355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Catherine Lumiere » Цветок Зла (СИ) » Текст книги (страница 3)
Цветок Зла (СИ)
  • Текст добавлен: 5 января 2020, 00:30

Текст книги "Цветок Зла (СИ)"


Автор книги: Catherine Lumiere



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)

Он смеялся совсем не злобно, лишь только сетовал о том, какой я все-таки еще неискушенный ребенок, и как же глупо я себя вел, не понимая, что Джонатан видел абсолютно все еще много веков назад, и что это бессмысленно. Хованский смеялся, и смех его был шелестящий, как и его одежды, касающиеся каменного пола замка. Он наблюдал с совершенным бесстыдством, за каждым движением тела Уорренрайта, за каждым моим прикосновением, за каждым поцелуем. Он беззастенчиво сидел в кресле или лежал на кровати, совсем рядом с нами, и любовался, как от напряжения мое тело изгибалось и подавалось навстречу, как я не мог сдержать стонов, как Джонатан дышал мне в шею, сильными ладонями сжимая бедра. Иногда он отпускал комментарии, а иногда просто молчал. А иногда прикасался сам, но Джон не чувствовал его прикосновений. А потом я позволял Хованскому очнуться во мне и запустить пальцы в волосы любовника, безудержно и горячо сплетаясь с ним языком, прижимаясь бедрами к бедрам и потираясь влажной плотью о живот моего – и его – мужчины. Я позволял его призрачной тени вновь проскользнуть в мир живых и почувствовать себя живым.

Вильгельм колдовал, Вильгельм ведал. Он, ставший моей частью, или же я – ставший его, следовал за мной всюду, не нашедший покоя, не слившийся со мной в единое целое. Его воспоминания жили во мне, не вытесняя, не разрывая и не причиняя боли, и он сам, заточенный между мирами, не желавший полностью исчезнуть, мой извечный гость. Он шел за мной по пятам или же вел за собой. Он давал мне полную свободу и оказывал помощь, взамен прося лишь об одном крошечном одолжении – порою чувствовать нашего возлюбленного так, как мог чувствовать лишь живой человек.

Мы с Вильгельмом одно существо, разделенное вечностью и занавесью миров, и когда-то должен был настать тот день, когда он окончательно сольется со мной и перестанет быть «воображаемым другом», чей смех, шелест одежд и перезвон украшений уже отпечатался на подкорке моего сознания.

Вильгельм рассказывал на ночь сказки древних времен, устроившись кресле у камина, смотрел на огонь, который его больше не грел. Его одеяния отливали золотом, искрились в теплом свете, а волосы, казавшиеся всегда едва ли не черными, шоколадными завитками ниспадали на болезненно худые плечи, скрытые бордовой парчой. Он был моложе меня, но отпечаток потерь и горестей, долгого пребывания между мирами исказил его черты – его глаза были полупрозрачны, в них не было света живой души. Но, несмотря даже на это, его речи были приятны, в них струилась пресловутая жизнь, и то, с каким интересом и удовольствием Хованский предавался небылицам, привносило в его рассказы своеобразную яркость и выразительность.

Когда Джонатан уходил из поместья, чтобы восполнить силы, оставляя меня на ночь, Вильгельм приходил и то садился на край кровати, то ложился рядом или на ковер прямо напротив огня. Одиночество и потерянность, даже несмотря на его экспрессивность, ему скрыть не удавалось. Разве удастся, когда в пустоте призрачных и прозрачных глаз таится отчаяние и усталость, и когда звучит его: «позволь мне сегодня», и я позволял. Потому что я понимал, как ему на самом деле больно. Не нашедший успокоения в загробном мире, не слившийся со мной воспоминаниями и существом, не отпустивший мирское существование, не отпустивший даже Иона, и, что самое главное, не простивший себя за проклятие, на которое он обрек своего возлюбленного.

Чернокнижникам, проклинающим и проклятым, нет места среди райских кущ. Вильгельм тихо смеялся, когда я читал один из алхимических трактатов, про который вычитал в одной из его записных книжек. Колдун не попадет и в Ад, особенно застрявший в теневом мире. Ему нет места ни среди мертвых, ни среди живых, и это его вечное мучение – быть запертым там, где кроме серой завесы и одиночества нет ничего.

И в тот день, 6-го января, в день моего рождения, в день моей смерти и в день моего воскрешения в новом теле, он был вынужден уйти. Я должен был переступить грань, и мы должны были встретиться с ним на перекрестке миров, и он окончательно смог бы слиться со мной. Я бы стал мертвым, и живая часть его – моей – души стала бы единым целым с осколком его, и Вильгельм растворился бы во мне без остатка, и я стал бы Вильгельмом Хованским, а он – Уильямом Холтом, и наши сознания в своем единстве достигнули бы Абсолюта.

Он появился и в эту ночь. Но Вильгельм не смеялся. Он молчал, присев в кресло. Едва ли мне почудилось, но его глаза были полны слез, которые стекали по щекам. Невыносимое страдание осознавать, что ты никогда больше не сможешь прикоснуться к любимому человеку, никогда не попросишь прощения за то, что когда-то сотворил. Он не смотрел на меня, а лишь на Джонатана, не отрывая взгляда прозрачных призрачных глаз.

Пока Джонатан был полностью поглощен тем, что доставлял мне удовольствие, я протянул к Вильгельму руку, беззвучно позвав его, чтобы он обратил на меня внимание. Он только горько улыбнулся, прижал руку к груди и благодарно кивнул. Я отдал ему в распоряжение свою плоть и кровь, позволил ему выбирать, что говорить и что делать, на долгие минуты словно бы впав в глубокий сон. В последний раз. Мои руки и губы принадлежали ему, его слова звучали моим голосом, и полнота ощущений от соития с Джонатаном – тоже.

Вильгельм остановил Джонатана – все это я узнал лишь потом, когда у меня восстановились воспоминания – и, тронув его лицо ладонями, привлек к себе ближе, чтобы, пропустив пальцы сквозь волосы, сперва зарыться в них носом и втянуть воздух, и поцеловать в лоб, так целомудренно и нежно. Мои пальцы прикасались к щекам и подбородку, оглаживали шею, пока Хованский любовался чертами лица Джона, а потом, привлекая еще ближе, стал целовать его губы, оторвавшись лишь раз на тихое:

– Мой господарь… – надломленный, пропитанный нежностью и болью голос заставил Джонатана насторожиться, спросить все ли в порядке, но ответом ему служила только улыбка, полная затаенной печали. Но Джонатан узнал всю правду намного позже.

Вильгельм был опытнее меня в любовных делах, несмотря на то, что сам провел в постели с Ионом достаточно мало времени, пока его не казнили. Мы были вместе четыре года, но мне порой казалось, что Хованский знал, как прикоснуться и как поцеловать, как заставить Джонатана испытать острое удовольствие, намного лучше меня.

Испытывал ли я ревность? Нет. Разве можно ревновать к части собственной души – а порой казалось и вовсе воображения – которая имела такие же притязания на возлюбленного, как и ты сам? И пусть мы были разделены надвое, отрицать того, что мы изначально были едины – глупо, да и я по-настоящему чувствовал всю ту любовь, которую испытывал Вильгельм к Иону. Если бы не Хованский, у нас бы не было будущего. Они всего лишь оба были бы мертвы от рук восставших бояр, а я бы, пожалуй, может быть, и не родился.

Я помнил, как он опрокинул Джонатана на спину, седлая и притягивая для нового глубокого поцелуя, насаживаясь на его плоть. Его движения были плавными, а стоны тихими, но несдержанными. Он запрокидывал голову или же целовал шею Уорренрайта, впивался пальцами в его плечи или же оглаживал сильную грудь. Вильгельм то замедлялся, то двигался быстрее, заставляя своего господаря подаваться навстречу все быстрее, сжимая ладонями бедра.

Джонатан был сам приятно удивлен подобной прыти, не чувствовал неладное – не уверен, спросите у него самого – но с чувством отвечал на ласки, позволяя Вильгельму в моем теле творить с нем все, что заблагорассудится. Не хватало только перезвона украшений, когда Хованский особенно истово двигался. Удовольствие и близость с возлюбленным заставили чародея забыться, отпустить тоскливые мысли об исчезновении, чтобы насладиться сполна, приняв право последней ночи.

Когда все закончилось, когда и в камине не осталось огня, и в них обоих он тоже притих, Вильгельм лежал на груди Джонатана, прижавшись щекой к горячей коже. Чувствовать немертвую плоть возлюбленного живой, в которой он пребывал сам, было для него лучшим прощальным мгновением.

– Ион, – он обратился к Джонатану, повернувшись и приподнявшись на локте, чтобы второй рукой коснуться его лица, как и в самые первые секунды своего пребывания в моем теле. Мои глаза, как мне сказал потом Уорренрайт, когда я все ему рассказал, были полны той самой призрачной тоски, а потому у Джонатана не оставалось сомнений, что происходило на самом деле, но оставалось лишь убедиться.

– Да, – он сам протянул руку к моему лицу, отводя влажную прядь, спавшую на левый глаз, – мой князь без княжества? – Его голос был тихим, пусть и удивленным, но со скрытым пониманием. Едва ли Джонатана что-либо уже могло удивить.

– Прости меня за то, что я с тобой сотворил, – Вильгельм прикрыл глаза и горячие слезы упали на грудь Уорренрайта.

Призраки не приходят просто так, не являются и не обращаются за ненадобностью, не ищут общества ни не-мертвых, ни живых. И Джонатан, как никто другой, это понимал. А потому он подался ближе, чтобы прикоснуться губами ко лбу и произнести:

– Прощаю.

И Вильгельм, притянув его для последнего поцелуя, спустя несколько мгновений растворился, шагая за край в привычный мир теней, где мы вскоре должны были встретиться.

Он уступил мне, и я чувствовал отголоски его благодарности и спокойствия. Но еще до первого вздоха, уже принадлежавшего мне, тело пронзила мучительная боль. И я обнаружил себя не в тишине теневого мира, а балансирующим на грани, бьющимся в предсмертной агонии.

========== Еженедельник Джонатана Уорренрайта: «Три ночи» ==========

Уложив Уильяма на постель и поднявшись, чтобы набросить рубашку, я укрыл его одеялом. Оставалось только ждать, и я не знал, сколько времени было необходимо. На губах застывала кровь из раны, будила голод, отчего зачесались десны и стало сдавливать спазмами горло, но я отошел к столу, на котором стояла бутылка медицинского спирта, который Уильям использовал для опытов, и умыл лицо, а потом прополоскал и глотку. Неприятный вкус притупил желание кого-нибудь отведать.

Я был смятен не только тем, что только что прокусил шею Холта, но и тем, что меня навестил Вильгельм. Об этом я когда-нибудь спрошу самого Уильяма, и я в целом подозреваю, почему такое могло произойти – опять же, повторюсь, как уже говорил в «Любви и Смерти», что я плох и несведущ в делах магических, таинственных и запредельных. Хованский был его частью, беседовал с Уильямом внутри его собственной головы, но я и не предполагал, что обмен опытом и знаниями, как это окрестил мой милый, переходил в то, что Вильгельм – часть его души? – мог завладеть физическим телом, и он был способен вновь, пусть и ненадолго, вернуться в мир живых.

Полностью одевшись, я сел на край кровати, наблюдая за Уильямом. Он был без сознания, словно бы спал. Мое собственное обращение было другим, неестественным – если оно вообще может быть естественным – и я не имел ни малейшего понятия о том, как все будет происходить с Холтом: будет он биться в агонии, будет изнемогать от боли и лихорадки, станет кричать или плакать, продлится она долго или нет. Шаг был сделан, и больше не было возврата. Меня стращали последствия, в голове рисовались самые жуткие картины. Я думал, а что если Уильям умрет по моей вине, ведь его тело могло не выдержать этой муки; а что если он обратится в вампира и сойдет с ума быстрее, чем сможет взять верх над новой сущностью; а что если у меня не получилось его обратить, а только искалечить, принести боль. Множество других мыслей, других исходов, возникали в моей голове, пока я сидел на постели и смотрел на его мертвенно-бледное лицо, на безвольные конечности и практически не вздымающуюся грудь.

Вид Уильяма всколыхнул во мне воспоминания о том дне в Куртя-де-Арджеш.

Я не чувствовал время. Впрочем, оно длилось бесконечно долго, когда я находился в замке и практически не покидал не то, что его пределов, а северного крыла, где до сих пор находится скелет Вильгельма. Точнее, его остатки, под грудой камней. Замок лежит в руинах, и мы направляемся туда, чтобы просто взглянуть. Впрочем, я отвлекся.

В ту ночь я вспомнил не просто Куртя-де-Арджеш, а день повешения. Едва ли я когда-то забывал, и вряд ли смогу когда-нибудь забыть. В моей жизни не было ничего страшнее момента, когда я взял его мертвое тело на руки, чтобы сбежать прочь от всего и вся. Вильгельм был теплый, и еще минуту назад он был живой. Это было страшно.

Даже куда более страшно, чем когда мне передавали о смертях моих новорожденных детей. Я не был женат, вы прекрасно об этом осведомлены, но, как вы понимаете, я не был обделен женским вниманием, а по молодости – я все-таки тоже был юн и куда более взбалмошен, чем стал к сорока годам, – я тоже совершал ошибки и творил глупости. Я часто слышал фразу, что хоронить своих детей страшно. Нет, мне не было страшно. Потому что я не любил ни их матерей, ни их самих. Я слукавил в «Любви и Смерти», сказав, что детей у меня не было – не хотел слишком углубляться в свою жизнь до обращения, не видел в этом никакого смысла. Я не утаил лишь то, что своих детей иметь я не хотел. Впрочем, этому желанию я не изменяю и никогда не изменял. Хотя, последние четыреста пятьдесят восемь лет это уже никакого значения не имеет.

Сложные были времена, страшные, когда все страны грызлись за территории, за вероисповедание, за власть. Будучи господарем Княжества Валахия, я не имел права на слабости, как точно подметил в предыдущей части Уильям, а потому не заводил интрижек, лишний раз не отвлекался от государственных дел и старался сохранять не только спокойствие и холодный разум, но и холодное сердце. Невозможно править княжеством, когда в твоей голове сидят одни лишь мысли о том, как украдкой поцеловать возлюбленного советника. И множество лет спустя все было иначе: можно сесть вместе у камина, разговаривать о чем угодно, целовать друг друга в любую минуту и любить. Я больше не был господарем, а он не был моей правой рукой, и больше не было восставших бояр, Сулеймана Великолепного и вечных поборов Османской Империи. Были только мы и мир, и мы не тревожили друг друга.

Не найдя в себе сил сидеть на постели и смотреть в бледное лицо Уильяма, наблюдая за тем, как на его лбу выступает испарина и он начинает заходиться в горячке, я вышел из комнаты и вернулся с глубокой миской холодной воды и тряпицей с кухни. Пододвинув кресло от камина к постели, я устроился так, чтобы на моих коленях находилась посуда, и я мог дотянуться до лица Холта.

Рана, казалось, багровела, начинала сочиться не кровью, но лимфой, а то и вовсе гноилась. Мне не казалось, что подобная рана могла быть столь опасна, но, как я узнал от Уильяма, изучавшего меня вдоль и поперек, во мне было не просто что-то инородное на метафизическом уровне, но в венах находился яд, отравляющий живое существо, и только от степени опустошения тела от крови зависел исход – станет человек вампиром или же просто умрет.

Я не задумывался о том, кого убиваю, после того, как окончательно убедил себя в том, что для существования мне категорически необходимо пить человеческую кровь. У меня не было иного выбора, да и даже если бы он был, меня все устраивало. Я убивал детей, женщин и мужчин, молодых и старых, девственниц и искушенных. Всех, кто попадался, когда я был голоден. И, возможно, вы сейчас где-то возмутились в глубине души, или же воскликнули: а как же гуманизм?! Ведь это неправильно – убивать детей, не видевших жизнь. Убивать я могу кого угодно, кровь от этого не меняется, и вкуснее она из-за личностных качеств не становится. И нет, поверьте, меня не мучает совесть от слова совсем. И я отвечу почему. Не потому, что мне наплевать на чужую жизнь. Мне просто не наплевать на свою собственную.

Возможно, многие сейчас воззрились на страницы с удивлением или отвращением. Поверьте, я заслуживаю и того и другого, и мне даже лестно. Если у вас возникли мысли о том, что у меня должен быть какой-либо «кодекс чести», какая-либо мораль и гуманистические принципы, то, смею вас огорчить – не должны. Откуда им взяться, если мое существование само по себе – одна сплошная дьявольщина? Мне совершенно глубоко безразлично все, что не касается жизни, блага и процветания единственного важного для меня существа на земле. Я не должен беспокоиться даже о вашей жизни, мой дорогой читатель, и если я когда-нибудь вас убью, просто знайте, что вы продлили мою бессмертную жизнь. И точка. Мир безжалостен, а я тем более не исповедую десять речений¹. Преследуя свои цели, уважая свои принципы и взгляды, я поступаю лишь так, как считаю необходимым. Осуждение – лишь закономерная реакция человека, не принимающего и не понимающего вас. Поверьте, вы бы тоже убили за возможность жить. Защищаясь ли, по принуждению жажды или по какой другой причине.

Уильям очень долго не приходил в сознание, не меньше трех суток, а потому у меня было много времени обдумать самые различные происшествия и возможное развитие событий. Я сидел подле него и думал, думал, думал. То обрабатывая рану, то стараясь сбить жар, я не замечал, как сменялись дни. Только шторы успевал задергивать, когда холодный утренний свет начинал проникать в комнату.

При всей моей безнравственности и распущенности, при всей инородности и противоестественности, я испытывал любовь, которую действительно пронес через триста сорок – тогда – и почти четыреста шестьдесят – сейчас – лет. По молодости я был наивен и влюбчив, но все это было детскими шалостями, а потому не задумывался о том, что такое любовь настоящая. Она не пламенная и безудержная. Она не болезненная, словно от тебя отрывают кусок за куском и тебе же скармливают, а ты давишься и рыдаешь от боли в глотке.

Она правильная, и ты ощущаешь это всем своим существом. Даже мертвым, даже противоестественным. Звучит до ужасного слащаво, я знаю, но, повторюсь, ничто человеческое мне не чуждо. Ни любовь, ни жалость, ни надежда.

Мне было больно на него смотреть. Я чувствовал, как меня вновь поглощает ночь до скончания времен, как угасает его свет и все то прекрасное, чем он украсил мою жизнь, полную тоски и скорби. Я остался один в огромном темном мире снова. Когда-то под леденящим сводом тьмы, со снами о смерти, что являлись мне каждый день, я свыкся с тишиной и безмолвием, растворился в пустых коридорах моего замка, «заживо» похоронил себя в подвалах каменной громады.

В те три ночи, пока Уильям не приходил в себя, а я умывал его лицо ледяной водой, когда температура все повышалась, а рана и кровоточила, и стала гноиться; когда дыхание было едва заметным, а пульс практически не прощупывающимся; когда за столько лет мне впервые стало по-настоящему страшно, я мог лишь надеяться. Надеяться всем своим существом, молить и Дьявола, и Господа – ибо у меня не оставалось больше ничего другого – и ждать.

И дождался я лишь одного.

Уильям умер утром 9-го января.

Комментарий к Еженедельник Джонатана Уорренрайта: «Три ночи»

1) Десять заповедей (ивр. ‏עשרת הדברות‏‎, «асерет-ха-диброт» – букв. десять речений)

========== ЧАСТЬ II. Очерки Ричарда Л. Элдриджа: «Возвращаясь с войны» ==========

Украденный из дома офицера дневник, найденный нами после n-ых последующих событий. – прим. Дж. Уорренрайта.

«18 мая 1900г.»

Возвращаясь с войны, тебе хочется всего несколько вещей: увидеть родное лицо и попасть под дождь. Первый для тебя в этом году, потому что весь прошлый ты провел на южноафриканском солнце.

Когда поезд приближается к вокзалу, ты с трепетным сердцем надеешься, веришь и ждешь, хотя ты думал, что уже разучился, первой встречи. Когда поезд остановится. Когда твой путь закончится. И ты вернешься домой.

Ты не молод, но и не стар. Сорок семь. Отставной офицер, хромающий на правую ногу, опирающийся на трость. Волосы подернуты сединой – пряди блестят прозрачной белизной, отливают серебром. Последний год выжал тебя до последнего.

Это все, что приходило мне в голову на пути в Англию. Пережив юных ребят, с которым ты шел бок о бок, приняв всю бесполезность кампании и осознав количество ненужных жертв, тебе остается только одно – надеяться, что ты сможешь начать жить заново.

Тебе хочется забыть чужие смерти, на которые ты сам обрек своих людей. Но не забудешь. Вся дорога домой сложена из их могил.

Локомотив останавливается. Поезд прибыл на конечную станцию. Лондон. Город, который ты не видел так долго, с которым тебе предстояло познакомиться вновь.

Надеешься, что твоя смерть отступила, осталась позади, и тебя ждет только долгожданная встреча, хоть писем и не было столь долгий срок, словно о тебе уже давно забыли. Словно ты погиб на той бесполезной и бессмысленной войне.

Сойдя с поезда и сделав первый глоток лондонского воздуха, стараясь найти глазами ту, которая была для тебя ангелом и светом все те черные дни и ночи вдалеке от дома, ты надеешься. У тебя нет ничего. Совсем. Но ты все равно до последнего ждешь.

И никто не приходит. Озираешься по сторонам и ищешь. Опираясь на трость, ковыляешь в сторону вокзала по перрону, вглядываясь в каждого встречного. Незнакомцы и незнакомки, люди всех возрастов и сословий. Но нет родного лица.

И когда тебя окликают по имени, когда глаза встречаются с чужими, но не теми, внутри все обрывается.

– Ричард, – ее мать, пожилая женщина, подошла ко мне. – О, Ричард, – на ее глаза навернулись слезы, и она не смогла их сдержать.

– Леди Эдит, – поприветствовав женщину, я спросил, с особым несвойственным мне нетерпением: – на вас лица нет. Все ли в порядке с вашим мужем, с Изабель?

Она взяла меня за руку, покачала головой и тяжело вздохнула. Я насторожился. Миссис Фолкнер мне не ответила, только поднесла кружевной платок к слезящимся глазам.

– Леди Эдит? – Я обратился к ней вновь, напряженно вглядываясь в лицо матери моей невесты.

– Милый-милый Ричард, – она обращалась ко мне, как к юноше, хотя была старше всего на десять лет. – Изабель умерла три месяца назад.

Я перестал дышать, пока легкие не пронзила острейшая боль. Отвел глаза и перевел дух. Ничего не видя перед собой, я молча простоял не меньше нескольких минут.

– Как это случилось? – Не узнавая своего же голоса, я задал вопрос, на который побоялся получить ответ. Не могла же она заболеть и не сказать ни слова, умереть в родовых муках – моя Изабель не была способна на измену; не могла же она наложить на себя руки и оставить меня, как оставила вся семья и первая жена.

– Убили в лесу рядом с поместьем Бейтс, – миссис Фолкнер побледнела, отчего мне пришлось взять ее под локоть, – обескровили, мое бедное дитя.

– Обескровили…

Я не хотел представлять. Образы сами заполняли мою голову. Образы бледного измученного тела моей невесты, изуродованного и изувеченного, лежавшего на стылой земле в ворохе опавших сгнивших листьев. Ее голубые глаза, подернутые мертвенной белесой пеленой, заставили вздрогнуть.

– Где она теперь?

– На Хайгетском кладбище, – леди Эдит промокнула глаза в последний раз и спрятала платок, – рядом со своим братом.

Возвращаясь с войны, ведомый домой лишь надеждой, ожиданием теплого объятия и любовного прикосновения, ты до последнего хочешь, чтобы твои чаяния оправдались. Выживая каждый день, утопая по горло в крови своих солдат, почему-то все еще оставаясь на этом свете, ты веришь в какое-то сомнительное чудо, ожидающее тебя на родной стороне. И, казалось бы, какая малость – чашка чая в родном доме, нежный поцелуй любимой женщины и треск огня в камине. Когда ты лишаешься всего, когда о доме остаются одни воспоминания и редкие письма с британскими марками, ты идешь вперед только благодаря словам: «возвращайся домой», и только это заставляет тебя не сдаваться.

На войне дни страшные, долгие, полные крови. Вечером, когда обе стороны могли перевести дух, наступала тишина. После самых жестоких сражений не хотелось говорить. Мы могли только курить табак и молча вглядываться в чернеющее небо с другими звездами. Офицер Ричард Лейн Элдридж становился просто Ричем, дворянская высокородность – всего лишь биографическим фактом, и все эфемерное – каждое напоминание «возвращайся домой» – единственной возможной верой.

На войне не веришь в бога. На войне люди, оставленные им. В первые недели тебе кажется, что кто-то свыше ведает и знает, и что он защитит, спасет, благословит. А потом у тебя стынет кровь. Разбивается и идет ко дну любая вера, когда на твоих руках умирают в муках молодые солдаты, которые не разменяли и половины твоего возраста. А ты знал каждого из них по имени, знал о том, кто их ждет: родители, невесты и жены, новорожденные и подрастающие дети. А они бесславно погибли на войне, откуда их тела никогда не вернутся домой.

Вдыхая острую горечь дешевого табака, вглядываясь в черноту, я думал о будущем, обнадеживал себя и хотел верить. Получив последнее письмо еще до Рождества, я думал, что она не стала бы оставлять меня, что письма просто перестали приходить из-за погоды или по какой еще причине, но только не потому, что Изабель забыла своего офицера.

После пережитой боли, когда моя жена умерла в родовых муках, я наконец был готов вновь жениться. С тех пор прошло больше двадцати пяти лет, и я думал, что, вернувшись с линии огня, я смогу начать жизнь в отставке заново. Но дома меня встретила только смерть.

Провожая миссис Фолкнер до экипажа у выхода с вокзала, я спросил только одно, что меня волновало сильнее всего:

– Убийца был пойман?

– Едва ли мистического зверя можно поймать, мой милый Ричард, – женщина поднялась в открытый экипаж, опираясь на мою руку.

– Мистического?

– Разве может хоть кто-либо на этом свете испить человека, не оставив и капли крови, – ей тяжело давались слова о смерти Изабель. Леди Эдит стала еще сильнее бледна и слаба. Ее здоровье было подорвано произошедшим. – Только древнее и страшное создание.

Я ничего не ответил, обдумывая услышанное. Подобная версия была невозможной для моего скептического ума, но после войны я стал верить только себе самому, а потому мне предстояло обдумать возможность такого положения вещей.

– Могу ли я просить вас подвезти меня до кладбища?

Получив согласие, я забрался в экипаж.

Оказавшись у фамильного склепа Фолкнеров и получив возможность побыть наедине с собой, я наконец полностью осознал, что теперь действительно остался один. Меня больше никто не ждал.

Она была так юна и свежа – всего-то двадцать лет, – добросердечна и нежна. А теперь по чужой прихоти покоилась под тяжелым камнем, на котором погибли белые цветы, оставленные кем-то из близких.

Решив похоронить горе внутри себя, я понадеялся напоследок лишь об одном – найти убийцу. Причинять ответную боль и мстить не позволяла честь офицера, но мне хотелось взглянуть в его лицо.

Я вернулся в свой дом, тихий и молчаливый. Прислуга, которую я не распустил перед отъездом, старательно прибиралась каждый день – не было ни пылинки, и в доме было тепло. Окруженный родными стенами и безмолвием, присев в кресло у разожженного камина, я предался раздумьям. С этого момента мне предстояло многое переосмыслить.

Мой свет, мой ангел погиб от рук человека или существа – не знал, верить или же нет, – и это, лишив меня последней надежды, возможно, сделало меня свободным. Свободным от ожидания, от стремления к идеализированной картине будущего, вернуло с небес на землю и развеяло грезы, недостойные отставного офицера.

Я погибал каждый день, когда погибал кто-то из моих солдат; погибал, когда бился за Британскую Империю, не видя смысла в нелепом кровопролитии и смертях. Я погибал как Ричард Л. Элдридж – единственный из потомков дворянского рода, и находил себя только как полковник, ведущий за собой тех, кому предстояло никогда не вернуться.

Возвращаясь с войны, ты веришь, что, переступив стены родного дома, ты присядешь в любимое кресло и сможешь ощутить – закончилось. Черные дни отступили, погасло южное безжалостное солнце, стихли ветра, и над головой не мерцают чужие далекие звезды.

Ты до последнего не отпускаешь мысль, что теперь все наладится и ты сможешь вернуться к себе прежнему. Вернуться и закружиться в канители светских бесед, случайных вальсов и ночных прогулок по тихим аллеям; сможешь предаваться нежной страсти со своей возлюбленной и строить планы на будущее.

Тебе мерещатся образы возможного благословения: ваших пока нерожденных детей, спокойных вечеров у милостивого моря где-нибудь на юге Италии, когда совсем извела английская северная морось. Ты слышишь отзвуки вашего первого вальса и поцелуев, когда вступаешь в право первой брачной ночи.

Ты до последнего веришь, что все-таки начнешь жить заново. Хотя бы попробуешь начать. И ты с открытым сердцем и благими намерениями пересекаешь границы десятков стран, чтобы твоя надуманная иллюзия скорее стала реальностью.

Ты спешишь и забываешь, самое главное и самое страшное, гонишь от себя мысль, все еще думая, что этому с тобой не бывать. Что ты обязательно станешь собой вновь. Что ты снова станешь тем человеком, которым был. Прошлое всего лишь мираж. Такой же бесполезный сюжет твоей жизни, как и ты сам.

Возвращаясь с войны, ты забываешь лишь об одном.

С войны не возвращается никто.

========== Дневник Уильяма Холта: «Демон во мне» ==========

Нестерпимо хочется пить. Слабость в теле такая, что невозможно открыть глаза. Чувствуешь, как в висках стучит и сжимает горло. Сухость. Жжение. Расползающаяся по телу боль от очага раны, уже не кровоточащей, но все еще сочащейся и пульсирующей. Бултыхаясь в болоте бессознательного, ты чувствуешь, как из тебя исходят последние силы. Кости ломит, но ощущаешь это не сразу, а когда вязкая жижа инородного дурмана тебя отпускает из своих силков на крохотные мгновения. Бессознательная легкость тела отступает и наваливается одна лишь боль. Границы реальности стерты, ты и сам стерт из реальности. Зыбкая дымка, отголосок предсмертного хрипа. Тебя не существует, но тело твое в огне.

Слышишь, как булькают и хрипят легкие, как воздух заполняет и с толчками выходит, как снова спазмами сжимает горло. Не сказать ни слова, все еще даже глаза не открыть. Кусок едва живого мяса, не человек вовсе. И бред абсолютно поехавшего сознания обжигает веки изнутри. В ушах стоит гул голосов, а может твой собственный голос бьется о черепную коробку. Шум извне не пробивается, его нет, и ты заточен в своей голове. И выхода из нее нет. Ты больше не жилец.

Вспыхивающие образы не похожи на явь. Полуразмытые картинки, карточки, размазанные дождем чернила. Напоминают извивающихся змей, рябь на глади озера и галлюцинации агонизирующего припадочного. Они мерцают, вьются перед глазами на коже, заставляют метаться по постели. До выкрученных суставов, до зубовной боли.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю