355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эльчин » Смертный приговор » Текст книги (страница 18)
Смертный приговор
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 12:28

Текст книги "Смертный приговор"


Автор книги: Эльчин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 25 страниц)

Дядя Асатур водил в Москве трамвай, и с тех пор, как умер его родной брат, то есть отец Розы, а мать Розы вышла замуж за соседа-парикмахера, вдовца-азербайджанца, дядя не приезжал в Баку, но ко всем праздникам, включая 28 апреля – день установления советской власти в Азербайджане, – присылал Розе поздравительные открытки. Дядя Асатур был единственным в мире человеком, который посылал Розе открытки.

Когда Василий Митрофанов вел, как говорится, переговоры с Розой от имени Абдула Гафарзаде и Роза дала согласие на прекрасную московскую поездку, печальный блеск красного, зеленого, желтого, розового, оранжевого вспомнился ей, и в воспоминаниях облик дяди Асатура предстал как сама чистота.

В Москве Роза хотела непременно позвонить дяде Асатуру и повидаться с ним, собиралась пойти к нему домой и сказала об этом Абдулу Гафарзаде, но что дядя Асатур водитель трамвая – не сказала.

Ей показалось, что это неудобно, и она придумала, что дядя работает в Министерстве торговли СССР. Придумала и стала волноваться: вдруг Абдул Гафарзаде захочет увидеть, познакомиться с человеком, работающим в Министерстве торговли.

Но Роза напрасно беспокоилась, потому что Абдул Гафарзаде знал в жизни множество роз и нероз и видел их насквозь, как прозрачных. Он сразу догадался, что Роза про дядю лжет, и, чтобы не портить себе настроение, не стал углубляться...

В те волшебные пять дней только звонки Василия Митрофанова напоминали о жизни за пределами гостиничного номера. Василий жил в той же гостинице и звонил каждый день, раз утром и раз вечером: "Не нужно ли чего, Абдул Ордуханович?" А что могло быть нужно Абдулу Ордухановичу? В те прекрасные весенние дни в том трехкомнатном номере-люкс – ничего, кроме Розы. Никакие драгоценности мира. Но вечером на пятый день Абдул Гафарзаде сказал Василию: Душа кеманчи просит, Вася... – В коротенькой фразе было столько сердечности, столько души, голос был жалобный, почти молящий. Василий никогда не слышал у этого человека такого растроганного голоса...

Абдул Гафарзаде и сам не знал, почему душа запросила кеманчи, обычно он слушал кеманчу в печальные минуты, но тогда весной в Москве сердце Абдула Гафарзаде расцвело, как столетнее дерево, и он забыл заботы и горести мира; но, как видно, на сердце что-то было...

Абдул Гафарзаде никогда не ходил по номеру голым, как Роза, он одевался сразу, как вставал с кровати, это у Розы тело было белоснежное, кожа тугая и гладкая, а своего тела Абдул Гафарзаде стеснялся. Живот большой, волосатый... Несмотря на веселые, шаловливые, страстные призывы Розы, в совершенстве владеющей всеми тонкостями мира любви, любовных дел, Абдул Гафарзаде не становился с ней вместе под душ. Шел в ванную, закутывал Розу в большое китайское полотенце, брал на руки и нес на кровать. Ранним утром Василий улетел в Баку и вечером вернулся в Москву с Ахмедом Ширкеримом, знаменитым кеманчистом. Из Внуковского аэропорта заехал на московский Центральный рынок, у апшеронских цветочников купил для Розы охапку свежих нераскрывшихся роз и в тот же вечер привел Ахмеда Ширкерима в трехкомнатный номер-люкс.

Ахмед Ширкерим настроил кеманчу, как обычно закрыл глаза и сыграл для начала один "Сейгях", и сыграл его так душевно, в гостиничном номере Москвы "Сейгях" прозвучал так таинственно-неожиданно и в то же время интимно, что даже Василий и Роза, не любившие кеманчу и не понимавшие мугам, по правде говоря, получили удовольствие. Потом Ахмед Ширкерим играл азербайджанские народные песни, плясовые мелодии и снова вернулся к мугаму, по просьбе Абдула Гафарзаде сыграл "Сары бюльбюль"... Эту песню очень любил покойный Хыдыр, Абдул Гафарзаде как сейчас помнил: Хыдыр в зимнюю стужу моется во дворе под краном холодной как лед водой и напевает "Сары бюльбюль". "Сары бюльбюль" был тот же самый, он был как всегда живой, а Хыдыр давно уже был в праведном мире, и Ахмед Ширкерим будто знал об этом, языком кеманчи он вспоминал брата, и воспоминания терзали сердце Абдула Гафарзаде, и глаза его повлажнели. Ахмед Ширкерим заиграл "Кесме шикесте". Закрыв глаза, двигая туда-сюда смычком по струнам, он в такт качал головой, и Абдулу Гафарзаде казалось, что между звуками "Кесме шикесте" и большими черными глазами Розы, ее белоснежным тугим телом есть что-то родственное. Родственность была не кровной, а временной, эпохальной, она говорила о том, что красота на земле вечна, будь то красота песни или женщины, она говорила о древних временах, о давнем мире, о недосягаемости дали истории, и Абдул Гафарзаде, тоже закрыв глаза, слушая кеманчу, мыслями уходил в древность, в недосягаемость, в недостижимость.

Ахмед Ширкерим закончил играть "Кесме шикесте", и в гостиничном номере воцарилась странная тишина, в самой этой тишине была древность. Потом Абдул Гафарзаде сунул руку в нагрудный карман пиджака, вытащил большое портмоне из крокодиловой кожи, которое носил в кармане почти тридцать лет, и, отсчитав Ахмеду Ширкериму десять сотенных, сказал:

– Да будет впрок.

Довольный Василий взглянул на Ахмеда Ширкерима и кивнул головой, мол, видишь, я говорил...

Воодушевленный столь высокой оценкой музыки (хруст сторублевок был звонок), Ахмед Ширкерим достал из футляра скрипку, которую привез из Баку вместе с кеманчой, встал перед Розой и, снова закрыв глаза, заиграл "Очи черные", посвященные Розе, специально для нее, ей одной...

В ту ночь, засыпая, прильнув к боку Абдула Гафарзаде, Роза в тишине и темноте трехкомнатного номера-люкс отчетливо слышала стук его сердца, и в том стуке было нечто родное, чего раньше Роза не чувствовала никогда, Розе казалось, что она действительно начинает любить этого пожилого мужчину с большим волосатым животом, недавно чуждая, а теперь ставшая своей кеманча будто снова печально заиграла, ее голос просачивался сквозь тишину, и, окончательно засыпая, Роза представила себе, что это – не гостиничный номер, а ее собственный дом, а лежащий рядом мужчина – ее муж, и, внезапно ощутив семейную близость, Роза легонько погладила волосатую грудь Абдула Гафарзаде.

В Баку, на Восьмом километре, на третьем этаже трехэтажного здания, напротив сберегательной кассы, в которой Роза работала, между верхней границей уличных окон и крышей из камня была вытесана такая надпись:

1867

Мешади Мирза Мир Абдулла

Мешади Мир Мамедгусейн оглу

Когда Роза смотрела из окна кассы на эту надпись, ей казалось, что в сравнении с древностью даты, с давностью жизни Мешади Мирзы ее собственная жизнь, все ее волнения – детская игра. Теперь, в трехкомнатном номере-люкс, перед сном, легонько поглаживая волосатую грудь Абдула Гафарзаде, Роза воображала, что она не в постели, а в той давности, где жил Мешади Мирза, в нынешнем ненадежном мире если и можно на что-то надеяться, на что-то опереться, то только на эту древность – ее надежность, ее покой принесли успокоение молодой женщине...

Но раздался телефонный звонок, и по звонку Абдул Гафарзаде сразу понял, что он из Баку и в Баку что-то случилось. В первый же день приезда сюда он позвонил в Баку и на всякий случай дал Гаратель номер (он всегда так делал, бывая в других городах!). Поспешно вскочив, он схватил трубку.

– Здравствуйте, дядя Абдул. Это Омар говорит. Как вы?

– Что случилось?

– Что?

– Что случилось, спрашиваю.

– Мама заболела, дядя Абдул.

Абдул Гафарзаде вначале понял, что речь идет о матери Омара, то есть о жене Муршуда Гюльджахани, и успокоился, задышал спокойно.

Состояние серьезное?

– Что?

– Я спрашиваю, состояние серьезное, тяжелое?

– Да, тяжелое.

– Детка, так твоя же мама-бедняжка была здоровым человеком...

– Да не моя мама, э, дядя Абдул, мама Гаратель заболела. И мы приехали сюда. Из вашей квартиры говорим. Севиль сказала, чтоб я позвонил вам, а то я не беспокоил бы вас. Она очень боится...

Абдул Гафарзаде вдруг весь как ребенок затрясся (после смерти Ордухана он очень боялся внезапных смертей), как ни пытался взять себя в руки, ничего не получалось, и, больше ничего не спрашивая, он бросил трубку на рычаг – и счастье с Розой, и весенняя свежесть, заполнившая все его существо за шесть московских дней, в мгновение начисто исчезли. Абдул Гафарзаде торопливо умылся и стал одеваться. Роза проснулась, включила бра над головой и села в постели, одеяло соскользнуло с груди, упало на бедра, но теперь грудь Розы в свете бра была обыкновенной женской грудью.

– Что случилось?

– Мне надо уезжать, Роза...

– Куда?

– В Баку.

– А я?

– Ты сколько хочешь гуляй здесь. Иди... как, ты говорила, зовут этого человека? Да, Асатур... Вот и повидайся с ним... Вася тоже останется, как захочешь, он тебя привезет...

Надев пиджак, Абдул Гафарзаде позвонил, разбудил Василия, велел ему спуститься и подождать его на первом этаже. Потом сунул руку во внутренний карман пиджака, вытащил свое большое портмоне из крокодиловой кожи, положил три тысячи на телевизор и сказал Розе, смотревшей на него все еще сонными глазами:

– Это тебе.

Роза, прищурившись, внимательно посмотрела на Абдула Гафарзаде:

– Что?!

– Эти деньги – твои.

Роза вдруг вскочила с места, как кошка бросилась к телевизору и, схватив с телевизора деньги, швырнула их на пол.

– Кто я такая, по-твоему? Ты что мне деньги суешь?! За услугу?!

Абдул Гафарзаде в ту же ночь улетел в Баку.

Конечно, те три тысячи рублей были ничто в сравнении с шубой из выдры, которую он купил Розе, с золотым браслетом, жемчужным ожерельем, гарнитуром из бриллиантовых серег и кольца, японским сервизом на двадцать четыре персоны... Но поступок Розы в ту ночь, ее слова: "Кто я такая, по-твоему? Что ты мне деньги суешь?!" – так понравились Абдулу Гафарзаде, что, хотя с тех пор они больше не были с Розой близки (Абдул Гафарзаде не любил повторов), при посредстве Василия он устроил ее на заочное отделение Института народного хозяйства, чтобы она стала квалифицированным экономистом. Вообще после той прекрасной незабываемой московской весны Абдул Гафарзаде часто думал о Розе и искренне хотел, чтобы эта молодая женщина была счастлива, и столь же искренне не хотел, чтобы она распустилась, попала в дурные руки. Он даже подумывал, не женить ли Василия на Розе, но пока не пришел к решительному выводу.

А три тысячи рублей так и оставались в номере-люкс рассыпанными по полу, и после ухода Абдула Гафарзаде Розе, конечно, пришлось собрать хрустящие сторублевки с пола по одной...

12

Встреча

Хосров-муэллим никогда в жизни не видел дочерей Калантара-муэллима, однако вначале часто, потом все реже, но даже и сейчас, когда календарь века перешагнул восьмидесятую отметку, тех девочек он время от времени видел во сне. У них не было лиц, вернее, их лица были будто за тюлевыми занавесками, они хором плакали, слезы из глаз текли у них как сель, лились по улицам, сливались в море, и Хосров-муэллим во сне боялся утонуть, умереть в море слез, пролитых дочерьми Калантара-муэллима. Кто-то, очень возможно, что жена Калантара-муэллима – за долгие годы Хосров-муэллим забыл ее лицо, – утешал и девочек, и Калантара-муэллима, и Хосрова-муэллима, который все это видел во сне (и во сне знал, что это только сон...): "Вода-это к ясности-Вода – это к ясности..."

Правда, Хосров-муэллим знал, что всё это сон, но и зная это, боялся утонуть в море слез, а Калантар-муэллим, сидя в маленькой лодке, плавал в том море. "Слушай, у меня дела хороши, – говорил он, – потому что мне с самого начала повезло. Что ж, что я отец семерых дочек? Моя жена из полкило мяса готовит так много и к тому же так вкусно, что мы доесть не можем. А когда живот полный – значит, дела отличные. Значит, и химию детям преподавать будешь хорошо". И Калантар-муэллим смеялся, но Хосров-муэллим знал, что, в сущности, это не смех, а плач, потому что из глаз Калантара-муэллима текли слезы, наполняли лодку, и лодка исчезала, и Калантар-муэллим исчезал, и Хосров-муэллим понимал, что Калантар-муэллим утонул в море слез, и боялся, что сам утонет, а девочки все плакали, и воды прибывало...

Тогда Арзу сказала Хосрову-муэллиму: "Мне-то что, я одна... А у Калантара-муэллима, бедняги, семь дочек остались..."

После этих слов Хосров-муэллим если где видел нищенку, думал, что это обязательно дочь Калантара-муэллима, останавливался, вглядывался в лицо нищенки, хотел отыскать и всегда находил в ее лице сходство с Калантаром-муэллимом, а нищенка так пугалась его взгляда, что убегала...

Количество девочек, которые снились Хосрову-муэллиму, бывало большим, бывало маленьким, но как бы много или мало их ни было, они были семью дочками Калантара-муэллима, семью девочками-сиротками, которых Хосров-муэллим не видел никогда в жизни.

Кончались семидесятые годы, и старуха Хадиджа верно говорила: Хосров-муэллим впервые за свою долгую жизнь (и как видно, в последний раз...) летом поехал отдыхать. Был август, в Баку стояла жара, Хосров-муэллим получил на почте отпускные (последний год перед пенсией он работал в киоске), прибавил к собранным за годы двумстам рублям и, купив билет в общий вагон поезда "Баку – Кисловодск", под вечер уехал.

Последний раз Хосров-муэллим садился в поезд в 1956 году, когда возвращался в Баку из Томской области. Целыми днями, вот так же сидя перед окном общего вагона, он смотрел на сменяющие друг друга дорожные картины, но, в сущности, ни одной из них не видел, а видел поднимающийся в Шушу фаэтон Ованеса-киши, разноцветного мертвого петуха, Красного Якуба у шлагбаума, преградившего дорогу на Гадрут, костер, горящий в шести километрах от Гадрута, все вглядывался в лицо Хыдыра-муэллима (он еще не знал, что Хыдыр-муэллим был расстрелян семнадцать лет назад – в один из зимних дней 1939 года, узнал только в Баку), рассматривал каждую черточку этого лица, все хотел разобраться, понять Хыдыра-муэллима, и порой ему казалось, что Хыдыр-муэллим это не Хыдыр-муэллим, а Мамедага Алекперов, потому что после семнадцати лет разлуки в поезде, который идет в Баку, если смотришь в окно общего вагона и думаешь о Хыдыре-муэллиме, то сам не замечаешь, как на стекле появляется лицо Мамедаги Алекперова, следователя. Поезд, шедший из Томской области, и дни, которые он просиживал перед окном общего вагона, – все осталось в прошлом. И по мере того, как годы сменяли друг друга, и костер, в шести километрах от Гадрута, и торжество в доме Алескера-муэллима, и холод Нарыма – все перемешалось, превратилось в какой-то клубок, порой так сжимавшийся, съеживавшийся, что делался величиной с орех и застревал в горле Хосрова-муэллима, и тогда казалось, что вот сейчас сердце лопнет, вот сейчас смерть придет, но смерть не шла, сердце не разрывалось, и выходило, что раз живет мир, надо жить и Хосрову-муэллиму...

В тот августовский вечер Хосров-муэллим вошел в общий вагон поезда, идущего в Кисловодск, показал проводнице билет и хотел спросить, где его место, но очень толстая пожилая женщина-проводница сидела в тот дикий зной в своем купе, с хрустом поедала большой соленый огурец, читала какую-то старую книгу и, не поднимая головы, говорила:

– Давай... Давай... Проходи...

Хосров-муэллим нашел свое место (опять у окна), маленький ручной чемоданчик поставил под деревянное сиденье и, вдыхая тяжелый от смешанных запахов общего вагона и чересчур горячий воздух, подумал: где же он видел эту проводницу?

Поезд тронулся. Толстая проводница, выковыривая из зубов длинным ногтем указательного пальца остатки соленого огурца, пришла проверять билеты. Как только она встала перед Хосровом-муэллимом, он окончательно убедился, что откуда-то хорошо ее знает. Но кто она, никак не мог вспомнить.

Громко, чтобы весь вагон услышал, проводница закричала:

– Туалет содержите в чистоте! Кто набезобразит в туалете, дам в руки тряпку, сам будет мыть! – Потом протянула к Хосрову-муэллиму руку, которой ковыряла в зубах: – Давай быстрее! Давай-ка билет!

Хосров-муэллим протянул билет, который держал наготове, но проводница, вместо того чтобы взять билет, в колеблющемся вагонном свете пристально посмотрела на Хосрова-муэллима и вдруг спросила:

– А-а-а... Ты – Хосров-муэллим? – И глаза ее засверкали невероятным любопытством. – Слушай, а тебя не расстреляли? Откуда это ты воскрес?... Ничего себе!...

Хосров-муэллим знал, что это очень знакомая, близко знакомая женщина, кто же она, господи, кто? Никак не вспоминалось. Изнутри поднялось какое-то очень нехорошее, дурное чувство, которое смешалось с запахами общего вагона, – пот, вареные яйца, колбаса, лук, чеснок, – и чуть не вызвало у него рвоту.

А проводница взяла билет Хосрова-муэллима.

– Не фальшивый?... – сказала и громко расхохоталась. – Не узнал меня?

Хосров-муэллим не отрываясь смотрел на нее, толстую, седую, когда улыбается или смеется, видны испорченные и металлические зубы... Он ее знал... Он, конечно, ее знал... Он знал, кто она... знал... Но кто же она?! И нехорошее, дурное чувство снова подступило к горлу Хосрова-муэллима, и когда он сглатывал, острый кадык поднимался и опускался на тонкой шее.

Женщина-проводница сказала:

– Да это же я! Не узнал? Я Арзу, да, дочь Алескера-муэллима!...

Хосров-муэллим все так же глотал воздух и ничего не говорил, пот стекал со лба и повисал на кончике носа.

Женщина-проводница (Арзу!) опять рассмеялась.

– Ты как и прежде неразговорчивый, да?... Ну и ну!... Я думала, тебя давно расстреляли, а теперь уж и кости твои сгнили!... Но ты хорошо сохранился, ей-богу! – И толстая женщина-проводница смолкла, вдруг удалилась куда-то очень далеко, потом произнесла: – Жеву фелисит, мадемуазель... Помнишь?...

Странное дело, все хранилось у Хосрова-муэллима в памяти, но ничего он не помнил, в мозгу его и чувствах все перемешалось, слилось в клубок, но самое неожиданное, что из этого клубка, окончательно спутанного, так что ничего нельзя извлечь, вдруг как бы издалека послышался крик новорожденного. Кто был тот младенец? Джафар? Аслан? Азер? или эта самая Арзу? Кто?

А тот младенец кричал...

В это время в вагоне погас свет, и пассажиры зашумели:

– Сапожник!...

– Атанда!

– Убери руки!

– Пожарный!...

И в шуме-гаме раздался властный, хриплый голос женщины-проводницы (Арзу!), истинной хозяйки вагона:

– Смотрите не воруйте, да!... Милиционер в соседнем вагоне!

Потом свет загорелся, шум прекратился, пассажиры стали понемногу засыпать на своих сидячих местах, поезд шел мимо Дербента, и Гюльзар, если она была жива, наверное, и в голову не могло прийти, что сейчас Хосров-муэллим мимо проезжает...

Среди ночи женщина-проводница (Арзу!) снова подошла и встала перед Хосровом-муэллимом и, мокрым платком вытирая пот с груди, выпирающей из лифчика, сказала:

– Чего ты не спишь, Хосров-муэллим? Есть на свете что-нибудь лучше сна? Мечтаю досыта выспаться... Почему ты не спишь?

Хосров-муэллим отвел глаза от окна, посмотрел на пассажиров вокруг, привалившихся друг к другу плечами, свесивших головы, спавших кто сладко, кто беспокойно, потом посмотрел на Арзу – и ничего не сказал.

Арзу широко зевнула, распространяя запах спирта, глаза ее увлажнились, и сквозь зевоту она сказала:

– Увидела тебя, многое вспомнила... Откуда ты появился в моем вагоне, а?... – Она опять зевнула и, зевая, произнесла: – Мне-то что, я одна была!... А у Калантара-муэллима, бедняги, семь дочек осталось!...

Вот после той ночи семь дочек Калантара-муэллима, никогда не виденных Хосровом-муэллимом, стали входить в его сон, стали повторяющимся сном, и Хосров-муэллим так привык к нему, что сон стал казаться явью, как костер, горевший в шести километрах от Гадрута, как плевки следователя Мамедаги Алекперова, как то, что Гюльзар вышла замуж за шофера и переехала в Дербент, сон о семерых девочках стал частью жизни Хосрова-муэллима, запутался в общий клубок...

Хосров-муэллим побыл в Кисловодске месяц, каждый день даром пил нарзан, рядом с домом, где он снял комнату, был спокойный садик, куда он каждый день приходил посидеть, и однажды снова услышал откуда-то издалека крик младенца. Хосров-муэллим на этот раз увидел и профессора Фазиля Зия, бережно принимавшего младенца из лона матери, даже профессор Фазиль Зия пришел и сел рядом с Хосровом-муэллимом... Хосров-муэллим видел профессора Фазиля Зия пару раз на торжествах у Алескера-муэллима и с тех лет впервые вспомнил. Хосров-муэллим в тихом садике в Кисловодске вспоминал профессора Фазиля Зия, и доносившийся издалека младенческий крик превращался в голос шестилетнего Джафара, четырехлетнего Аслана, двухлетнего Азера, и сам профессор Фазиль Зия обернулся профессором Львом Александровичем Зильбером...

За тот месяц у Хосрова-муэллима подобные встречи в тихом садике в Кисловодске бывали часто...

За тот месяц игравшие в садике в Кисловодске дети, молодые люди, приходившие в садик, привыкли к длинному, худому, иногда разговаривавшему с самим собою старику как к тамошним скамейкам и деревьям; потом худой, длинный старик исчез, но ни игравшие в садике дети, ни приходившие в садик молодые люди этого не заметили... Хосров-муэллим вернулся в Баку. Началась осень, и Хосров-муэллим почему-то очень плохо переносил в том году осень; после того прекрасного воздуха в Кисловодске он все не мог привыкнуть к дымному Баку, ни дома, ни на улице не находил покоя, по ночам просыпался от одышки и до утра сидел в постели, не мог заснуть.

Потом началась зима, в Баку день-два шел снег, потом стал таять, и в один из таких дней, в воскресенье, Хосров-муэллим пошел на базар, купил яблок, дивно пахнущей айвы, апельсинов, сел в автобус и поехал на Восьмой километр. (Арзу тогда написала свой адрес, и Хосров-муэллим с тех пор носил его в кармане).

А там чуть прошел и встал прямо против старого трехэтажного здания. Каменные стены потемнели дочерна, краска на рамах и балконных перилах высохла и осыпалась, и поскольку таял снег, с перил и крыши капала черная вода. На самом верху, между крышей и наличниками третьего этажа, была выбитая на камне и теперь едва различимая надпись:

1867

Мешади Мирза Мир Абдулла

Мешади Мир Мамедгусейн оглу

Здание было на тридцать три года старше Хосрова-муэллима. Его построил человек по имени Мешади Мирза Мир Абдулла Мешади Мир Мамедгусейн оглу, и с тех пор оно вот так безмолвно стоит и наблюдает за делами мира. Хосрову-муэллиму показалось, что он знаком с этим зданием, откуда-то его знает. И как если бы здание было человеком, он подумал: откуда я его знаю?

А может быть, эта долгая жизнь – вторая, может, когда-то однажды он уже жил в этом мире, а теперь живет во второй раз...

Хосров-муэллим вошел во двор и остановился перед дверью номер семь на первом этаже. Слева от двери на асфальте из трех деревянных ящиков соорудили нечто вроде курятника, огородили давно проржавевшей железной сеткой, и между вымокшими в грязной снеговой воде дощечками мыкалось десятка полтора кур. Едва завидев Хосрова-муэллима, они закудахтали, забегали внутри своего крошечного загона, налетая друг на друга.

От грязи в курятнике шел резкий запах, и Хосров-муэллим отвернулся и, очень странно, именно в этот момент вспомнил Хыдыра-муэллима – его здоровое тело, и как он прямо держал голову, и как горделиво шагал четким шагом... У Хосрова-муэллима даже волосы встали дыбом, потому что ему показалось, что запах куриного помета идет не от самодельного курятника, а от здорового, играющего мускулами тела Хыдыра-муэллима.

Хосров-муэллим считал (был на сто процентов уверен!), что в тот зимний день 1939 года их арестовали по доносу Хыдыра-муэллима, и Хосров-муэллим никогда не узнает, что их арестовали по доносу Алескера-муэллима, но если на свете действительно есть нечто, именуемое духом, то дух Алескера-муэллима в таком неведении Хосрова-муэллима, наверное, все равно не находил себе хоть какое-нибудь утешение...

Хосров-муэллим хотел постучать в дверь номер 7, но в это время Арзу, браня кур, распахнула дверь:

– Что за прожорливая скотина?! Только что разве не дала я вам хлеба, чтоб вас разорвало?! – Увидев перед собой Хосрова-муэллима, Арзу слегка запнулась, даже как будто вздрогнула. – А-а-а, – сказала она. – Ты откуда явился, слушай? Когда тебя вижу, пугаюсь, э, как будто мертвый воскрес...

В одной руке Арзу держала тарелку с остатками вермишелевого супа, другой застегивала ворот старой голубой проводницкой куртки с истончившимися плечами, теперь домашней. Сказала:

– Заходи, заходи! Добро пожаловать... – И отступила в сторону.

Хосров вошел, в узком коридоре коснулся раздутого, как бурдюк, дряблого тела Арзу, снял галоши, поискал место для бумажного кулька, не нашел и положил его на пол в коридоре, стал снимать пальто. Арзу сказала:

– Сейчас!... Снесу вот обжорам... Столько еды даю им, овчинка выделки не стоит! Но яйца вкусные у паршивок... Я их по одной из Ставрополя привезла... Поспешно выйдя во двор, она вылила суп через железную сетку курам, часть вермишели, куски картошки застряли на железной сетке, и ставропольские куры в тот грязный зимний день как с голодухи, отпихивая друг друга, начали склевывать суповые остатки с сетки.

Войдя в дом, Арзу сунула грязную тарелку на другие грязные тарелки, чашки, кастрюли в раковине в коридоре, открыла кран, сполоснула руки, вытерла губы от супа полотенцем, висевшим на гвоздике на стене, а руки о старую проводницкую юбку, теперь домашнюю, сказала:

– Ну проходи давай, проходи! Очень хорошо, что пришел!...-И вместе с Хосровом-муэллимом вошла из узкого коридора в комнату. Пододвинув один из деревянных стульев к круглому столу, показала место:

– Садись здесь... Погоди, тюфячок дам, подстели себе...

– Нет, не нужно... – Хосров-муэллим хотел сесть.

– Как это-не нужно?... – Арзу громко рассмеялась, задрожали меш ки под глазами и мясистый подбородок, показались испорченные металлические зубы. – Ты такой сухой, никаких накоплений нет!... Сядешь, дерево в кости врежется...

Арзу взяла со старого дивана с торчащими пружинами маленький круглый тюфячок, сунула Хосрову-муэллиму, села напротив. Какое-то время сидели молча, потом Арзу опять рассмеялась.

– Вот это да, Хосров-муэллим! Ничего себе! Ты такой же как был, а? Как будто сорок лет не прошло! Какие сорок? Больше сорока!... Ну давай расскажи, как дела?... Как же получилось, что тебя не расстреляли? А вдруг ты как раз стукач окажешься, а?!

Хосров-муэллим все глотал воздух, острый кадык его поднимался и опускался на длинной шее, вонь от курятника через коридор добиралась до комнаты.

"Дорогие друзья! Тысячу извинений прошу у тамады, что оставляю его в офсайде. Но мне в голову пришел замечательный тост, и я должен произнести его на этом прекрасном торжестве!"

– Хороший свежий чай есть, давай я тебе чаю принесу! – Арзу встала, открыла дверцу шкафа рядом с диваном, взяла два стакана с блюдцами, в поллитровой банке оставалось яблочное варенье, поставила банку перед Хосровом-муэллимом. – Хорошее варенье, я в Саратове купила. Там не халтурят, не такие воры, как наши!... К тому же и дешево... – Потом пошла, сняла с газовой плиты в конце коридора чайник, налила в стаканы чай, принесла. Погоди, давай я и ложку принесу. – Принесла ложки, зачерпнула яблочного варенья, положила в стакан Хосрова-муэллима. – Пей... – И опять Арзу рассмеялась, но смех теперь был другой, будто улыбка на лице этой женщины была и ее, и одновременно какого-то другого человека (другой Арзу!). – Помнишь, мама-покойница ореховые ядрышки из Ордубада ставила на стол?...

Хосров-муэллим отвел глаза от повлажневших, почти утративших цвет больших голубых глаз Арзу, посмотрел на прикнопленные к стене фотографии, на высившуюся чуть не до потолка гору книг, сложенную на два составленных стула в углу у дивана. А улыбка с лица Арзу все не сходила.

– Алибабу-муэллима помнишь? Он мне говорил, что я буду Софьей Ковалевской... Ах ты!... Ну и что, Софья прожила всего сорок один год, а мне уже за пятьдесят – и умирать не собираюсь!... Читаю себе прекрасные книги!... Если что и убьет меня, то прожорливость кур!...

Арзу опять громко рассмеялась, и испорченные металлические зубы Арзу, как и надпись наверху трехэтажного дома: "1867. Мешади Мирза Мир Абдулла Мешади Мир Мамедгусейн оглу", говорили о бренности мира, дальних дорогах, по которым идут поезда, и о судьбах каждого из живущих вдоль тех дальних дорог миллионов смертных...

– Слушай, ты пришел сюда, чтобы не открыть рта и ни слова не сказать?... Хорошо, пей свой чай!... Отличное варенье, в Саратове купила... Ты сам, один живешь? Один, да, у тебя на лице, написано, что ты совсем одинокий!... А кто тебя обслуживает? Может, на мне женишься, а? – Арзу на этот раз особенно громко, от души рассмеялась.-Эх, на что я тебе, все ушло, ничего от меня не осталось! Не видишь на фотографии?... Ну да, а у меня теперь – на что смотреть?...

С фотографий не похожие друг на друга парни смотрели на Хосрова-муэллима, и Хосрову-муэллиму казалось, будто парни на фотографиях чувствуют вонь из курятника.

Арзу подошла к фотографиям.

– Все трое – мои сыновья!... – сказала она. – Этот вот, видишь, его отец Джумшудлу... Помнишь? Работал в райкоме, где наша школа, где вы все работали, пьяница, развратник поганый был, подлец!... На митинги выражения ненависти в школу приходил, аплодировал мне, ставил меня в пример... Потом будто бы пожалел нас, маму устроил уборщицей в парикмахерскую... А на меня с тех пор глаз положил, сукин сын, как мама умерла в конце войны, пришел, нашел меня... Мне 15 лет было, но 20 можно было дать. Полная была, до времени созрела!... Арзу, улыбаясь, посмотрела на Хосрова-муэллима: – Ты не говоришь, хоть я поговорю... Да, отец этого сына был подлец, сдох он... Когда сдох, даже хоронить никто не пришел! У самого были жена, дети, а для меня отдельно комнату снял, там держал... Развратник паршивый! Здорового места на мне не оставил, подлец! С неба я упала ему в руки, в глаза себе напихивал меня, насытиться не мог, сукин сын!... Хорошо, что сын на отца не похож. Но жена у него оказалась паршивка. При соседях мне в волосы вцеплялась, б...! И жену и мужа – обоих выгнала от себя! Эх, как будто соседи лучше них?... Этого видишь, этот...

Арзу прервалась, внимательно прислушалась к кудахтанью кур.

– Слышишь, как шумят? Чтоб им кол в живот! Только что тарелку супа дала! Никак не нажрутся! А когда меня здесь нет, чужие дети приходят и крадут яйца... А соседи в милицию жалуются, что куры двор загаживают... Ну их к черту, пусть пишут! На меня такие вещи не действуют!... Пей, пей свой чай...

Хосров-муэллим, осторожно подняв стакан, начал пить; он почему-то боялся, что стакан выскользнет из рук и чай и варенье разольются по столу, прольются на пол, все разобьется... И вообще он не понимал, что в стакане: чай или что-то вроде остатков супа, которые бросают курам...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю