Текст книги "Смертный приговор"
Автор книги: Эльчин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 25 страниц)
Странный это был ребенок. Дело не в большом музыкальном таланте (талант в самом деле был велик от рожденья, такой не создашь с помощью друзей-приятелей Абдула Гафарзаде), наполнявшем Абдула Гафарзаде гордостью, трогавшем его, заставлявшем без видимых причин улыбаться... Абдул Гафарзаде всегда создавал что-то из ничего и теперь в ответ на свои усилия видел не пустоту, как всегда, а нечто материальное, весомое (да, он создавал внуку условия, да, он расходовал средства– но у внука был талант!). Когда внук бросался к деду, крепко-крепко обнимал его, Абдул Гафарзаде всем существом ощущал, как уходит из него усталость, будто ребенок сверх всякой меры впитывает в свое нежное беспомощное тельце усталость Абдула Гафарзаде, его сердечную боль, все беды и заботы. Честно говоря, Абдул Гафарзаде ужасался, ему было страшно, что ребенок может заболеть. Это был удивительный ребенок... Абдул Гафарзаде старался поменьше брать внука на руки, пореже ходить в дом дочери, но сил на это не хватало, он тосковал, грыз себя, ел поедом. Все от нервов, конечно, после Ордухана нервы у Абдула Гафарзаде совсем разгулялись (честно говоря, не одна бедняга Гаратель вышла из строя...), другие, может быть, этого не видели, не замечали, говорили: "вот железный человек", но сам-то он знал... Да успокоит Аллах Ордухана, его смерть была великим горем, убившим сердце, она была как сама безысходность...
Массируя ноги жены, Абдул Гафарзаде спросил:
– Не сильно я? Не больно?
Гаратель печально улыбнулась:
– Нет...
Абдул Гафарзаде не мог выносить этот взгляд, сердце его будто попадало в невесомость, воспоминания, захватив, уносили вдаль, в те времена, когда он был малым ребенком и покойная мать так на него смотрела; столько задушевности, родственности Абдул Гафарзаде видел в этом мире в детские годы в глазах своей матери.
Гаратель сказала:
– Ты работой своей не пренебрегай, иди. Обо мне не беспокойся...
Абдул Гафарзаде как всегда серьезно сказал:
– Довольно! – И стал массировать кончики пальцев ног Гаратель. – Может быть, носки снять, чтобы от моих рук тепло шло к тебе?
Гаратель так же устало, печально улыбнулась:
– Нет, не нужно... Мне уже хорошо... Ей-богу, хорошо. И Севиль ты зря вызвал. Ребенок бросит дела и примчится сюда...
– Ничего – Конечно, Абдул Гафарзаде мог повезти Гаратель в Москву, показать лучшим врачам страны, но для этого ее пришлось бы связать, потому что добровольно она лечиться не соглашалась, даже врача Бронштейна к себе не подпускала. Гаратель не боялась врачей, нет, но после Ордухана у Гаратель не осталось никакой охоты жить, никакого интереса. Для внезапно, на глазах постаревшей, обессилевшей женщины жизнь больше не имела смысла.
Недавно Абдул Гафарзаде сам ходил к врачу (у этого болвана Муршуда Гюльджахани есть земляк, профессор Мурсалбейли) и после этого дал себе слово, что больше не пойдет никогда. Как к врачу в руки попал – все...
Порой у него начинало колотиться сердце, он кашлял – и дней десять назад пошел к доктору Бронштейну, работавшему в поликлинике около их дома и долгие годы лечившему семейство Гафарзаде. Бронштейн был еврей, учился в Вильнюсе, перенес множество невзгод, после войны обосновался в Баку. Хотя было ему за семьдесят, он красил в абсолютно черный цвет волосы и усы, и Абдула Гафарзаде при виде доктора Броншейна всегда брал смех: волосы отрастали и у корней на голове и усах были абсолютно белыми, и эта белизна очень портила, по правде говоря, черный-пречерный, как агат, цвет молодости.
Доктор Бронштейн внимательно осмотрел Абдула Гафарзаде, взяв под руку, насильно отвел в рентгенкабинет, посмотрел его вместе с рентгенологом, а потом посоветовал Абдулу Гафарзаде показаться хорошему специалисту. Абдул Гафарзаде умел читать по глазам, на этот раз он прочитал в глазах доктора Бронштейна тревогу, даже испуг, и в душе у него возникло неприятное беспокойство, он подумал: "Вот влип..." Уходя, Абдул Гафарзаде сунул в карман доктора Бронштейна пятидесятирублевку, но доктор Бронштейн вернул деньги и так категорически запротестовал, что еще увеличил беспокойство Абдула Гафарзаде.
На следующее утро он вместе с Муршудом Гюльджахани пошел на прием к профессору Мурсалбейли. Профессор Мурсалбейли был родом из одного села с Муршудом Гюльджахани; они вместе кончали школу, и в свое время профессор приходил сватать Севиль как один из уважаемых в Баку людей. Абдул Гафарзаде пошел к профессору вместе с Муршудом Гюльджахани не потому, что сват был земляком, близким человеком Мурсалбейли, нет, у Абдула Гафарзаде не было надобности в посреднике, но беспокойство довело Абдула Гафарзаде до того, что он не осмелился один пойти к профессору, в одиночку выслушать возможный диагноз... Мурсалбейли приветливо встретил Абдула Гафарзаде, чуть не час осматривал его японскими аппаратами и приветливо проводил. Абдул Гафарзаде спросил:
– Ну что там, профессор?
Профессор Мурсалбейли провел волосатой короткопалой с толстыми ногтями рукой по полному, чисто выбритому лицу и самодовольно сказал:
– Что может быть у такого мужчины, как ты? – и громко засмеялся.
Тревога отпустила Абдула Гафарзаде, он наконец-то задышал спокойно.
– Не нужны ли лекарства? Может, мне что-нибудь принимать?
– Никаких лекарств!
– А что можно есть, пить?
– Ешь – что душа просит и пей – чего душе охота.
Муршуд Гюльджахани с плохо скрываемой завистью взглянул на Абдула Гафарзаде, и Абдул Гафарзаде тотчас заметил зависть, скрытую в глазах свата, и впервые с тех пор, как посетил вчера доктора Бронштейна, улыбнулся; у Муршуда Гюльджахани уже тридцать лет была язва желудка, тридцать лет этот бедняга тосковал по нормальной еде и питью.
Профессор Мурсалбейли был в белоснежном накрахмаленном халате, в отвороте халата виднелась волосатая грудь. Абдул Гафарзаде положил в нагрудный карман этого белоснежного накрахмаленного халата три новеньких сотенки.
– Ой... А это зачем... – профессор Мурсалбейли сказал эти слова так, что вопроса в них на самом деле не было, была благодарность.
Абдул Гафарзаде улыбнулся:
– Тебе пойдет впрок, профессор. – И, неожиданно представив себе волосы и усы доктора Бронштейна, выкрашенные в абсолютно черный, как агат, цвет, белые у корней, опять улыбнулся: "Бедный доктор Бронштейн".
Вечером Абдул Гафарзаде послал профессору Мурсалбейли домой большого осетра, и когда тайно пойманный в Каспии и доставленный спекулянтами большой осетр отправился в дом профессора Мурсалбейли, он будто раз и навсегда унес с собой и тревогу из души Абдула Гафарзаде...
Гаратель посмотрела на мужа, боком сидевшего в изножье дивана и массировавшего ей ноги:
– Абдул...
– Что?
– Я сейчас хочу отдать свою шкатулку Севиль... Ну зачем она мне? Я одной ногой здесь, одной – там, рядом с моим ребенком. Немно го осталось, пока я переселюсь к моему детке, отправлюсь к нему в сырую землю... Совсем мало осталось, э, Абдул...
– Не говори ерунды... – Абдул Гафарзаде сказал это и поспешно отвернулся, потому что Абдул Гафарзаде был, конечно, из тех, кто живет разумом, но ведь сердце есть сердце, и в тот момент глаза Абдула Гафар заде внезапно наполнились слезами.
– Абдул...
– Ну?
– Что ты скажешь?
– Про что я должен что-нибудь сказать? – Минутная слабость прошла, и Абдул Гафарзаде снова спокойно смотрел на жену.
– Я подарю шкатулку Севиль...
– Пусть остается в доме.
Почти тридцать два года Гаратель и Абдул Гафарзаде жили вместе, и уж за тридцать два года Гаратель прекрасно изучила все оттенки голоса мужа, теперь она поняла, что три слова: "пусть остается в доме", в сущности, не слова, а нечто крепче железа,
Абдул Гафарзаде был против того, чтобы держать ценности дома открыто, не потому что боялся, вдруг придут, проверят, увидят, нет, страха у Абдула Гафарзаде, можно сказать, не было (вначале-то был, но шли годы, множилось в управлении кладбища число красных знамен, почетных грамот, благодарностей, и чувство страха уходило). Абдул Гафарзаде был против, потому что незачем было хранить ценности дома. Шкатулка Гаратель, немного наличных денег – и достаточно. В шкатулке кольца, серьги, ожерелья, браслеты, которые Абдул Гафарзаде дарил Гаратель в эти долгие годы, и всегда можно было сказать, что драгоценности остались Гаратель от ее отца Ахунда Мухаммедали Аги. Ахунд Мухаммедали Ага был в свое время духовным лицом, известным в Баку сеидом, получившим отличное образование, и неудивительно, если такой человек оставляет драгоценности в наследство дочери. Хотя, царствие ему небесное, на самом-то деле после него остались только древние рукописи да еще семь Коранов в виде написанных разными почерками рукописей. Абдул Гафарзаде оставил у себя всего один экземпляр Корана, а остальные шесть, вместе с древними рукописями, подарил республиканскому рукописному фонду. Тогда, двадцать лет назад, Абдул Гафарзаде сделал это и ради покойного, который был очень чистым, благородным, ученым человеком, и ради Гаратель и детей: пусть хоть в каком-нибудь журнале, в каком-нибудь исследовании упомянут имя деда, имя предка, пусть напишут, что такая-то рукопись осталась от Ахунда Мухаммедали Аги.
А драгоценности в шкатулке Гаратель были действительно антикварными, ни единой современной не было. Абдул Гафарзаде покупал их у ювелиров, спекулянтов, маклеров. Абдул Гафарзаде вообще по своей природе не был современным человеком, не признавал самолетов, видео, магнитофонов, терпеть не мог даже электрический чайник; манеры молодежи, ее наряды, музыка, особенно брюки на девушках, сигареты в женских губах нервировали и совершенно выводили из себя этого человека...
Севиль пришла в начале десятого, и Абдул Гафарзаде отправился на автобус. Пора было ехать прямо в райисполком. У него не было машины, а в Баку он никогда не брал такси, потому что считал, что главе семьи с зарплатой 135 рублей в месяц нет никакой необходимости на глазах у людей раскатывать на машинах. Семья Севиль – дело другое. Они люди творческого труда. Кроме того, отец Омара Муршуд Гюльджахани как-никак писатель, пишет романы о колхозной жизни. Правда, он настоящий болван, но Абдул Гафарзаде ежегодно организовывал издание одной книги Муршуда Гюльджахани (все же – сват). И подаренную Севиль "Волгу" Абдул Гафарзаде купил на имя Муршуда Гюльджахани. В советском государстве кто может что-нибудь сказать писателю?
Абдул Гафарзаде любил чисто, аккуратно одеваться и потому покупал сразу четыре-пять костюмов одного цвета, одного покроя, это позволяло менять их незаметно, все думали, что у него всего один костюм, что каждый день он в одном и том же, и некоторые удивлялись, что Абдул Гафарзаде весь год в одном костюме, а костюму ничего, нисколько не снашивается, все как новенький.
Ожидая автобуса, Абдул Гафарзаде опять ощутил тепло прекрасного весеннего солнца и даже вдруг вспомнил Розу, ее тело, скользкое как у рыбы, ее полные белые бедра и груди. Но пришел автобус и вернул Абдула Гафарзаде к реальности.
Как любое предприятие, обслуживающее население, управление кладбища Тюлкю Гельди имело годовой план, год от года возрастающий. Все цифры Абдул Гафарзаде знал назубок, и вообще в расчетных делах его мозг работал как компьютер: собственный доход отдельно, государственный доход отдельно. В 1980 году годовой план 430 тысяч рублей, в 1981 году добавилось 28 тысяч, в 1982 году план был повышен на 140 тысяч, на 1984 год возрос до 770 тысяч рублей.
А кладбище Тюлкю Гельди не так уж велико, а давать такой план, конечно, трудно. Рытье одной могилы 4 рубля 42 копейки, удостоверение на место – 44 копейки, дощечка с надписью на могиле – 1 рубль 87 копеек, похороны в гробу 41 рубль 50 копеек, в красивом гробу – 46 рублей 92 копейки. Катафалк на час – 3 рубля 15 копеек, носилки – 27 рублей 42 копейки, оркестр – 54 рубля 78 копеек. Причем, по обычаю, гроб, если так можно сказать, не использовался. Ведь люди несли своих мертвых к могиле на носилках. Мало кто и оркестр приглашал. Кто мог, звал на обряд похорон известного музыканта, кто не мог, проводил ритуал погребения без музыки. Оркестр управления кладбища – тарист, кемачист, ударник, кларнетист, зурначи и двое певцов – в основном ходил на свадьбы в апшеронских селах близ Баку и с каждой свадьбы через Василия, Мирзаиби или Агакерима передавал причитающуюся Абдулу Гафарзаде долю.
На кладбище Тюлкю Гельди каждый день хоронили от восьми до пятнадцати покойников, и выполнить план с государственными расценками было невозможно. Поэтому Абдул Гафарзаде открыл маленький цех венков из тонкого железа, и эти крашеные железные венки продавали принудительно, в обязательном порядке. Таким образом, цех давно, в сущности, не изготовлял венков, потому что с ними ведь ничего не делалось, родные покойных, покупавшие железные венки, не знали, что работники управления снова и снова их собирают, несут в цех, долго остававшиеся под дождем и ветром подкрашивают и опять продают. А по документам цех производит в день от восьми до пятнадцати (по числу покойников) венков и столько же продает. На деле целый год обходились тридцатью – сорока венками: железо – устойчивый материал.
Теперь этот цех вместо венков мастерил чемоданы, зубные щетки, мыльницы, рожки для обуви, дверные ручки, вешалки, крючки для ванной, пуговицы для пальто, расчески – словом, Абдул Гафарзаде превратил этот цех в приличную фабрику с современным оборудованием, с техникой из Прибалтики. Часть изделий он зарегистрировал, будто чемоданы, зубные щетки и пуговицы выпускаются из отходов производства, венки, мол, делаем экономно, эту продукцию (в рамках возможностей, предоставляемых указанными в официальных документах отходами материалов) через торговое предприятие, с которым заключил официальный договор, переводил в государственную казну в счет плана.
Но для плана и этого было мало, Абдул Гафарзаде был вынужден раздувать цифры, связанные с похоронными обрядами. Особенно часто так бывало перед концом года. В один день проводилось пять похоронных обрядов, но Абдул Гафарзаде велел регистрировать в отчете двадцать пять, выдумывал имена и адреса покойников, а деньги в кассу государства переводил из своего собственного кармана, и всегда перевыполнял годовой план на четыре-пять тысяч рублей, и каждый год получал переходящее Красное знамя, Почетную грамоту, и каждый год занимал в соревновании коммунально-бытовых предприятий первое или второе, в крайнем случае третье место. Только от профсоюзов у него было свыше двадцати благодарностей. В управлении кладбища он создал уголок для всех этих переходящих Красных знамен, Почетных грамот, благодарностей. Почетные грамоты и благодарности велел поместить в посеребренные рамки, изготовленные в собственном цехе венков, развесить на стене.
Эти рамки нравились Абдулу Гафарзаде, и в ближайшем будущем он собирался наладить их массовое производство. Особенно хорошо такие рамки должны были пойти в сельских местностях, в них хорошо будут выглядеть на стенке увеличенные семейные фотопортреты, портрет главы семьи, карточки, которые посылают домой сыновья из армии. У Абдула Гафарзаде было особое чутье на такие дела, и чутье ему говорило, что, если он хотя бы в десяти крупных районах сумеет договориться с торговым руководством, рамки принесут хорошую прибыль. Впоследствии продажу рамок можно было бы расширить, можно было бы торговать ими, как чемоданами, зубными щетками, расческами в дагестанских и других кавказских провинциях, в Ростовской области, – там у Абдула Гафарзаде были влиятельные и деловые торговые знакомства (Грузия и Армения для него были просто родными, как Азербайджан).
Абдул Гафарзаде вел переговоры с людьми, стоявшими во главе дела, не опускаясь до уровня завмагов, даже заведующих универмагами, организацию всех операций всегда брал на себя, потому что если и был на земле человек, которому бы он доверял, то это был он сам. Получалась сделка – хорошо, не получалась получится другая. И рамки он не собирается делать тайно. Он заключит договоры с заводами, фабриками, школами. Он будет выпускать специальные рамки разных размеров для Почетных грамот, групповых фотопортретов, он будет продавать их недорого, по безналичному расчету, и официальные деньги конечно же пойдут в счет плана, в государственную казну, и управление кладбища будут хвалить за экономию, будут ставить в пример, будут называть среди передовиков на собраниях, в отчетах, которые представляют наверх.
Правда, каждый раз при повышении годового плана в результате мер, продуманных и принятых Абдулом Гафарзаде, его собственный доход тоже возрастал многократно, повышение плана стимулировало его личную заинтересованность, а значит, и предприимчивость, деловитость. Но несмотря на это, каждый раз, когда годовой план повышался, у Абдула Гафарзаде, человека хозяйственного, знающего цену деньгам, инстинктивно возникал протест, и, бывало, не в силах себя сдержать, он поднимался на трибуну и высказывал свои соображения (он отлично понимал, что все равно план никто не снизит и, выступая, он только сотрясает воздух, но это-то и было лучше всего!).
И в солнечное апрельское утро на совещании в райисполкоме Абдул Гафарзаде, попросив слова, поднялся на трибуну.
– Товарищи! Выполнять планы – неотменимая обязанность каждого из нас. Установленные планы должны выполняться, и тут не может быть никаких разговоров. Я почти тридцать лет работаю на руководящей хозяйственной работе, но ни разу не допустил, чтобы план был не только не выполнен, но и не перевыполнен...
Первый секретарь районного комитета партии М. П. Гарибли действительно принимал участие в совещании, и всегда усталый, всегда невыспавшийся этот шестидесятипятилетний человек вдруг прервал Абдула Гафарзаде:
– Мы это знаем, товарищ Гафарзаде, и высоко ценим. И как передового, опытного, честного хозяйственного работника вас уважаем. Поэтому не хвалите себя. Мы и без того всегда вас хвалим, другим ставим в пример.
Первый секретарь улыбнулся усталыми глазами залу и взглянул на часы: утром позавтракать не успел, торопился в райком, во второй половине дня будет бюро, а в двенадцать совещание в районном управлении озеленением (это управление раскритиковали в центральной газете), а теперь двенадцатый час – и ясно, что первый секретарь опять перекусить не успеет. От голода у человека в животе урчало, и он беспокойно поглядывал на районных руководителей, сидящих рядом в президиуме: вдруг они слышат. Но районные руководители конечно же делали вид, что не слышат.
Первый секретарь, отведя взгляд от часов, снова посмотрел на Абдула Гафарзаде:
– Поймите меня правильно.
Абдул Гафарзаде уважительно кивнул и сказал:
– Я вас очень хорошо понимаю, товарищ секретарь. Большое спасибо вам за оценку моей работы. Но я не хвалю себя, я коммунист. Мне просто есть что сказать... – И он обратился к залу. – Уже около двадцати пяти лет, товарищи, я заведую управлением кладбища, да не будет ни у кого из вас с ним дел. У нас тоже есть план, и мы, положив жизни, как обычно выполняем его с превышением. Пользуясь присутствием здесь уважаемого товарища первого секретаря, я даю перед вами слово: это так. Но теперь давайте посмотрим на наш план немного, как бы это сказать, по совести. В прошлом году у нас было похоронено на 218 человек меньше, чем в позапрошлом. Хорошо, дай бог людям здоровья, правда? Но как радоваться? А план? Ведь чтобы его выполнить, а тем более перевыполнить, надо похоронить как можно больше людей?
На этот раз Абдула Гафарзаде прервал Фарид Кязымлы, председатель райисполкома:
– Но как же быть, товарищ директор? Что вы предлагаете? Разве бывает бесплановое хозяйство?
В зале стали перешептываться, районные руководители в президиуме удивленно посмотрели на Фарида Кязымлы, потому что в присутствии первого секретаря считалось неприличным, если другие руководящие работники подавали реплики, прерывали выступающего. И Фарид Кязымлы это, конечно, прекрасно знал, поэтому, наверное, и покраснел. А первый секретарь, глядя в зал невыспавшимися глазами, не шевельнулся, но про себя подумал: видно, я старею, раз они уже обыкновенную этику не соблюдают...
Абдул Гафарзаде так же сдержанно и серьезно сказал:
– У меня нет особого предложения, товарищ Кязымлы, но я хочу сказать, что к управлениям, занимающимся похоронными делами, нельзя применять обычные экономические критерии. Повышать план за счет людей, у которых умерли мать, сестра, сын, дядя, тетя, повышать план за счет их слез, их сердечной боли, что, это как-нибудь сочетается с нашей идеологией? По какой совести, по какой справедливости? Ведь речь не о банном хозяйстве, не о парикмахерских. Речь о кладбище... Теперь я скажу, а вы, товарищи, слушайте. Министерство финансов отбирает у нас, можно сказать, весь доход, приносимый кладбищами, и выделяет материально нуждающимся предприятиям коммунального хозяйства, бытового обслуживания. К примеру, на ремонт жилья. Какой отсюда вывод? Вы подумали? Чтобы квартиры лучше ремонтировались, надо, чтобы больше умирало людей, чтобы родные хоронили их в счет плана? Выходит, что кто-то, к примеру, хоронит отца и не знает, что тем самым помогает кому-то неведомому отремонтировать квартиру. Это обыкновенной этике противоречит, в голову не вмещается. А наше общество – самое гуманное общество в мире, и нет ни материальной, ни духовной нужды в том, чтобы чего-то достигать за счет слез нашего общества.
Фарид Кязымлы опять не сдержался, опять прервал Абдула Гафарзаде:
– Значит, вы против плана?
Это было, конечно, уж слишком, и первый секретарь, повернувшись, посмотрел на сидевшего рядом с ним Фарида Кязымлы, и в этом взгляде М. П. Гарибли были властность, повелительность, гнев, пока еще не побежденные старостью и усталостью. И высокий, широкоплечий, мускулистый, как спортсмен, Фарид Кязымлы под этим взглядом в мгновение ока съежился, истаял, чуть ли не исчез совсем, а самое главное, весь зал был свидетелем его съеживания, истаивания.
Первый секретарь обернулся к Абдулу Гафарзаде:
– Продолжайте, товарищ Гафарзаде.
И Абдул Гафарзаде с обычной выдержкой и серьезностью продолжил:
– Большое спасибо, товарищ секретарь. Нет, товарищи, я не выступаю против плана. Я выступаю против того, что не учитывается специфика ряда управлений, в том числе и нашего. Но раз я поднялся на эту...
Иногда во время подобных совещании, прямо на трибуне, посреди собственной речи Абдулу Гафарзаде вдруг начинало казаться, что это не он произносит слова, глядит в зал, видит знакомые лица, сжимает кулаки, стучит по трибуне, подтверждая свою правоту, – все не он, а кто-то совсем другой; Абдул Гафарзаде одновременно и переживал это чувство, и продолжал свою речь, как будто одна его часть говорила, а другая удивлялась произносимым словам, но и мозг фиксировал бессмысленность всех усилий перед тленностью мира.
– ...трибуну, то поделюсь с вами, товарищи, и другими бедами и заботами. Товарищи, дорога на кладбище, – дорога, ведущая к последнему причалу, конечная дорога. В этом большой символический смысл. Люди должны уходить к последнему пристанищу спокойно... А в каком виде дорога на наше кладбище? В безобразном! Ямы, впадины, колдобины, буераки, грязь, теснота. Встретятся две машины нос к носу посреди кладбища, если один из водителей напористей, другой должен пятиться до самого забора... Сколько можно говорить? Сколько можно писать об этом в вышестоящие организации?! Мы ведь ничего не просим, пусть только нам позволят открыть дорожно-ремонтный цех с штатом в пять – десять человек, мы сами приведем в порядок наши дороги, каждый год будем их ремонтировать, еще и другим кладбищам сможем помочь, везде дороги плохие. Еще скажу о том, что все работы на кладбище мы выполняем вручную. Бедные наши братья рабочие: лопата у них, кирка да ведро. Ни одного бульдозера. Ни одного компрессора. О какой технической революции мы толкуем? В общем, товарищи... – И скрытая ирония, рождающаяся внутри этого человека перед тем, как он произнесет те слова, что сейчас собирается произнести, проявилась в едва различимом блеске серых глаз за очками, в блеске, который тотчас же исчез, и, разумеется, никем не была замечена не только ирония, то даже и блеск в глазах. – Одним словом, я хочу сказать, товарищи, что мы работаем для будущего. Живем во имя будущего. Все во имя будущего.
Это были любимые слова Абдула Гафарзаде, и каждый раз, произнося их то ли с трибуны, то ли (ведь он ветеран труда!) на встрече с пионерами, то ли во время беседы с официальными людьми, он внутренне наслаждался; эти слова были отличной шуткой – для самого себя.
Революционеры жертвовали жизнями во имя будущего. Дворяне, беки порвали со своим сословием, были расстреляны в степях Каракума во имя будущего, рабочие, простые крестьяне, бросив свои дела, боролись во имя будущего, приносили в жертву будущему здоровье и даже жизнь собственных детей. Во имя будущего лучшие люди отправлялись в ссылки, во имя будущего заболевали туберкулезом, становились кормом для червей и ворон в сибирской тайге, во имя будущего свергли с трона царя. Но будущее все никак не приходит... Сталин во имя будущего и сам дни и ночи работал, не жил по-человечески (говорят, и в Кремле спал на узком диванчике под шинелью...), и людей заставлял работать во имя будущего, уничтожал людей, набивал ими тюрьмы, и все во имя светлого будущего. Во время войны миллионы и миллионы людей отдали жизни – во имя будущего. Хрущев велел вытащить из мавзолея труп Сталина, отменил страх (вот почему теперь в стране такое своеволие!) и провозгласил на весь мир, что будущее придет через двадцать лет, через двадцать лет настанет коммунизм. Получалось, что Абдул Гафарзаде теперь должен был жить при коммунизме... Он помнил: когда Хрущев объявил о коммунизме через двадцать лет, Гаратель спросила: "Неужели правда будет коммунизм?" – "Конечно", – сказал Абдул Гафарзаде. "А как это будет?" – "Как будет? Как нужно, дорогая, так и будет. Через двадцать лет ты утром проснешься, возьмешь газеты, и там написано: уже коммунизм. И телевизор скажет, что уже коммунизм. И радио скажет: знайте и ведайте – мы живем в коммунизме. И поэты будут писать стихи: да здравствует коммунизм. А если при коммунизме у рабочего с голоду будет урчать в животе, ну что ж, так бывает бывает, что у человека урчит в животе, даже при коммунизме".
Пришел наш друг Брежнев – значков, орденов, медалей не осталось: все нацепил себе на грудь, столько лишних калорий принял, что теперь язык во рту не проворачивается, слова выговорить не может, даже по написанному прочитать не в состоянии, никто понять не может, что он лопочет, бедняга несчастный. Но люди опять работают во имя будущего, во имя будущего отдают рапорты, во имя б у д у щ е г о выполняются планы, на идущих с утра до ночи торжественных собраниях во имя будущего на имя Брежнева принимаются заранее заготовленные письма, все (то есть не те, кто готовит и зачитывает рапорты и письма, а несчастный трудящийся народ!) работают не для себя, а для блага, для лучшей жизни будущих поколений, вкалывают, надрываются... Но когда же то будущее наконец придет?
Абдул Гафарзаде считал, что работать во имя абстрактного будущего и во имя его жить и умирать – самое глупое и бессмысленное дело на свете, и порой ночами без сна, думая о делах мира, в том числе и о будущем, он приходил к выводу, что среди множества сказок и мифов, созданных человечеством, есть миф о будущем, изобретенный нашей системой, с помощью этого мифа система управляет сотнями миллионов людей. И потому люди ни во что не верят, и потому так разрушено общество. Абдул Гафарзаде прекрасно знал, что если он сам с этой трибуны вот так издевается и над партией, и над правительством, и над строем, а люди (большинство из них коммунисты и комсомольцы!) вот так аплодируют, что может яснее свидетельствовать о крушении общественной морали? Даже в рабовладельческую эпоху так не бывало, и в Древнем Риме такого не видали. Думать одно, действовать по-другому, с трибуны провозглашать третье, прямо противоположное и первому и второму, в печати публиковать то, чему не верит ни пишущий, ни читающий, – ни в каком обществе никогда лицемерие не достигало таких степеней, и, размышляя, Абдул Гафарзаде настолько живо представлял себе глубины и высоты всеобщего лицемерия, что только усмехался и качал головой: "Ну и ну!..."
Абдул Гафарзаде был деловым человеком, погруженным в работу, знающим в работе толк, и потому был совершенно убежден: больше половины людей в Советском Союзе, получающих от государства зарплату, урывающих у него деньги от рабочих до партийных функционеров, от хозяйственников до поэтов и ученых, в капиталистических странах умерли бы с голоду, потому что привыкли получать зарплату, ничего не делая, а если что и делая, то только для себя. Водитель троллейбуса присваивал деньги за билеты, часть присвоенного отдавал своему бригадиру, бригадир делился со своим начальником, тот с начальником троллейбусного парка, и так выше, выше... Сотая доля копейки за тот несчастный троллейбусный билет добиралась до самых верхов, чуть не до Аллаха... Но если сотую долю копейки умножить на миллион, на миллиард, на триллион, сколько рублей получается?
Сталин был палач – конечно, тут нет слов. И с Хрущевым было не сладить это тоже дело известное. Самым лучшим, несомненно, был Брежнев: хвали его – и живи как хочешь. И то, что в брежневское время так популярна стала взятка – за взятку получаются и ордена, и медали, и депутатство, и власть самодержцев любого масштаба от самого маленького, районного (как М. П. Гарибли), до самого высокого, что фальшивые трудовые рапорты заполонили весь мир, что собрания от сельсоветов до всесоюзных съездов превратились в театральные представления, а выступающие на них – в артистов, что откуда и куда бы ни ехал ты, приедешь все равно на банкет, – все это, ну ей-богу, может вынести только Советский Союз... Размышляя так, Абдул Гафарзаде чуть ли не сострадал Советскому Союзу... Потом усмехался: ничего, в будущем все наладится...
Абдул Гафарзаде, окончив словами о будущем свое выступление на совещании в райисполкоме в то солнечное апрельское утро, спустился с трибуны. После него выступили еще двое, и, поскольку до двенадцати часов оставалось немного, первый секретарь подвел итоги и из всех выступающих выделил Абдула Гафарзаде.
– Вот видите, товарищи, – сказал он, – Абдул Гафарзаде руководит небольшим хозяйством. Но как он точно знает все, от экономических проблем до гражданских, как четко высказывает свое мнение, а самое главное, как искренне болеет за бакинцев, за их коренные интересы. Масштабно мыслит человек и понимает масштабно. Многие из вас, когда без бумажки выступают, не могут мысли собрать, что говорят – понять невозможно. А вы обратили внимание на железную логику Гафарзаде? Откуда она? Почему он говорит так ясно? Потому что живет работой, переживает за дело, разбирается в нем, знает, что делает и для кого делает. Мы поставили вас на руководящую работу, но большинство своей работы не знает. Вы думаете, что я не знаю? Знаю. Все сигналы до меня доходят. Здесь много молодежи в зале, так вот, молодые, учитесь у этого опытного хозяйственного работника, учитесь у Гафарзаде. И ты, Кязымлы, – первый секретарь обернулся к Фариду Кязымлы, и снова в одно мгновение выражение лица первого секретаря изменилось, вместо почтенного человека, только что наставлявшего, благожелательно говорившего, на Фарида Кязымлы смотрел совершенно безжалостный человек, – слышишь, никогда не прерывай его!