Текст книги "Смертный приговор"
Автор книги: Эльчин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 25 страниц)
Эльчин
Смертный приговор
Эльчин
СМЕРТНЫЙ ПРИГОВОР
Перевод на русский – Татьяны Ивановой
1
В будущее
Вечером в Баку, со стороны Каспия, дул легкий весенний ветерок, и этот вечерний апрельский ветерок заставлял едва различимо шелестеть свежие листочки хар тута, инжира, черешен во дворе управления на кладбище Тюлкю Гельди1. Шелест распространялся по двору и как будто вносил некую интимность во временное затишье, в безлюдье большого двора.
Конечно, Гиджбасар2 слышал шелест листьев, но не смотрел на деревья. С крыши будки (не своей, а караульщика Афлатуна), подобрав под себя задние лапы, вытянув передние, он смотрел в направлении легкого весеннего ветерка – в сторону моря, начинающего под вечер темнеть вдалеке.
С будки караульщика Афлатуна был виден весь Баку (кладбище Тюлкю Гельди находилось в нагорной части города), а когда настанет ночь, когда зажгутся огни в видимых сейчас домах, на улицах, на приморском бульваре, когда облик Баку будет самым большим чудом света, превратится в неведомый мир, полный тайн, – тогда снова Гиджбасар с будки караульщика Афлатуна, вот так усевшись, будет, не отводя глаз, смотреть на неведомый, полный тайн, мир, будет смотреть, пока огни не погаснут один за другим, будет смотреть, не обращая внимания на приезжающие и уезжающие из управления кладбища машины, входящих и выходящих, мечущихся туда-сюда людей, будет вглядываться в далекие и неведомые здания, в улицы города, стараясь если не почуять, то угадать запах тамошних людей и собак.
Все последние ночи он проводил так.
Но сегодня взобрался на крышу рано. Возможно, до ночи так здесь и останется, а может быть, еще слезет, побродит, покружится, к ночи поднимется снова. Во всяком случае, этот вечер как-то не походил на прежние, в этот вечер Гиджбасар был особенно неспокоен. Правда, он не сводил с города глаз, ни на что другое внимания не обращал, но время от времени вздрагивал, как будто думал о чем-то, и эти мысли заставляли его вздрагивать.
На кладбище Тюлкю Гельди никто на Гиджбасара внимания не обращал. Между тем думающий и понимающий человек, если бы такой оказался рядом, мог бы увидеть, что с псом что-то случилось, что он больше не тот пес, который прежде слонялся по двору, да и вообще в последнее время он редко попадается на глаза; если бы был рядом кто-то из людей думающих (и понимающих!), он увидел бы, что в черных и всегда печальных глазах пса будто появилось некое новое выражение и оно свидетельствует заботы о том, как найти еду и уберечься от пинков, как в холод найти теплое место, а в зной прохладное, – далеко не единственные его заботы.
Вся жизнь Гиджбасара прошла на кладбище Тюлкю Гельди. Как судьба забросила его сюда? Никто этого не знал, и, естественно, никто над этим не задумывался, но первым человеком, который увидел Гиджбасара во дворе управления кладбища, был Абдул Гафар-заде.
Тогда – в очень и очень далекое для Гиджбасара время – было дождливое сентябрьское утро, но в ту осеннюю морось в увядающей желтизне деревьев на кладбище Тюлкю Гельди не было и следа грусти, печали, безнадежности, конца жизни, как будто, наоборот, та осенняя морось смыла и унесла и грусть, и печаль, и безнадежность конца, и когда мелкий дождичек касался лица Абдула Гафарзаде, внутри него разливалась беззаботность, оптимизм, он чувствовал себя здоровым, бодрым и хотел сделать что-то хорошее, порадовать кого-то, кому-то принести пользу (причем неожиданную пользу!). В такие моменты Абдул Гафарзаде забывал все дурные дела мира, свои и чужие плохие поступки, фальшивые игры, лицемерие, двуличие, распущенность – всё (по крайней мере, ему так казалось...), и как будто все внутри этого человека, все его мысли (думы тоже) становились абсолютно чистыми, прозрачными, как осенний дождичек.
В то дождливое сентябрьское утро Абдул Гафарзаде, полный оптимизма и благожелательности, соединив по обыкновению руки за спиной и подняв лицо, еще больше выпятил свою широкую грудь и посмотрел на абсолютно серое осеннее небо. Чистая морось сыпалась на стекла его очков, и даже просто смотреть на мир сквозь стекла в мелких капельках в тот момент было приятно Абдулу Гафарзаде. И даже когда он, входя во двор управления через калитку в железных воротах кладбища Тюлкю Гельди, увидел караульщика Афлатуна, этого маленького худого человека, чье лицо обгорело и потемнело за долгие годы под солнцем, в пыли и земле, чьи маленькие зеленые глазки постоянно бегали в тревоге, – даже караульщик Афлатун и тот показался Абдулу Гафарзаде прекрасным существом, безупречным рабом этого мира; правда, Абдулу Гафарзаде и самому почти сразу стало смешно от этого наивного впечатления, связанного с караульщиком Афлатуном, но в любом случае жизнь была прекрасна, и Абдул Гафарзаде был одним из хозяев этой прекрасной жизни.
Как только караульщик Афлатун сквозь маленькое окошко будки увидел Абдула Гафарзаде, он тотчас выскочил наружу, чтобы подойти к нему как можно скорее; караульщик Афлатун так изучил Абдула Гафарзаде, что, едва увидев издалека его силуэт, инстинктивно чувствовал, хорошее у него настроение или он расстроен; если у директора бывало дурное настроение, караульщик Афлатун старался еще на расстоянии продемонстрировать свое уважение, почтение, поклонение, но когда директор был в прекрасном настроении (а это означало, что караульщик Афлатун мог сорвать дополнительные деньги, неожиданно получить добавочные льготы), он спешил спросить, как дела, старался повернуть разговор на Хыдыра, желал Хыдыру царствие небесное, слегка всплакнув и опустив глаза, выражал тысячи сожалений, что Хыдыр не увидел такое прекрасное время. Караульщик Афлатун не упускал возможности вкусить материальные плоды от прекрасного настроения Абдула Гафарзаде, хотя, кажется, настроение нематериально.
И в то осеннее утро, конечно, было бы так, но откуда-то появившийся маленький щенок, пища как воробышек, запутался в ногах караульщика Афлатуна, чуть не остался навсегда у него под ногами, и караульщик Афлатун отбросил маленького щенка в сторону, чтобы не упустить случай в тр прекрасное осеннее утро добраться до своей очередной цели. Щенок с вымокшей под дождиком коричнево-черной шерстью после соприкосновения с ногой караульщика Афлатуна тоненько заверещал, и Абдул Гафарзаде недовольно покачал головой. Караульщик Афлатун, конечно, тотчас почувствовал это недовольство и остановился, еще раз взглянув на щенка. Но что делать – не знал.
Абдул Гафарзаде сказал:
– Возьми его, принеси сюда...
Караульщик Афлатун тотчас осторожно, как самое любимое существо на свете, взял на руки щенка и побежал к директору. Откуда на кладбище Тюлкю Гельди явился щенок с прилипшей к маленькому тельцу коричнево-черной шерстью? На территории кладбища не было собак, да и вообще Абдул Гафарзаде считал, что не должно быть кошек и собак на кладбище, и поскольку и Мирзаиби, и Василий, и Агакерим знали это, они охраняли кладбище Тюлкю Гельди от собак и кошек.
Но щенок смотрел на Абдула Гафарзаде из рук Афлатуна доверчиво, с надеждой, потому что он ничего не знал о делах мира, куда пришел только что, и пинок караульщика Афлатуна был, наверное, первым пинком, полученным в его жизни. Щенок пришел в мир с верой и надеждой, но мир не считался ни с надеждой, ни с верой, и Абдул Гафарзаде, глядя на щенка, думал: что ждет впереди это маленькое существо? Сколько он вынесет пинков? Вскоре от его веры и надежды и следа не останется (Абдул Гафарзаде был убежден в этом!)... И почему так должно быть? Раз мир не готов жалеть и любить щенка, зачем же тогда природа его создавала? Чтобы он переносил пинки, а потом подох с голоду? Ну и что! Ну и для чего тогда ему продолжать свой род? Какой смысл в этом продолжающемся роде?
Абдул Гафарзаде иногда погружался в подобную философию.
Тем временем щенок, вырываясь из рук караульщика Афлатуна, стремился перелезть на руки к Абдулу Гафарзаде, будто понял, кто есть кто на кладбище Тюлкю Гельди и вообще в этом мире. Абдул Гафарзаде, вынув платок из кармана черного пальто, протер очки, внимательно посмотрел на щенка, потом взял его у караульщика Афлатуна, большими ладонями погладил его мокрую шерсть; этот человек впервые за всю свою жизнь брал на руки собаку, впервые гладил собаку; и щенок в то студеное осеннее утро впервые за несколько дней своей жизни почувствовал тепло человеческих рук (больших рук!), что не ускользнуло от всевидящих серых глаз Абдула Гафарзаде. Возвращая щенка караульщику Афлатуну, он сказал:
– Держи его при себе!... – И крупнокостным длинным пальцем показал на будку караульщика. – Пожалуйста! – И еще прибавил: – Хорошо смотри за ним!
Потом Абдул Гафарзаде еще погладил щенка, улыбнулся и направился к двухэтажному зданию управления кладбища.
Караульщик Афлатун, искренне сокрушаясь, подумал, что на этот раз от хорошего настроения Абдула Гафарзаде выиграл не он, а этот маленький сукин сын, и когда Абдул Гафарзаде вошел в здание, караульщику Афлатуну захотелось со злости швырнуть щенка на асфальт, но, конечно, он тотчас же взял себя в руки: раз такой человек поручил ему щенка, то долг караульщика Афлатуна ревностно служить щенку – Абдул Гафарзаде был не из тех, кто забывает свои поручения, что караульщику Афлатуну было хорошо известно.
С тех пор щенок стал жить вместе с караульщиком Афлатуном в его будке на кладбище Тюлкю Гельди, с того самого дождливого осеннего утра караульщик Афлатун каждый день приносил щенку коробку молока, покупал колбасу, сосиски, даже иногда пирожные покупал и скармливал щенку при работниках управления кладбища. Все видели: караульщик Афлатун дает щенку лучшие продукты и прекрасно обслуживает его. Значит, он достоин поручений такого человека, как Абдул Гафарзаде.
Караульщик Афлатун каждое утро, взяв щенка на руки, вставал рядом с будкой и ждал, когда Абдул Гафарзаде сойдет с автобуса и войдет на кладбище Тюлкю Гельди. И каждое утро Абдул Гафарзаде улыбался щенку, а иногда даже останавливался у ворот и ждал, пока караульщик Афлатун с щенком на руках подбежит торопливо, и, гладя щенка, Абдул Гафарзаде говорил:
– Маладес!
Караульщик Афлатун слово "маладес", сказанное щенку, принимал и на свой счет и в такие моменты становился самым счастливым человеком на свете, вернее, старался показаться Абдулу Гафарзаде самым счастливым человеком на свете. На самом-то деле жить вместе с собакой в тесной будке, обслуживать ее, каждый день рано утром брать пса на руки и ждать прихода директора караульщику Афлатуну так надоело, что в душе он был первым врагом щенка, но и наедине со щенком, даже разозлясь на него среди ночи, караульщик Афлатун не смел побить или хотя бы помучить щенка: на кладбище Тюлкю Гельди и ограда, и ворота, и асфальт имели уши и любая весть мгновенно могла достичь ушей Абдула Гафарзаде.
Щенок воспитанию не поддавался... Караульщик Афлатун каждый день и утром, и вечером выводил его гулять во двор, но он, сукин сын, во дворе ничего не совершал, как ни старался караульщик Афлатун, как ни уговаривал его самыми ласковыми словами. Во дворе ничего не выходило, а как только они возвращались в будку, щенок пакостил, и в эти моменты караульщик Афлатун, убирая – хорошо если с пола, а то и с кровати – собачьи нечистоты, собачью мочу, думал, что на этом свете лучше быть обласканным Абдулом Гафарзаде щенком, чем Афлатуном.
Ругая про себя щенка самыми плохими уличными ругательствами, он чистил, мыл будку, оставлял маленькую дверь открытой, чтобы воздух сменился, чтобы запах исчез, но запах день ото дня усиливался, и когда, бывало, кто-нибудь входил в будку караульщика Афлатуна, казалось, что он входил в собачью уборную.
Каждую ночь, когда такси останавливались у ворот кладбища Тюлкю Гельди, караульщик Афлатун бегал туда-сюда за водкой, встречал, провожал картежников и в будке, вынимая из кармана заработанные рубли, трешки, пятерки, сортировал их, распределял по паям общие деньги (десятки, двадцатипятирублевки, пятидесятирублевки, даже сторублевки!). Щенок как безумный бесился, лаял, и к этому щенячьему лаю в такие бойкие и ответственные периоды ночной жизни караульщик Афлатун был не в силах привыкнуть, каждый раз у караульщика Афлатуна колотилось сердце, он волновался, он беспокоился: дело не в том, что караульщик Афлатун чего-нибудь, кого-нибудь боялся, – нет (да и странно было бы бояться: у кладбища Тюлкю Гельди был такой хозяин, как Абдул Гафарзаде, и еще большой вопрос, кто могущественнее на свете – Брежнев или Абдул Гафарзаде), дело было в том, что все эти будочные операции требовали уединения, отсутствия свидетелей; ночные расчеты касались только караульщика Афлатуна, были частью жизни только этого человека, причем прекрасной частью, и караульщик Афлатун за годы привык к ней, а щенячий лай осквернял прекрасные миги, и это было сплошное расстройство.
Поглощая молоко, колбасу, сосиски, пирожные, щенок рос на глазах, да еще знающие о высоком покровителе щенка работники управления кладбища несли ему конфеты, мармелад, импортное печенье. Все свидетельствовало о том, что щенка на кладбище Тюлкю Гельди ждет судьба самого счастливого пса на свете. Так продолжалось больше трех месяцев, потом, шесть лет назад, в декабре, холодном и дождливом, внезапно скончался молодой и здоровый сын директора спортсмен...
Когда караульщик Афлатун вспоминал тот погребальный обряд, слова, сказанные Абдулом Гафарзаде на том погребальном обряде, у него волосы вставали дыбом. Во время того погребального обряда Абдул Гафарзаде вдруг увидел стоящего в толпе (была огромная траурная демонстрация, будто умер кто-то из руководства!) караульщика Афлатуна и внезапно закричал: "Эй, Афлатун, пойди возвести, э-э-э!... Скажи, со мной случилось то, что предсказывали враги!..." И караульщик Афлатун, хоть по природе не слишком бурлил чувствами и переживаниями, хоть был свидетелем многих страданий, многих мучений на свете, хоть своими маленькими зелеными; глазками не раз провожал обреченные судьбы и видел немало внезапно оборвавшихся жизненных путей (и сам дома рушил!), – но до сих пор никогда не видел человека с таким лицом, с таким взглядом (и наверное, до конца жизни не увидит!)... Будто глядевший на караульщика Афлатуна серыми глазами из-за стекол, выкрикнувший те слова был не человек, а сам ужас, само горе, сама скорбь.
После похорон Абдул Гафарзаде некоторое время не приходил на работу, но наконец настал день, когда он впервые после смерти сына
вошел в калитку кладбища Тюлкю Гельди. Караульщик Афлатун, схватив на руки щенка, поспешил к нему навстречу, но на этот раз Абдул Гафарзаде на щенка даже не взглянул, а серыми глазами из-за очков посмотрел прямо в глаза караульщику Афлатуну, и караульщик Афлатун, которого прошиб холодный потрод этим взглядом, понял, что ошибся: щенка, оказывается, больше не надо было выносить на обозрение.
И возникла очень непонятная ситуация, приведшая Афлатуна своей непонятностью в растерянность: караульщик Афлатун не знал, что теперь делать: по-прежнему лелеять щенка или прогнать? Как быть? Пойти и спросить у самого Абдула Гафарзаде, разумеется, было нельзя... Караульщик. Афлатун посоветовался было с Мирзаиби, Василием, Агакеримом, но и Мирзаиби, и Василий, и Агакерим пожали плечами, ни один не захотел вмешиваться в это дело, потому что если в деле, связанном с Абдулом Гафарзаде, была какая-то неизвестность, лучше было не вмешиваться.
Караульщик Афлатун перестал по утрам выходить со щенком на руках навстречу Абдулу Гафарзаде, и Абдул Гафарзаде тоже больше не интересовался щенком. Даже один-два раза щенок сам, увидев во дворе Абдула Гафарзаде, припускался следом за ним, но директор не обращал на него внимания. Кто может вынести такой удар, как внезапная смерть молодого, здорового сына-спортсмена? Абдул Гафарзаде получил этот удар – и теперь, взяв себя в руки, каждый день приходил на работу. Само по себе это было героизмом в глазах караульщика Афлатуна.
И так проходили дни...
Караульщик Афлатун больше не приносил щенку молоко, колбасу, сосиски. Он теперь кидал псу свои объедки, когда сердился, пинал его ногой, так трепал за уши, что тот визжал, и в холод, дождь и снег, надев веревку на шею, привязывал к акации на другом конце двора и, пока щенок не опорожнял желудок, в будку не приводил. И работники управления кладбища больше не угощали щенка конфетами, мармеладом, печеньем. Они ведь уже знали, что Абдул Гафарзаде не уделяет больше внимания этому щенку (традиция была устойчивая: от их взгляда не ускользала ни одна, ни малейшая подробность отношения директора к внешнему миру). Пора, когда щенка баловали, прошла. Но во всяком случае щенок все еще жил в будке и все еще имел еду, питье, тепло.
Но вот настал день, когда караульщик Афлатун никак не смог сдержаться и, ударив пинком в бок, прогнал щенка из будки.
Вечер только наступил, похоронные обряды на кладбище Тюлкю Гельди закончились, работники управления кладбища ушли, а здешняя ночная жизнь еще не началась. Во всем дворе не было никого. Ветер дул с такой скоростью, так гикал, что, глядя через маленькое окошко будки во двор, караульщик Афлатун подумал: в такую погоду клиентов будет мало (дождь клиентов не пугал, напротив, увеличивал их число, а вот ветер, наоборот, уменьшал). Мало клиентов– мало доходов, а когда доходов мало, заботы растут... Сын караульщика Афлатуна Колхоз с нетерпением ждал обещанные отцом "Жигули".
Глядя во двор и ворча на ветер, караульщик Афлатун увидел уборщицу Настю, выходящую из управления кладбища. Уборщица Настя всегда уходила с работы последней.
Этой полной женщине (полной, но не рыхлой!) было уже за пятьдесят, но она была еще в соку: муж-алкоголик умер, дочка вышла замуж за азербайджанца торговца цветами, переехала в Москву, сына забрали в армию, и он теперь сражался с душманами в Афганистане, – все эти подробности караульщик Афлатун хорошо знал. Когда в такие ветрено-дождливые, снежно-буранные зимние ночи клиентов на кладбище Тюлкю Гельди бывало мало и караульщик Афлатун, завернувшись в оставшуюся еще до войны шубу, укладывался на железную кровать, с трудом втиснутую в будку, ему, человеку хилому и тщедушному, вдруг вспоминалась уборщица Настя. Караульщик Афлатун будто видел большой зад женщины, две половинки которого, когда она шла, выпячивались даже через толстое зимнее пальто, играли по отдельности, он воображал себе большие груди с глубокой ложбинкой, видной в вырезе платья, когда она, наклоняясь, подметала и мыла полы в управлении кладбища... В такие минуты, несмотря на большие деньги, зарабатываемые на кладбище Тюлкю Гельди, на особую милость, оказываемую ему таким человеком, как Абдул Гафарзаде, на возможность через очень короткое время купить машину Колхозу, сердце караульщика Афлатуна охватывала грусть... Что говорить, хоть и на старости лет, а судьба ему улыбнулась, свела с таким гигантом, как Абдул Гафарзаде. И благосостояние себе он, караульщик Афлатун, заработал. Но ведь и то правда, что все-таки жизнь, повертев-покрутив его на пальце, в конце концов сделала обыкновенным караульщиком. (А ведь мог бы он быть и управляющим, например, просвещением, культурой, даже секретарем райкома он вполне мог бы быть!) Жизнь сделала его маленьким человеком, и теперь у караульщика Афлатуна не было возможности никому ничего приказать, хотя бы вот уборщице Насте...
В тот вечер караульщик Афлатун, глядя в маленькое окошко своей будки на заметные даже под синим пальто полные икры уборщицы Насти, идущей навстречу ветру, сглотнул, а потом, выйдя из будки, встал перед воротами и, когда уборщица Настя поравнялась с ним и хотела пройти мимо, спросил по-русски:
– Домой идешь?
– А куда ж еще? – Уборщица Настя отвернула лицо от ветра.
– Што дома? Адна дома, да! – Караульщик Афлатун опять сглотнул.
– А что делать? Судьба такая!
– Идьем туда... – Караульщик Афлатун показал рукой на будку.
Уборщица Настя, как видно, не ожидала подобного предложения в тот ветреный вечер и с откровенным любопытством взглянула на хилого, меньше нее ростом, караульщика Афлатуна, потом на его маленькую будку, потом снова на караульщика Афлатуна.
– Идьем, да!... Водка тоже ест... Идьем!... Ладна, да... Никто не видит... Хорошо будет...
– Ты еще на что-то способен? – И уборщица Настя громко рассмеялась.
Караульщика Афлатуна воодушевил смех этой здоровенной, крепкой женщины, он осмелел и ухватился за рукав ее синего пальто и даже потянул немного:
– Идьем, да!... Идьем!... Подарка тоже дам тебе, да...
Уборщица Настя посмотрела на караульщика Афлатуна с любопытством и вниманием, зашагала рядом в сторону его будки и вошла в будку следом за караульщиком Афлатуном.
Вой ветра снаружи будто подчеркнул неподвижность воздуха в будке и тишину, и в этой неподвижности и тишине караульщик Афлатун слышал стук собственного сердца. С волнением юнца, впервые видевшего женщину, глотая слюну, он сказал:
– Снимай палто, да... – И дрожащими от волнения пальцами стал расстегивать пуговицы на синем пальто уборщицы Насти; караульщику Афлатуну казалось, что в этот миг на свете нет ничего и никого, кроме его тесной и прекрасной будки, уборщицы Насти, скрывавшей под пальто и платьем такое тело; даже кладбище Тюлкю Гельди, даже сам Абдул Гафарзаде (!!!) были забыты, и караульщика Афлатуна охватила волнующая, но в то же время приятная непринужденность.
Синее пальто внатяг сидело на теле уборщицы Насти, пуговицы очень трудно расстегивались, и пока караульщик Афлатун одолел одну верхнюю, у него пальцы заболели; но ведь пуговицы должны же, наконец, были все расстегнуться, и караульщик Афлатун, чья жена состарилась и выбилась из сил, должен же был хотя бы один день на этом свете пожить по-человечески...
И в это время неожиданно начал лаять щенок. Он стоял на кровати, со злостью упершись всеми четырьмя лапами в вылинявшее за годы грязное одеяло караульщика Афлатуна, он вытянул шею вперед, он лаял на уборщицу Настю и караульщика Афлатуна. Караульщик Афлатун конечно же забыл про эту собаку и думать про нее не думал. От неожиданного лая он вздрогнул, отнял дрожащие пальцы от пуговиц на синем пальто уборщицы Насти и почему-то шепотом сказал:
– Молчи!... Молчи!...
Но щенок залаял еще громче.
– Я говорю, молчи! – Караульщик Афлатун хотел схватить щенка, но щенок отскочил, влез на подушку с серой от грязи наволочкой, вжался в угол будки и залаял еще более злобно и громче прежнего. Его злобный лай будто отрезвил уборщицу Настю, обещанные водка и подарок забылись, и женщина, взглянув сверху вниз на этого старого и слабого мужчину, громко смеясь, сказала:
– Со щенком-то справиться не можешь, а туда же!... – И, поигрывая в полуметре от караульщика Афлатуна половинками своего большого зада под синим пальто, повернулась и ушла.
Караульщик Афлатун, глотая слюну, со все еще взволнованно колотящимся сердцем смотрел в маленькое окошко будки вслед уборщице Насте. Но как только уборщица Настя, выйдя за ворота кладбища Тюлкю Гельди, пропала с глаз, ярость взыграла в караульщике Афлатуне, он схватил щенка за шиворот, с силой швырнул об пол, пинком выкинул наружу.
Щенок, повизгивая, отбежал подальше, забился в кустарник у ограды, с никогда не испытанным раньше жутким страхом посмотрел в сторону открытой двери будки, он весь дрожал, и наверное, в тот момент он понял, что на кладбище Тюлкю Гельди с людьми шутить нельзя...
А караульщик Афлатун, громко ругая щенка площадной бранью, захлопнул дверь своей будки.
Третьим неожиданным происшествием того ветреного вечера стало то, что караульщик Афлатун вдруг начал (конечно, не вслух, а про себя!) ругать Абдула Гафарзаде; это было впервые, что он так ругал Абдула Гафарзаде – правда, что Абдул Гафарзаде дал караульщику Афлатуну кусок хлеба, но ведь правда и то, что не хлебом единым... И сын Абдула – Хыдыр был подлецом, и сам Абдул – подлец, и отец его Ордухан-амбал, вообще весь их род – род подлецов, и караульщик Афлатун все ругался и ругался, но сердце его все не остывало...
Через несколько месяцев после того происшествия, когда наступила весна и на кладбище Тюлкю Гельди расцвела алыча, абрикос, вишни, гранаты, Абдул Гафарзаде, придя однажды в управление кладбища, увидел вдруг посреди двора щенка. Щенок вырос, изменился, в глазах его не осталось и следа того былого доверия и надежды, но Абдул Гафарзаде его узнал:
– Тот самый щенок?
Караульщик Афлатун, глядя с беспокойством на пса, не знал, что сказать. Правда, Абдул Гафарзаде долгое время щенка не видел, о нем не спрашивал, но все-таки ведь когда-то он поручил этого щенка заботам караульщика Афлатуна и теперь мог рассердиться, потому что щенок выглядел беспризорным. И тогда провалился бы караульщик Афлатун – как провалился Ашхабад! Но тут ненормальный пес сам пришел на помощь караульщику Афлатуну: вытянув шею, он стал злобно лаять на Абдула Гафарзаде, как будто узнал и обвинял его в том, что дошел до такой жизни.
Абдул Гафарзаде тихо заговорил, будто не с караульщиком Афлатуном, а с самим собой:
– Жалкий был, а теперь каким стал, зараза! Мир – он такой, да...И собака добра не помнит в этом мире!...
Караульщик Афлатун осмелел от этих раздумий Абдула Гафарзаде, связанных с собачьей неблагодарностью, и использовал момент, чтобы довести до сведения Абдула Гафарзаде, что он-то, в отличие от пса, не такой неблагодарный, добро помнит, о хозяине заботится:
– Да не обращай ты внимания... Он же, ну... как это... просто дурной (гиджбасар)!...
Имя так и осталось – Гиджбасар.
В тот день Абдул Гафарзаде отвернулся от пса, но специального поручения прогнать его не дал, и Гиджбасар слонялся по кладбищу Тюлкю Гельди.
Сколько прошло лет? Шесть. Может, семь...
Теперь Гиджбасар в эту апрельскую ночь смотрел с крыши будки караульщика Афлатуна на ночную панораму Баку, там, в неведомом мире, в стороне от кладбища Тюлкю Гельди, гасли по одному огни. Гиджбасар не двигался с места.
Он влез сюда, когда было еще светло, и не спускался, не уходил, а, вернувшись на крыше, ждал ночи и не обращал внимания на ночную жизнь кладбища Тюлкю Гельди (часто подъезжали и уезжали такси, караульщик Афлатун бегом встречал и провожал клиентов, шумели, падали и поднимались ночные гости, пьяные входили и выходили с кладбища Тюлкю Гельди, Мирзаиби, Агакерим занимались организационной работой в ночи на кладбище Тюлкю Гельди, Василий по одному вызывал людей, давал им различные поручения) – ни на что не обращая внимания, пес всю ночь смотрел на Баку... Огни Баку понемногу гасли...
Мир в стороне от кладбища Тюлкю Гельди был полон тайн... Потом стало светать...
Во дворе управления на кладбище Тюлкю Гельди воцарилась тишина, но Гиджбасар очень хорошо знал: это была временная тишина, скоро придут работники, пройдет утро, минует день, закончатся погребальные обряды, моллы, роющие могилы алкоголики, нищие уйдут с кладбища, под вечер и в управлении окончится работа – и опять начнется подготовка к ночной жизни. Едва родившись, Гиджбасар именно таким видел кладбище Тюлкю Гельди, это был его мир, в котором он жил всю жизнь, но в стороне от этого мира был другой, полный тайн, и в последние дни тот неведомый мир тянул к себе Гиджбасара.
Гиджбасар больше не хотел жить на кладбище Тюлкю Гельди. Гиджбасар больше не мог жить на кладбище Тюлкю Гельди. До сих пор он никогда не покидал обширную территорию кладбища Тюлкю Гельди, встречался со случайно забредавшими сюда псами, случался с суками (суки приходили сами, сами находили Гиджбасара), но никогда не выходил за пределы этих мест и жил на кладбище Тюлкю Гельди один, потому что других собак отсюда прогоняли, а к Гиджбасару здесь привыкли, и хоть, бывало, ругали, пинали, кидались камнями, но не прогоняли Гиджбасара с кладбища Тюлкю Гельди.
Объедков от ночных пиршеств Гиджбасару вполне хватало, чтобы не голодать.
Но Гиджбасар не хотел больше здесь оставаться. Неведомый, таинственный мир притягивал к себе Гиджбасара. И Гиджбасар рано утром спустился с крыши, остановился у будки караульщика Афлатуна, поднял левую заднюю ногу и, помочившись на каменную стену, будто сказал "прощай" не только караульщику Афлатуну – всему кладбищу Тюлкю Гельди, поджал уши и выбежал из ворот управления кладбища Тюлкю Гельди в новую жизнь, в новый мир, в неведомое будущее.
2
Роман "Муки моего любимого"
Как только наступило то апрельское утро, как только заскрипели двери махалли, чайники наполнились водой и были поставлены на газ, народ стал входить и выходить из уборной во дворе, все поздоровались друг с другом, дети побежали за хлебом в магазин Агабалы, – тотчас же по всей махалле разнеслась весть: ночью скончалась старуха Хадиджа, и, как всегда при такой дурной вести, женщины, торопливо накинув на головы черные келагаи, направились в дом бедной Хадиджи, а мужчины стали собираться в маленьком дворе перед ее одноэтажным трехкомнатным домиком.
По мере того как люди заполняли дворик, студент четвертого курса филологического факультета Азербайджанского государственного университета Мурад Илдырымлы приходил во все большее изумление от невидимой телеграфной системы этой махалли, где прожил с первого сентября восемь месяцев, – как будто стены тупиков, домов в махалле, их двери, окна, вымостившие улицу булыжники передавали весть друг другу, и что бы ни было, какое бы событие ни случилось в округе, ночью или днем, неважно, – в одно мгновение весть о нем разносилась по всей махалле. Студент Мурад Илдырымлы, грызя ноготь большого пальца на правой руке, смотрел на собравшихся во дворе махалли неких мужчин, вдруг вспоминал, что грызет ноготь, быстро вынимал палец изо рта, но скоро опять забывал.
Женщины с плачем то входили, то выходили из дома, вытирали пыль, подметали пол, приводили в порядок три маленькие комнаты (в том числе те, что снимали студент Мурад Илдырымлы и Хосров-муэллим), веранду, кто-то нес из своего дома муку, кто-то масло, сахар, приносили тазы, казаны, посуду, делали заготовки для халвы, юха; мужчины тихими голосами обсуждали, как везти тело в мечеть для обмывания, как получить свидетельство о смерти, найти место на кладбище, в какое время сегодня хоронить бедную Хадиджу, кто будет покупать на базаре чай и лимоны, кто принимать приходящих для соболезнования, а кто сообщать о случившемся бездарному сыну покойной, Мышь-Баланиязу. В верхней части маленького дворика, рядом с уборной, был кран, низ которого был выложен камнем, и студент Мурад Илдырымлы, стоя теперь около крана, не знал, что делать: молодой человек вообще не любил многолюдье, толпу, чувствовал себя неудобно на людях, и всегда ему казалось, что люди только и делают, что смотрят, как он мал ростом, какое у него грубое лицо, сутулая спина, волосы косматые, черные, грубые; на людях у студента Мурада Илдырымлы сжималось сердце, он приходил в волнение и под каким-нибудь предлогом старался уйти, а потом, ночью, в постели, он покрывался холодным потом от стыда за то, что ушел, ушел от оживленно беседующих друг с другом, в любое время дня и ночи чувствующих себя совершенно свободными людей – от студентов (особенно если среди них была девушка!) или от молодых писателей (особенно от пламенно выступающих, переживающих за судьбу нации молодых писателей, таких, как Салим Бедбин!), от любителей литературы, собирающихся в редакциях, на различных встречах, литературных обсуждениях в Союзе писателей. Стыд этот окончательно превращал его собственную жизнь в бессмысленность, в абсолютную ненужность на свете, в такую огромную безысходность, что она просто не могла вместиться в его каменную маленькую комнату, и студент Мурад Илдырымлы плакал, несмотря на свои двадцать семь лет – среди ночи, один, он старался приглушить голос, чтобы ничего не услышала несчастная старуха Хадиджа и другой квартирант Хосров-муэллим. Потом наступало утро, в университете начинались занятия, и всегда куда-то спешащим, собирающимся вместе, болтающим о девушках, с которыми гуляли, о женщинах, с которыми жили (или выдумывали!), студентам, конечно, и в голову не приходило, что у этого мрачного человека, с утра до вечера читающего книги, газеты, журналы, на полном серьезе записывающего все лекции, – что у студента Мурада Илдырымлы бывают такие трудные ночи и этот Мурад Илдырымлы до сих пор не только ни с одной женщиной не жил, но и ни с одной девушкой не гулял. Вообще до сих пор он не видел обнаженной женщины, за все двадцать семь лет у него не было возможности даже тайком взглянуть на обнаженную женщину, только четырнадцать-пятнадцать лет тому назад, когда одна сельчанка мыла свою дочь на берегу реки, текущей с прекрасных гор, он увидел голую грудь девочки. Девушки бывали только в мире грез, и с годами студент Мурад Илдырымлы даже привык дружить с девушками в том мире. У тех трудных ночей, у мира грез и чувств, который знал только студент Мурад Илдырымлы, и больше никто на свете, была своя особая хрупкость, но и особая стойкость, и особое утешение. И перед тем, как миру грез и чувств на него нахлынуть, студент Мурад Илдырымлы всегда сначала слышал голос своей бабушки, и вообще, студенту Мураду Илдырымлы казалось, что, если он умрет (разумеется, когда-то он умрет, мысль об этом сильно сжимала ему сердце, когда он работал в селе библиотекарем), – он сначала тоже услышит голос бабушки. В ее голосе было для него столько родного, и в сущности ее голос всегда был вместе с ним, особенно с тех пор, как молодой человек приехал в Баку. В моменты, когда он тосковал, когда не хотел готовиться к экзаменам, читать книги, заниматься в библиотеке, когда глаза его уставали от черного цвета типографских шрифтов, а пальцы отказывались держать перо, когда в кинотеатрах не было подходящего фильма (он терпеть не мог детективы, индийские фильмы, а из советских смотрел только те, которые критиковали в печати, – раз критиковали, значит, что-то светлое было...), когда неохота было идти в театр, сидеть по обыкновению в бельэтаже (в кино, театр, временами на какой-нибудь концерт он всегда ходил один), – тогда под вечер он шел на приморский бульвар, бродил вдали от всех, среди деревьев, декоративных кустарников, и как только в недостижимом ему (он, пожалуй, и никогда не станет достижимым!) мире, всего в десяти шагах, видел взявшихся за руки или шедших под ручку парня и девушку, свободных и беззаботных, модно одетых, – тотчас студент Мурад Илдырымлы будто видел и открывавшиеся перед парнем и девушкой бескрайний простор, чистоту, свет, а тьму, сырость и тесноту вокруг себя ощущал еще сильнее, чуть ли не физически. В такие мгновения голос бабушки превращался в голос вечной тоски, и та тоска не была деревенской, горной, лесной, луговой, речной, а была впитавшимся в студента Мурада Илдырымлы бесприютным чувством, похожим на печаль, но похожим и на радость. Это было как мечта... Студент любил бабушкин голос, но была в нем для студента и вечная обреченность, судьба: я голос твоей бабушки, я голос тех прекрасных гор, лесов, я тебя взрастил, и я тебя воспитал, и ты обречен всегда быть вот таким одиноким на этом прекрасном бульваре, быть вот таким неуклюжим, таким стеснительным, таким некрасивым, ведь и на лоне прекрасных гор и лесов, на берегу бурливых родников, журчащих рек ты был хоть и беспечным, но бессмысленным существом...