Текст книги "Смертный приговор"
Автор книги: Эльчин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 25 страниц)
Машинистка, не сбрасывая скорость, бросала взгляды то на Хосрова-муэллима, то на студента, а когда склоняла голову над печатным листом, скорость возрастала – и казалось, что клавиши бьют не по белому листу, а колотят по всем уголкам маленькой приемной.
На столе перед молодой и красивой секретаршей был всего один ярко-красный телефон. Он часто звонил, и секретарша тонким девичьим голосом, как попугай, говорила всего три слова:
– Товарища Гафарзаде нет... Товарища Гафарзаде нет... Товарища Гафарзаде нет...
Девушка приглушила телефонный звонок, он не звонил, а хрипловато, глухо вякал, и студенту казалось, что это могильные камни, среди которых они недавно петляли, звонят, ищут товарища Гафарзаде.
Иногда по телефону что-то, видимо, просили передать, и девушка-секретарша с заметным усердием делала запись в блокноте, а женщина-машинистка тогда бросала взгляд на девушку-секретаршу и еле заметно улыбалась. Что было в ее улыбке? Ирония? Зависть? Коварство? Или что-то другое?...
Как только молодая и красивая девушка-секретарша называла фамилию Гафарзаде, Хосров-муэллим всякий раз отрывал взгляд от кожаной директорской двери и смотрел на телефон, потом снова вперялся в коричневую дверь.
Ярко-красный телефон был раздражающей цветовой точкой в приемной. Он слишком контрастировал с коричневой кожаной дверью, с монотонным стуком машинки, с устремленными на директорскую дверь глазами Хосрова-муэллима, со старым ковром на полу, с мрачно-серыми стенами и серым деревянным потолком.
А директора в кабинете не было. Правда, он входил в свой кабинет, но тотчас же вышел и ушел, и Хосров-муэллим со студентом к нему не успели войти и теперь ждали, когда директор вернется, а время шло, и собравшиеся во дворе бедной старухи Хадиджи, и толпившиеся у ворот махаллинские мужчины, и суетящиеся в доме старухи Хадиджи махаллинские женщины, наверное, заждались их и теряли терпение. Все там, конечно, ворчали, были недовольны, но не управлением кладбища, а Хосровом-муэллимом и студентом.
Студент разглядывал старый ковер на полу и думал, что этим ковром годами накрывали трупы перед погребением (причем ничейные трупы...), и он износился, истончился, стал даже для ничейных трупов непригодным, потому его здесь и расстелили, и студент ощутил в ковре под ногами какую-то рыхлость, будто безжизненная нога старухи Хадиджи, завернутая в синеватое одеяло, теперь оказалась под этим ковром. Вообще в этой маленькой приемной был могильный холод, и женщина-машинистка, и девушка-секретарша были как бы мертвецами, и странно, что они печатали на машинке, отвечали на телефонные звонки, все равно через некоторое время они пойдут и лягут в свои могилы на кладбище Тюлкю Гельди...
Пальцы Хосрова-муэллима время от времени издавали громкий хруст, и студент Мурад Илдырымлы взглядывал на тонкие волосатые и морщинистые пальцы – и они, как старый ковер на полу, напоминали о гробе, мертвеце, могиле.
У студента сжалось сердце.
Студент думал, что, окажись на его месте другой, возможно, он не сидел и не ждал бы директора так долго, он нашел бы кого-нибудь в управлении кладбища, сумел бы договориться, устроил бы хорошее место для бедной старухи Хадиджи. Но студент не мог поговорить ни с кем в управлении кладбища, хотя несколько попыток сделал. К кому бы он ни подходил, ему говорили: "Не знаю... Не знаю..." – и даже в лицо не смотрели. А Хосров-муэллим лишь сопровождал студента, не раскрывая рта, не произнося ни слова, и в это время студент бурлил от ярости, злился, что пожилой человек бродит как тень бестолковая. Но странно, что-то было в Хосрове-муэллиме такое, студент не мог определить что, – но долго сердиться на него было невозможно, гнев остыл, осталась досада, что он, студент Мурад Илдырымлы, не единственный свидетель собственной беспомощности, для Хосрова-муэллима она тоже очевидна. Жизнь за пределами маленькой приемной управления кладбища шла как в муравейнике, все молча сновали туда-сюда, все были чем-то заняты, и, кроме слов "не знаю... не знаю...", ни откого ничего нельзя было добиться. Никому не было дела до того, зачем сюда пришли молодой человек и мужчина в черном, чего эти двое хотят. Наконец какой-то рабочий с полными доверху ведрами раствора показал на русского парня, дававшего какие-то указания каменотесам: "Вон с ним поговорите... Это Василий, да... Поговорите..."
Русский парень по-азербайджански говорил чисто, а слушал невнимательно, без интереса: "У нас мест нет. – И посмотрел на студента, на Хосрова-муэллима испытующим взглядом. – Может быть, нашел бы для вас одно место... В нижней части, рядом с маслинами, сделал бы вам место, может быть... Пойдите посмотрите... Стоить это будет четыреста рублей". У студента в кармане даже четырех рублей не былио, и русский голубоглазый парень тотчас это понял. "Места нет, я вспомнил... – сказал он. – И у маслин места нет... Идите, похороните на новом кладбище..." Студент снова что-то залепетал, но русский парень больше не слушал.
А теперь уже несколько часов они ожидали директора.
Майор милиции, очень толстый, щеки румяные и гладкие, как яблоки, снова вошел и спросил у девушки-секретарши:
– Абдул Ордуханович не пришел?
Девушка опять встала и опять сказала:
– Нет, пока не пришел...
Женщина-машинистка улыбнулась той же улыбкой.
Майор милиции третий раз заходил, и девушка третий раз вставала, как видно, погоны были чем-то вроде магнита, поднимающего ее с места, что не ускользало от глаз повидавшей мир женщины-машинистки и вызывало ее улыбку.
Только майор милиции собрался уходить, как пришел директор, и не успевшая сесть на место девушка-секретарша вытянулась в струнку. А самое интересное было то, что и рыхлое туловище толстого майора внезапно окрепло, плечи поднялись, живот немного втянулся.
Майор сказал:
– Здравствуйте, Абдул Ордуханович...
Директор из-под очков внимательно посмотрел на майора:
– И ты здесь? Ну заходи...
Директор, ни на кого больше не взглянув, закрыл за собой и майором дверь кабинета.
Студент посмотрел на дверь, потом на Хосрова-муэллима.
Хосров-муэллим с еще большим усердием ломал пальцы.
Студент не знал, то ли опять сесть на место, то ли что-то делать... Женщина-машинистка, оторвавшись от печатного листа, сказала:
– И вы войдите, скажите, что вам надо. С ним там наш участковый уполномоченный, а он, бывает, и два часа сидит. Войдите... – Потом стрельнула глазами в обеспокоенную девушку -секретаршу: – Не вмешивайся, пусть войдут...
– Он же рассердится...
– Ничего не будет... Люди четыре часа ждут...
Красивая и молодая девушка-секретарша, хлопая ресницами, смотрела на женщину-машинистку.
Впереди студент, следом Хосров-муэллим открыли дверь, вошли, и директор, говоривший с майором, удивленно посмотрел на них. Студент сказал:
– Здравствуйте...
Директор ответил:
– Здравст... – Ответ на приветствие был скорее вопросом, мол, чего вы хотите и почему самовольно вломились?
Студент зачастил:
– у нас... у нас... Мы просим вас... Умерла старая женщина...
Мы хотим... похоронить ее здесь... Нужно, чтобы мы похоронили ее здесь...
Директор, уже не с удивлением, а с любопытством глядя на парня, низкорослого, взъерошенного, смуглого, с грубыми чертами лица, спросил:
– Ее надо похоронить?
– Да...
– Ну так хорони... А от меня что нужно?...
– Места мы хотим, да... Места...
– Детка, я что, места раздаю?... А это кто такой? – Директор показал на Хосрова-муэллима.
– Он тоже... Он со мной, квартирант...
– Умершая – твоя мать?
– Нет... Хозяйка дома...
– Детка, ну так очень хорошо... Умерла, царствие ей небесное... Кто может остаться в этом мире?... Все умрем, да... А я при чем?
– Место хотим, да... Место, чтобы старуху похоронить.
– Я места не раздаю, дорогой мой... Здесь мест нет... Государство открыло прекрасное новое кладбище, отвезите покойницу, похороните там, да...
Студент взглянул на майора милиции и решил, что нужно бороться до конца, надо разоблачить безобразия, творящиеся в государственном учреждении, надо прямо сейчас этого самого директора разоблачить перед майором.
– Место есть!... За место с нас деньги просят!...
– А разве без денег место бывает? – Директор на этот раз смерил с ног до головы Хосрова-муэллима и рассмеялся то ли словам студента, сказанным так страстно, так прямо, то ли над нарядом Хосрова-муэллима.
Студент с яростью и колотящимся сердцем посмотрел не на директора, а на майора милиции и сказал:
– Да нет! От нас хотели получить взятку!
– Взятку? – Директор тоже посмотрел на майора милиции и на этот раз с откровенным удовольствием рассмеялся. – Не может быть!
– Четыреста рублей потребовали от нас! – Студент осмелел и еще раз повторил ту колоссальную цифру. – Четыреста рублей!
– Ты ведешь борьбу со взятками?
Студент не знал, как надо ответить, но директор не стал ждать – интерес пропал, он сказал резко:
– Иди, иди занимайся своим покойным!... Мне некогда!
Слова директора, выражение его лица и вообще дела этого мира внезапно наполнили душу студента Мурада Илдырымлы бунтующей страстью протеста, от волнения у него трясся подбородок, трепетало сердце:
– Это беззаконие! Беззаконие... В Советском Союзе такое беззаконие допускать нельзя...
Директор тихо, но по-прежнему резко сказал:
– Встань, Мамедов, встань, покажи ему закон Советского Союза!
Майор вскочил, схватил студента за руку, и студент почувствовал в его пальцах крепость стали, неожиданную для такого рыхлого тела.
– Идем! Идем!... – Майор одной рукой вынес, приподняв над полом, студента Мурада Илдырымлы из директорского кабинета, быстро прошагал мимо вытаращившей от изумления глаза девушки-секретарши, распахнул дверь во двор, но руку студента не выпустил, так же быстро потащил студента к воротам.
Майор так схватил руку и так тащил, что студент не мог вывернуться, ему приходилось чуть не бежать, а злость перехватила горло, и он не мог пошевелить языком, даже кричать не мог. Хосров-муэллим, руки в карманы, быстро шел за ними. Левой рукой майор открыл калитку и правой вышвырнул студента наружу:
– Чтоб ноги твоей здесь не было!
Некоторое время Хосров-муэллим со студентом шагали молча, и вдруг студент, не имея больше сил сдерживаться, зашмыгал носом, завсхлипывал, а когда слезы докатились до губ, почувствовал во рту их соленый вкус и разрыдался. А Хосров-муэллим молча шагал рядом...
... Когда пришел наконец автобус и они сели, студент Мурад Илдырымлы успокоился и теперь снова стыдился своей беспомощности, своей ничтожности. Хосров-муэллим сидел напротив, вперив взгляд в неведомую точку. В глазах Хосрова-муэллима студент увидел такую боль, какой еще никогда в жизни не видел в глазах ни у одного человека.
5
Костер
Разноцветный, грозный большой петух, вытянув толстую, как у гуся, шею, сел на ветку старой груши и закричал матерым голосом. Фаэтонщик Ованес-киши заворочался на сиденье, помахивая поводьями и глядя на разноцветного петуха поверх сложенного из высохших ежевичных кустов забора, закричал в сторону двора:
– Уж полдень прошел, ара, учитель!... Ара, быстрее, да!... – Потом фаэтонщик Ованес-киши проворчал себе под нос: – Ара, мусурман, собрался в соседнее село, а так прощается с домом, будто в Америку едет!...
Кони, впряженные в фаэтон, опустив головы, отдыхали, набирались сил перед дальней дорогой; кони привыкли, что фаэтонщик Ованес-киши разговаривает сам с собой.
Хосров-мэллим, учитель русского языка гадрутской школы, весеним утром 1929 года уезжал на месячный семинар. Его направил в Шушу Комиссариат народного образования Азербайджанской ССР. С вечера учитель договорился, что его отвезет Ованес-киши, возивший пассажиров-клиентов между Шушой и Гадрутом, ставший вместе со своим фаэтоном и своими разговорами частью прекрасной дороги Гадрут – Шуша, такой же неотъемлемой частью, как извилистые подъемы, как леса, как отвесные скалы.
Грозный петух, вцепившийся грубыми и мощными когтями в ветку старой груши, опять прочищал горло хриплым криком, но не успел он снова кукарекнуть, как Ованес-киши опять позвал:
– Ара, учитель!... Ара, полдень уже!...
Петух бросил на фаэтонщика Ованеса-киши косой и сердитый взгляд с грушевого дерева, с возмущением спрыгнул во двор и стал прохаживаться между курами, выпятив грудь, держа голову прямо, строго гогоча.
Фаэтонщик Ованес-киши обычно выезжал рано утром из Гадрута в Шушу и во второй половине дня, взяв пассажиров в Шуше, возвращался в Гадрут. Теперь он был раздражен, что вот так теряет время перед воротами Хосрова-муэллима:
– С ними договариваться бесполезно, дела не сделаешь, клянусь верой! ворчал Ованес-киши, но любил Хосрова-муэллима. Высокий, ку дой, посвятивший всего себя школе, просвещению, учитель своим спокой ствием, доброжелательностью, культурой завоевал любовь всех жителей Гадрута, в том числе и фаэтонщика Ованеса-киши.
Люди с сотнями своих горестей приходили к Хосрову-муэллиму. У одного родственника ни за что посадили, у другого незаконно конфисковали приусадебный участок, третьего выслали, у четвертого голос отобрали, а человек, лишенный голоса, ставился вне общества, он не имел права не только голосовать, это-то полбеды, он лишался права куда-либо жаловаться, лишался всех человеческих прав. Хосров-муэллим писал от их имени на русском языке жалобы и заявления товарищу Сталину, товарищу Рыкову, товарищу Бухарину, Хосров-муэллим никому не отказывал, не жалел сил, заявления писал бесплатно и возвращал сливочное масло, сыр, мясо, даже живых баранов – все, что несли ему азербайджанцы, возвращал кур, колбасу, яйца, разнообразные прекрасные вина, тутовую водку все, что несли ему армяне. Ничего не брал. Хосров-муэллим считал, что, во-первых, учитель должен быть примером чистоты, а во-вторых, время сложное, строится новая жизнь, много обиженных понапрасну, а долг учителя – помогать им, и в-третьих, народ жил плохо, очень плохо и бедно жил, и не подобает учителю отрывать у людей пищу.
Из большого уважения фаэтонщик Ованес-киши дал согласие захватить Хосрова-муэллима от самых его ворот, вообще-то фаэтон всегда стоял у базара, там садились обычные пассажиры. Фаэтонщик Ованес-киши твердо решил не брать с Хосрова-муэллима денег за Дорогу и не брать второго человека в двухместный открытый фаэтон, чтобы Хосрову-муэллиму было удобно сидеть, чтобы он мог развалиться, как барин, и насладиться путешествием. Потому что Хосров-муэллим и для самого Ованеса-киши написал бесплатно несколько жалоб на русском языке: районные власти хотели отобрать фаэтон. Одно из последних заявлений Ованес-киши попросил написать председателю Центрального Исполнительного Комитета Азербайджанской ССР Г. Мусабекову, а второе – председателю Совета Народных Комиссаров А. И. Рыкову. Под обоими он приложил свой палец.
Наконец открылась дверь маленького одноэтажного дома, где жила семья Хосрова-муэллима, вышел Хосров-муэллим с чемоданчиком, трое детей один за другим и Ширин, молодая жена Хосрова-муэллима.
Фаэтонщик Ованес-киши, к тому времени совсем потерявший терпение, сказал себе под нос:
– Ара, клянусь верой, слава богу!... – Но, глядя, как малые дети и молодая женщина нежно провожают мужчину, главу семьи, растрогался и стал упрекать себя: – Ара, у меня совсем нет терпения!
Шестилетний Джафар, четырехлетний Аслан, двухлетний Азери впервые в жизни провожали отца: до сих пор Хосров-муэллим всегда был с ними, и дети, и Ширин к нему так привыкли, что, когда пришла неделю назад весть о месячном семинаре в Шуше, заволновались, загрустили и стали готовиться к проводам.
На семинар по обучению русскому языку в национальных школах, созванный в Шуше, должны были приехать специалисты не только из Баку, но и из Москвы, из Тифлиса и Еревана, и Хосров-муэллим ехал охотно в Шушу, но было и беспокойство в душе: дети с Ширин на месяц оставались в Гадруте одни. Правда, люди в Гадруте – и азербайджанцы, и армяне – уважительные и сердечные, но все-таки целый месяц, а время смутное: с одной стороны – история с колхозом, с другой чекисты, с третьей – нехватки... Хосров-муэллим сначала даже подумывал взять с собой в Шушу и детей, и Ширин (лучше бы взял!), но потом отказался от этой мысли. Где остановиться?
Перед разлукой, первой за семь лет их женитьбы, Хосров-муэллим накупил на месяц муки, риса, сахару, масла. Добыть все это было не просто, но из уважения к учителю люди все находили. Дом стал похож на склад... Но вот шестилетний Джафар, четырехлетний Аслан и двухлетний Азер вместе с Ширин вышли во двор. Наступил час разлуки.
И кому бы пришло в голову, что разлука эта навек, что больше никогда не увидятся эти люди, что навсегда уехал Хосров-муэллим от шестилетнего Джафара, от четырехлетнего Аслана, от двухлетнего Азера и от своей Ширин.
Большой петух, зло выбрасывая вперед мощные ноги, прохаживался по двору из конца в конец, и куры, чувствуя, что он не в настроении, укрывались кто где, не хотели с ним встречаться.
– Папа, до свиданья!
– Папа, побыстрее приезжай!...
– Папа... папа... – кричал двухлетний Азер, не умеющий говорить другие слова, маленькими ручками уцепившийся за ногу отца.
Джафар был большой, Джафар даже гордился, что отец едет так далеко (между Гадрутом и Шушой было больше сорока километров). Потом в нескончаемые одинокие ночи, когда Хосров-муэллим вспоминал ту разлуку навек, всегда у него перед глазами в первую очередь возникало лицо Аслана, его дрожащие губы, глаза, собирающиеся плакать, и большие черные глаза Шириа...
Ширин улыбалась, а в улыбающихся глазах Ширин было какое-то беспокойство, и будто цвет глаз Ширин перешел на то беспокойство, окрасил беспокойство в черный цвет. Может быть, Хосрову-муэллиму потом так казалось?... Во всяком случае, в том прощанье была тревога, было беспокойство, и не только предотъездное, будто и Хосров-муэллим, и Ширин, и Аслан что-то предчувствовали... Или и это стало казаться потом?...
Фаэтон тронулся, и Ширин плеснула ему вслед воды из ковшика (не помогла та вода), и Ованес-киши сказал:
– Да сохранит бог малышей, учитель! Да настанет день, когда мы спляшем на их свадьбах!...
– Спасибо, дядя Ованес!
Фаэтон выехал из Гадрута и направился в сторону Шуши, и, радуясь весне, разглядывая цветочки пробуждающейся земли по обе стороны дороги, Хосров-муэллим думал о семинаре, который начнется завтра, о том, как лучше учить азербайджанских детей русскому языку, перебирал в уме недостатки просвещения. Теперь каждый год открывались десятки, а может, и сотни школ, масса детей учится, и все это, конечно, прекрасно, об этом всегда мечтал Хосров-муэллим, к этому с самых юных лет стремился. Когда мечта становится реальностью, надо радоваться, но полной радости мешало одно серьезное обстоятельство: количество не должно было влиять на качество, обучение не должно становиться хуже, а Хосров-муэллим видел, что уже начали плодиться невежественные учителя, они понемногу брали верх над истинными. Чем это все могло кончиться?
Хосров-муэллим считал очень важным обучение русскому языку, на русский в азербайджанских школах надо было обращать особое внимание, надо было создать специальные учебники, в будущем человек, не знающий русского языка, станет калекой, поскольку наука, культура, промышленность развиваются так, что именно русский язык станет для Азербайджана окном в мир. Надо так учить русскому языку в азербайджанских школах, чтобы родители ради хорошего русского не отдавали своих детей в русские школы. Так же серьезно надо изучать азербайджанский в русских школах. Изучение языков должно быть взаимосвязано если верхушку дерева клонить в одну сторону, дерево может сломаться, а оно должно нормально расти, естественно выситься и ветвиться. Фундамент будущего знания закладывается сейчас, если он будет кривым, здание покосится. Закладка фундамента не нравилась Хосрову-муэллиму, и он собирался говорить об этом в Шуше на семинаре. Да, В. И. Ленин сказал: "Учиться, учиться и еще раз учиться!", но вопрос "как учиться?" попал теперь в неопытные руки...
Хосров-муэллим был ровесник века, и когда в Азербайджане установилась Советская власть в 1920 году, он окончил в Казахе семинарию и преподавал русский язык в Гадруте. Ему было 29 лет, но он считался опытным педагогом, хотел продолжать образование в Азербайджанском государственном университете. Внешне он был очень прост и скромен, но в своем деле инициативен и деловит. Он писал небольшие статьи в центральную бакинскую печать, и они очень часто не нравились районному начальству...
Зеленые деревья, красные черепичные крыши Гадрута остались позади.
Ованес-киши обернулся:
– Учитель, Айрапет, бедняга, тоже умер, ты знал?
Хосров-муэллим вздрогнул – и потом в Баку, в Сибири, снова в Баку, каждый раз, вспоминая тот разговор в фаэтоне, вздрагивал, будто от неожиданной опасности, точно как тогда – весной 1929 года по дороге в Шушу.
– Парикмахер Айрапят?
– Ха!...
– Когда?
– Вчера ночью...
Потом, вспоминая разговор с беднягой Ованесом-киши, тот самый момент, когда услышал о смерти парикмахера Айрапета – пышущего здоровьем (из щек кровь капала!), улыбчивого человека, будто снова Хосров-муэллим видел, как на прекрасные цветы вдоль дороги внезапно опустилась черная тень, тень черного беспокойства в глазах Ширин...
– Ара, здоровый был человек, ну, ногу сломал, да, когда крышу чинил, ну, упал, да, а в больнице даже недели не пролежал... Доктор Худяков ужасно нервничает, учитель!... Со мной по соседству его дом. Весь день он в больнице, Айрапет четвертый человек, что умер в больнице, причем совершенно здоровый! Доктор Худяков очень нервничает!...
Худяков был главврачом гадрутской больницы, Хосров-муэллим вчера в школе тоже слышал какой-то тревожный разговор, связанный с больницей: в одной палате один за другим умерли трое молодых... Теперь, значит, четвертый... Беспокойство опять охватило Хосрова-муэллима, хотя красота поднимающейся в Шушу горной дороги в то прохладное весеннее утро вселяла в душу мир и покой.
Фаэтон Ованеса-киши отвез Хосрова-муэллима в Шушу, а через три дня на въезде в Гадрут вывесили черный флаг, Гадрут закрылся, и Ованес-киши вместе со своим фаэтоном остался в Гадруте, улицы Гадрута совсем опустели, окна и двери в домах плотно закрылись... А вершины видных издалека гор были белыми-пребелыми от снега, в противовес черному флагу, вывешенному на въезде в Гадрут, горы повествовали о чистых делах мира, его красоте и вечности. Разумеется, обнаруженная в Гадруте эпидемия чумы рядом с вечностью не составляла и одной миллиардной, эмидемия чумы была ничто по сравнению с миром, но в том "ничто" решалась участь сотен, тысяч людей.
Из Баку в Гадрут приехала бактериологическая группа под руководством профессора Льва Александровича Зильбера. Днем и ночью люди боролись с чумой не на жизнь, а на смерть. Каждый вечер группа собиралась в гадрутской школе (уроки, конечно, прекратились): подводили итог работы за день, планировали, что делать дальше. И профессор Зильбер, и его опытная помощница Елена Ивановна Вострухова, и патологоанатом профессор Широкогоров, и специально приехавшая из Москвы врач-бактериолог Вера Николаевна, и приехавший из Саратова на помощь группе Зильбера профессор Сукнев, и приехавший из Ростова доктор Тинкер, и другие члены бактериологической группы держали совет. Чума была жестоким, коварным врагом, и усталые, обессиленные, работавшие без отдыха люди хотели поймать ее как хищного, дикого зверя, посадить в железную клетку, обезвредить.
В классе, где они сходились, раньше были уроки военного дела, на стенах висели схемы винтовок, пистолетов, в углу были свалены противогазы, стреляные гильзы – наглядное учебное пособие – выстроились на деревянном подоконнике, и профессор Зильбер, слушая коллег, поглядывал на схемы, противогазы, патроны. Оружие казалось не опасным, а жалким и свидетельствовало об аномальности человеческой натуры: с одной стороны, человека уничтожала чума (холера! рак! проказа!), а с другой-люди сами изобретали винтовки, пистолеты, отравляющие газы, выращивали смертоносные бактерии, чтобы уничтожить друг друга; с одной стороны, учили всем этим пользоваться, а с другой – как от того же спасаться. Конечно, профессор Лев Александрович Зильбер прежде всего был врач, он всегда был против кровопролития, оружия, но никогда – даже через много-много лет после гадрутского события – убийство, изготовление оружия и само оружие не казались ему такими убогими и отвратительными, как тогда, в гадрутской школе.
Профессор Зильбер работал в Москве, заведовал отделом в Институте микробиологии Народного Комиссариата здравоохранения. Несколько месяцев назад он приехал в Азербайджан по приглашению Народного Комиссариата здравоохранения Азербайджанской ССР и стал директором Института микробиологии в Баку, одновременно его избрали заведующим кафедрой микробиологии в Азербайджанском медицинском институте.
Три дня назад, когда фаэтон Ованеса-киши вез Хосрова-муэллима в Шушу по прекрасной горной дороге, в два часа ночи профессора Зильбера разбудил телефонный звонок, особенно беспокойный и тревожный среди ночной тишины. Профессор Зильбер, еще не проснувшись, снял трубку и, еще не услыхав в ней голоса, инстинктивно почувствовал, что это не простой телефонный звонок; не потому, что нарушил тишину ночи – профессор Зильбер ночных звонков слышал немало, – а потому что в телефонной трубке, черной и потому неразличимой в темноте, возникла неестественная тяжесть, появилась противная шершавость, и это предвещало в ту ночь худые дела.
Взволнованный мужской голос, даже не спросив, кто у телефона, на русском языке, но с азербайджанским акцентом, сказал:
– Говорит секретарь народного комиссара здравоохранения. Народный комиссар просит вас немедленно приехать. Машина выслана.
Профессор Зильбер, торопливо одевшись, вышел из дому, сел в машину – и с того момента началось неожиданное для него гадрутское путешествие.
Некто военврач по фамилии Марголин дал срочную телеграмму в Народный Комиссариат здравоохранения: в Гадруте эпидемия чумы. И профессор Зильбер вместе с организованной в ту же ночь за несколько часов бактериологической группой утренним поездом выехал из Баку.
Народный комиссар здравоохранения Азербайджанской ССР, делавший все, что в его силах, для организации бактериологической группы, лично занимался среди ночи срочными просьбами профессора Зильбера и все время будто не окружающим его людям, а самому себе в утешение повторял: "Возможно, это и не чума... Не может быть, чтобы на нашей замечательной земле завелась такая гадость!" Профессор Зильбер всю дорогу в Гадрут вспоминал слова комиссара и очень хотел, чтобы военврач Марголин ошибся...
Но он, увы, не ошибся. Эпидемия чумы распространилась по Гадруту. И профессору Зильберу, и его коллегам сразу стало ясно: первый заболевший чумой был молодой парень из ближайшего армянского села, и главврач гадрутской больницы Худяков положил его в общую палату с диагнозом "крупозное воспаление легких", он умер, за ним все, кто лежал в палате (в том числе и парикмахер Айрапет), потом фельдшер, санитар и наконец, сам Худяков. Но что это чума, пока никому не приходило в голову.
Когда заболел Худяков, больница обратилась к врачу воинской части вблизи Гадрута, Льву Марголину. Доктор Марголин распознал чуму и тотчас дал телеграмму в Баку.
Через несколько дней заболел и доктор Марголин и, несмотря на все усилия профессора Зильбера, погиб.
А было ему, военному врачу Марголину, всего двадцать четыре года. Когда он почувствовал болезнь, перестал пускать к себе в комнату, сам не выходил и через два дня, поняв, что болезнь усиливается, ночью запер комнату, вышел с территории воинской части и пришел в Гадрут к профессору Зильберу.
Благодаря Марголину, его жертвенной самоизоляции, чума не распространилась в воинской части, и через день после его смерти командир направил профессору Зильберу конверт. В конверте было последнее письмо врача Марголина.
"Дорогие товарищи!
Кажется, начинается. Температура 39,5. Ухожу отсюда, чтобы не заразить окружающих. Иду умирать спокойно, так как знаю, что другого исхода не бывает. Оставайтесь бодрыми и здоровыми строителями социалистического общества. Прощайте.
Лев Марголин".
Читая это письмо, которое никогда не забудет, профессор Зильбер представил себе последние минуты жизни доктора. Человек, у которого хватило сил написать такое письмо, в смертные мгновения часто открывал глаза и кричал: "Мама! Мама!..."
В Гадруте чума была не единственной заботой и профессора Зильбера, и Елены Ивановны Воструховой, и профессора Широкогорова, и профессора Сукнева, и других членов бактериологической группы. Наряду с бактериологической группой из Баку в Гадрут приехали еще трое: один из них – представитель Народного Комитета здравоохранения Азербайджанской ССР, второй – представитель Азербайджанского Центрального Исполнительного Комитета, а третий уполномоченный Главного политического управления Азербайджанской ССР. Двое из них не въехали в Гадрут, примерно в десяти километрах от станции остались в отдельном вагоне, а уполномоченный Главного политического управления вместе с бактериологической группой был в Гадруте.
Оставшиеся на станции непрерывно требовали от профессора Зильбера разнообразные справки, таблицы, объяснения, и профессор Зильбер со своими помощниками, весь день занимающиеся чумными, дезинфекцией их домов, изолирующие людей, бывших в контакте с больными, вводившие противочумную сыворотку, контролирующие переноску трупов на отведенный участок в стороне от поселка, проводящие бактериологические исследования, были вынуждены писать для начальников справки, объяснения, заполнять информационные листки, составлять бессмысленные таблицы.
Жившие в вагоне на станции ни единого разу не ступили в Гадрут и поддерживали связь с профессором Зильбером через всадника: всадник приносил конверты, полные бумаг, клал на землю перед вагоном, а сам отходил метров на пятьдесят – шестьдесят. Один из представителей власти, надев перчатки, выходил из вагона, брал конверт и либо кричал, давая всаднику новые задания, либо клал на землю написанные в вагоне приказы, чтобы всадник отвез их профессору Зильберу. Несмотря на все эти меры предосторожности, в руководящем вагоне для дезинфекции с утра до вечера пили привезенную из Ханкенди прекрасную тутовую водку и, конечно, при этом хорошо ели, чтобы семидесятиградусная тутовая водка не сводила с ума.
А уполномоченный Главного политического управления – его звали Мурад Илдырымлы, – напротив, весь день проводил с бактериологической группой, и с первого часа его приезда в Гадрут, как погнал он галопом оседланного им серого жеребца из конца в конец и обратно, все знали, что Чека занимается вопросами чумы.