеты нищих, собирающих пожертвования, музыки (и на европейских музыкальных инструментах, и на азербайджанских народных) – в разное время дня, и утром, и днем, и вечером, и ночью, бывала и мертвая тишина. Кладбище Тюлкю Гельди было большое. В одном конце хоронили, играла музыка, а в другом конце на дорогие и дешевые, на старые и новые могильные камни опускалась мертвая тишина, и разнообразие могильных камней совершенно исчезало, мертвая тишина делала их одинаковыми. Временами Гиджбасар, сбегая от шума вблизи управления кладбища, от ночной жизни, от пинков и камней, вступал в ту мертвую тишину, но долго оставаться там не мог, вот так спокойно лежать и дремать не мог, и сбегал, чтобы избавиться от мертвой тишины, возвращался к людям.

Гиджбасар открыл глаза, посмотрел на голубоватую стену перед собой, потом навострил уши, слегка повернув голову в сторону, посмотрел на вход в тупик. В прекрасном покое, уюте и чистоте Гиджбасар вдруг почувствовал запах спиртного. Разумеется, Гиджбасар не знал, что это был запах спиртного, но он хорошо усвоил за столько лет на кладбище Тюлкю Гельди, что, когда доносится этот запах, нужно быть бдительным, осторожным и внимательным. Горький опыт научил его: где есть этот запах, там все возможно – тебя будут гладить и целовать, но внезапно, дав пинка, переломают ребра. Гиджбасар каждый день видел, как на кладбище Тюлкю Гельди ящиками таскали водку и во всех подробностях наблюдал, как люди ее пили, как, напиваясь, менялись. Он знал повадки пьющих людей так же хорошо, как повадки машин, по ночам приезжающих и уезжающих с кладбища Тюлкю Гельди, как характер железных ворот, как крышу будки караульщика Афлатуна, как молчание могильных камней, которым нет счета. Запах спиртного сопровождал его всю жизнь.

В этот узкий переулок он залетел неожиданно и был особенно острым, потому что от здешних домов и людей не пахло ничем подобным. Гиджбасар не видел людей за темно-желтыми воротами, но чувствовал их дыхание, ощущал аромат их кухонь; и в самом кухонном аромате была непривычная Гиджбасару чистота. Лежа в узком тупичке у столба, в спокойствии и уюте, Гиджбасар будто чувствовал и ласку невидимых людей за темно-желтыми воротами.

Кто-то остановился перед тупиком. Худой мужчина в пыльных, перепачканных землей синих брюках, в расстегнутой черной рубашке с оборванными или висящими на ниточке пуговицами и невероятно грязном, изношенном коричневом пиджаке, с волосатой грудью и волосатыми руками, держась рукой за угол, немного покачался на месте, потом, сощурив затуманенные глаза, посмотрел на улицу, потом посмотрел в тупик, увидел пса, лежащего у столба и устремившего на него черные глаза, – как будто и обрадовался немного, и удивился:

– А-а-а... И ты... зы-десь?...

Наверное, эти слова в узком тупике прозвучали очень задушевно, потому что Гиджбасар не вздрогнул, не забеспокоился и встал только, когда человек стал входить в тупик.

– Не в-с-таа-вай... Не в-с-таа-вай... Ложись... Прошу тебя, да.

Человек остановился, рукой показал, чтобы пес лежал, неожиданно сам опустился на колени и по асфальту пополз к Гиджбасару. За долгие годы, проведенные среди людей на кладбище Тюлкю Гельди, пес научился разбираться в людях, предвидеть их дурные дела. Но теперь он не ждал плохого от ползущего человека и не испугался. Худой мужчина подполз к псу, остановился нос к носу с ним и неожиданно заплакал.

От человека шел такой крепкий спиртной дух, что Гиджбасар задыхался, но, странное дело, не отступил в сторону, устремил свои черные глаза в глаза нового знакомого, обесцветившиеся и повлажневшие. Пес понимал, что дела у человека нехороши, что человек плачет, что этот человек – несчастнейшее существо, ощущение общей неприкаянности в полдневном узком тупике создавало близость, даже родственность между человеком и Гиджбасаром.

Мужчина сел у столба рядом с псом, прислонил к столбу торчащие лопатки, вытянул ноги и, плача, протянул руку, погладил собачью морду. Гиджбасар не отвел голову, наоборот, подался немного вперед, дыхание мужчины било прямо в нос, но пес терпел, потому что ласка той руки, гладящей его морду, была намного сильнее неприятности спиртного духа, и не будь спиртного духа, рука не была бы такой ласковой.

Утерев слезы и сопли, худой мужчина огладил неопрятную седоватую бороду грязной рукой с нестриженными "траурными" ногтями:

– Ззз-наешь... что сказал Вахид? Вахид... Вахид сказал... за тебя... за тебя я жизнь от-д-д-дам... любимая!... В-в-ви-и-и-дишь?... А мне не говори-и-или такие слова, не говори-и-и-и-ли! Вахид, ви-и-и-дишь... как сказал: за тебя я жи-и-и-знь... отдам, любимая... Э, был бы я соб-б-бакой! Собаке лучше! Собакой быть, чем человеком... в сто раз... в сто раз лучше!...

Он опять утер слезы и вдруг бесцветными глазами, наполненными беспокойством, тревогой, посмотрел на вход их узкого тупика, но, убедившись, что никакой опасности пока нет, сунул руку в нагрудный карман коричневого пиджака, вынул полную бутылку, снова с прежним беспокойством и тревогой бросил взгляд на вход в тупичок, грязными ногтями открыл бутылку и стал пить красное вино.

– Меня... собакой надо было... родить моей матери... Мама плохая была, да... сукина дочь моя мама... Не родила меня собакой!... Собакой бы-ы-ыл бы... гуля-а-а-ал бы... вместе с тобой по у-у-у-лицам... С тобой д-д-дружи-и-и-ил бы... Мы бы с тобой дрр-у-у-жили себе... Люди оченьподлые, э... знаешь?... Очень подлые!... Я хочу... собакой быть... Вот... так! – И худой мужчина залаял как собака, и его лай не нарушил покой Гиджбасара, не испортил уют и чистоту узкого тупика, напротив, стал продолжением покоя, уюта и чистоты.

Худой мужчина хлопнул рукой по колену:

– Сю-д-д-да клади голову... Клади сю-у-уда!... Ты мой бр-р-р-рат... Я всегда тебе буду еду нос-с-сить. Поведу тебя... домой... Знаешь, какой... у меня дом? Два-р-р-рес!... На машине буду катать... тебя... Десять штук... у меня машин... На какой захочешь, на той бу-д-д-у катать тебя... Хоч-ччешь... а?... И шоферы у ме-е-е-ня есть, э! Но ты зна-а-а-ешь... я собакой б-б-быть хочу!... – Худой мужчина опять заплакал. – Собакой... собакой быть хоч-ч-ч-чу!

В том спокойном, уютном и чистом тупике произошло удивительное событие: пес смотрел, смотрел на человека и вдруг, подогнув лапы, лег на землю, положил морду на ногу мужчины и ласково посмотрел на него снизу вверх. Но худой мужчина принял все как должное (будто пес и должен был понять его слова, сочувствовать ему, жалеть!). Левой рукой он стал гладить Гиджбасара, почесывать пса за ушами.

– Соб-б-б-бакой быть хочу... – Он отпил еще один глоток из бутылки. Вахид знаешь что сказал? Вахид, э!... Алиага Вахид... Говорит... в лю-д-д-дях... в люд-дяд-дях преданности нет... Подлые л-л-люди!... Только я... не подлый!... Зн-н-н-наешь, как я буду за тобой смотреть? Все тебе куплю!... "Дохтурски" колбаса... найд-д-дут... для меня... Два кило! Д-д-д-дам тебе... все отдам тебе!... Но я тоже х-х-х-очу быть собакой!... Если бы я был собакой... м-м-мы б-б-бы вм-м-м-месте ел-л-ли "дохтурску" колбасу!

Смысл слов Гиджбасар, конечно, не понимал, но в интонации, в звуках была прекрасная музыка, и прекрасную музыку на фоне чистоты, покоя, уюта в узком тупике псу хотелось слышать всегда, то так положил морду на ногу мужчины, как будто она навсегда так и останется, будто он никогда не поднимет голову с этой доброй ноги. Запах спирта, особенно запах из бутылки уничтожал едва уловимый нежный запах извести, резкий запах спирта все же мешал... Но ласка, доброта, приветливость руки, гладящей пса, чешущей за ушами, превосходила все, перечеркивала, отменяла все дурные запахи мира. Как видно, пес никогда не знал такой ласки. Правда, в щенячью пору Гиджбасар иногда чувствовал тепло горячей и большой человечьей руки. Но это было так давно... Теперь Гиджбасар, положивший голову на ногу худого мужчины в узком тупичке, будто возвращался в то далекое, аж в самую младенческую щенячью пору...

Вдруг пришел новый. Первым его почуял Гиджбасар, взволнованно поднял голову, посмотрел на вход в тупик. Худой мужчина тотчас уловил беспокойство собаки, бесцветными глазами, которые вдруг наполнил животный страх, взглянул в сторону улицы, быстро сунул ополовиненную бутылку в нагрудный карман коричневого пиджака и, дрожа от волнения, часто-часто зашептал:

– Собакой быть хоч-ч-чу!... Собакой быть хоч-ч-чу!... Собакой быть хоч-ч-чу!...

У входа в тупик показались двое – мужчина и женщина. Оба, покачиваясь, остановились. Заглянули в тупик. Женщина, показывая пальцем на сидящего у столба худого мужчину, визгливо закричала:

– Вот он, педерас!... Спрятался здесь, да, курва?!

Оба ринулись к столбу, и весь тупик наполнился до краев запахом спирта. Двое накинулись на сидящего у столба человека. Бедняга не успел даже шелохнуться. Долговязый пнул в лицо человека, сидевшего у столба (и все шептавшего: "Собакой быть хоч-ч-чу!... Собакой быть хоч-ч-чу!..."). Удар был таким сильным, что нанесший его и сам не удержался на ногах, упал на спину.

Сидевший у столба вскрикнул, закрыл лицо руками, и кровь из разбитой губы просочилась между пальцами, и грязные ногти его ярко заалели.

Женщина не обратила внимания на упавшего приятеля и обеими руками вцепилась в волосы худого мужчины, сидевшего у столба:

– Убежать хотел, да? Педерас!... Где вино?... – И начала колотить несчастного головой о столб. – Говори, где вино?... Убьем тебя!... Убьем!... Курва!...

Долговязый поднялся. Женщина была русской и говорила по-русски, а долговязый сказал по-азербайджански:

– Сводник!... Хотел нас обмануть и сбежать, да?! Один пить хочешь, подлец?! Думаешь, меня обмануть можно?...

Женщина все не успокаивалась, колотя худого мужчину головой о столб, она кричала:

– Где вино?... Где, курва?! Где вино?...

Длинный снова хотел ногой ударить худого мужчину у столба, и в этот момент Гиджбасар залаял со страшной злобой. Все это время пес был в растерянности, а теперь пришел в себя. Правда, зная, что такое пинок, он не приближался к длинному, но, кружась около него, лаял изо всех сил.

Женщина закричала:

– Пошел! – И, выпустив волосы несчастного, набросилась на пса, размахнулась ногой – мимо, еще размахнулась – опять мимо. И Гиджбасар впервые в жизни схватил зубами человечью ногу.

Женщина дернулась и заорала, но Гиджбасар не выпустил из пасти ее лодыжку, и женщина, и без того с трудом стоявшая на ногах, упала на спину, подол ее платья задрался, и безвременно увядшее тело обнажилось чуть ли не до самого пупка.

Почувствовав в пасти вкус крови, Гиджбасар лодыжку выпустил, но лаять стал еще яростнее.

Три темно-желтые двери, как сговорившись, открылись одновременно, и в узкий тупик выскочили люди. Это были женщины и дети, ни одного мужчины не было, потому что в махалле считалось недостойным мужчины выходить на улицу ради любого шума. Видимо, в это время обитатели узкого тупика готовили обед руки у женщин были в мясном фарше, муке, масле, и, вытирая руки о передники, женщины подняли страшный шум:

– Ах, сукины дети!

– Ну ты посмотри на нее, на эту сучку, посмотри!

– Вай-вай-вай!

– Слушай, да она без трусов!

– Тьфу на тебя!...

– Пьяница!

Среди людей, заполнивших тупик, был толстый мальчик, у которого уже наметились усики. Как только он вышел в тупик, глаза его так и вперились между обнаженных ног упавшей женщины.

– Гони их!

– Тьфу на тебя!...

– Да укрой ты эту шлюху!

– Быстрее!

– Тьфу на тебя, сука!

– А этому морду разбили!

– Вставайте, сукины дети, вставайте!

– Бей эту шлюху!

– На тебе!

– Бейте их, это же не люди!

Множество ног и рук накинулись на человека с разбитыми губами, долговязого и женщину, из чьей лодыжки текла кровь. Крики, вырывавшиеся из глоток с набухшими жилами, будто впитывались в свежепобеленные стены узкого тупика (они навсегда останутся в этих стенах), и вместе с людьми стены громко кричали:

– Подлец, сын подлеца!

– Пьяница, сукин сын!...

– Ах ты шлюха!...

– Бей их!

– На тебе!...

– Ах ты, сука, трусик надень, да!

– На тебе!

Гиджбасар прижался в угол и рыча смотрел на пинки, кулаки, пощечины, слушал вопли людей и стон. Коричнево-черная шерсть вздыбилась как у кошки. Пес не мог, он боялся проскользнуть между разъяренными людьми, ему было не убежать...

– На тебе!

– Еще придешь сюда, а?...

– Ах ты сука, тьфу на тебя!

– Это тебе еще мало, сводник, сын сводника!...

– На тебе!

– Подлец!

Первым спасся, сбежал из тупика длинный. Потом худой с разбитыми губами (все это время правой рукой, залитой кровью, он прикрывал бутылку в кармане пиджака, чтобы не разбилась, не наклонилась, не вылилась). Потом, спотыкаясь, убежала женщина. И когда она убегала, толстый мальчик, пользуясь толчеей, сунул руку ей между ног. Мать мальчика подметила этот жест и, пылая от злости, заорала:

– Ты что делаешь?! Провались ты! – И смачно шлепнула сына по наголо обритой к лету голове. Звук шлепка был последним отзвуком шума в узком тупике. Три темно-желтые двери как открылись внезапно, так теперь, приняв людей, внезапно и затворились.

В тупичке остались только толстый мальчик и Гиджбасар, еще забившийся в угол.

Мальчик молчал. Гиджбасар не рычал. Но отдающие голубоватым беленые стены узкого тупика все еще гудели.

Гиджбасар опустил голову, уши его обвисли, он завертел хвостом и хотел уйти. Но толстый мальчик его увидел и выплеснул на пса свою злобу за боль и стыд давешней затрещины:

– Пошел отсюда!... – Мальчик поднял с земли булыжник.

Гиджбасар понял, что сейчас получит тяжелый удар, и решил бежать быстрее, но булыжник, с силой брошенный толстым мальчиком, на выходе из тупика ударил Гиджбасара по ребрам, и пес, повизгивая от удара, помчался вниз по улице.

Гиджбасар изо всех сил стремился как можно скорее прочь от узкого тупика.

И узкий тупик со свежепобеленными известкой стенами и плотно закрытыми темно-желтыми дверями остался позади.

7

Торжество

Была зима 1939 года. Всю ночь шел снег, улицы Баку, крыши домов, балконы и особенно верхние кварталы, где не очень много прохожих, засыпал снег. Двухкомнатная, с кухней, квартира Алескера-муэллима была в маленьком одноэтажном доме как раз такого квартала, в нагорной части Баку. Странно, но неожиданный холод не только не вызвал недовольства или беспокойства у Алескера-муэллима, всегда любившего уют, тепло, но, наоборот, снежная белизна, окутавшая все вокруг, воодушевила Алескера-муэллима, вызвала подъем духа, даже – хоть это и непостижимо– принесла с собой какое-то тепло (снег и тепло!). Будто в тот зимний день чистейшая снежная белизна возвещала о наступающих на смену черным светлых днях мира, предсказывала о добре деяния, и Алескер-муэллим, возбужденный, в прекрасном настроении, с удовольствием умывшись под рукомойником, висевшим на кухне, сказал:

– Ну, неси кур, я порежу!

Жена Алескера-муэллима, Фируза-ханум, отбрасывая кипящий рис в дуршлаг и отворачиваясь от пара, сказала:

– Ты не волнуйся, не волнуйся... Все будет в порядке... Главное не волнуйся!...

Фируза-ханум была права, и Алескер-муэллим сам очень хорошо знал: насколько выдержанным он бывал на работе, среди друзей, знакомых, настолько же дома, в быту он бывал беспокойным, нетерпеливым. Например, каждый год летом они вместе – Алескер-муэллим, Фируза-ханум и Арзу – ездили в Кисловодск, и он всегда так торопил и жену, и дочь, что они отправлялись на вокзал за три часа до поезда... Вот и сегодня он пришел из школы пораньше, чтобы помочь Фирузе-ханум: уже неделю Алескер-муэллим беспокоился за сегодняшнее вечернее торжество. Он знал, что все будет в порядке, что Фируза-ханум накроет прекрасный стол, хоть она толстая и на первый взгляд неповоротливая, а на самом деле очень проворная, все подготовит вовремя, гости будут поднимать тосты в честь Арзу, пить-есть, короче говоря, будет, как обычно, прекрасное торжество. Он все это знал, а все равно волновался:

– Не нужно ли чего купить?

Фируза-ханум поставила на керосинку плов в медном, оставшемся от предков казане:

– Да нет, все есть. Ты не беспокойся!

– Хлеба не мало?

– Нет, нет... не беспокойся, все устроится...

Алескер-муэллим, глядя на вспотевшее лицо Фирузы-ханум, улыбнулся, он был таким нетерпеливым человеком, что его нетерпение и беспокойство передались и Фирузе-ханум, и ее слова "ты не волнуйся, ты не беспокойся", больше свидетельствовали о ее собственном волнении. Но прекрасный снег очень вовремя выпал, потому что сверх меры потевшая из-за полноты Фируза-ханум перед приемом гостей совершенно выбивалась из сил, но теперь на одной керосинке настаивался плов, на другой керосинке варилась долма, отваренные куры лежали в стороне, на сквородке два зажаренных куринских жереха, которые Алескер-муэллим купил вчера у одного сальянца на площади Кемюрчу, – а на кухне было прохладно, и Фируза-ханум потела меньше, чем обычно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю