Текст книги "Лорд и егерь"
Автор книги: Зиновий Зиник
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 21 страниц)
12
Пластилиновый замок
Виктор Карваланов проснулся с неожиданной, как голубизна неба над Лондоном, убежденностью в уникальности собственной судьбы. Подобное ощущение он испытал до этого дважды: вместе с первым арестом и когда получил извещение о смерти отца. А в это утро семьдесят шестого года он наконец почуял, что освободился раз и навсегда. Даже предупредительный стук в дверь (к завтраку) не вышвырнул его из койки – паникой лагерной побудки или страхом нагрянувшего обыска. Даже в состоянии полудремы-полубодрствования перед окончательным пробуждением он твердо знал, что он не в лагерной койке, а под шикарным пуховым одеялом, что он за границей собственного прошлого, что он – за границей. Он стал частью здешней экзотики, где утренние тени на стене превращали листву, колышущуюся в переплете окна, в гигантского леопарда, разгуливающего по клетке с тиснеными обоями старомодного гостиничного номера, с золочеными кранами ванной комнаты, где в отсвете ламп (с рисованными янтарными абажурами из навощенной бумаги) его изможденное лицо в зеркальце для бритья покрывалось благополучным загаром. Срезая снежное великолепие мыльной пены двойным скребком фирменной бритвы «Gillette», он в который раз улыбнулся, припоминая единственную паническую мысль, сверлившую мозг, когда с него сняли наручники и вытолкнули вниз по трапу из советского самолета на бетон венского аэродрома: как же он обойдется без лезвия бритвы, хитроумно зашитой в подкладку лагерной телогрейки – с телогрейкой пришлось расстаться в обмен на москвошвеевский костюм перед посадкой в самолет, и он, болван, забыл про бритву, пригодилась бы сейчас, если не ему, так соседям по бараку!
За завтраком крахмальная салфетка нетерпеливо рвалась к нему на колени из тугого блестящего колечка; треугольники жареного хлеба с готовностью высовывались из перегородок серебряной подставки как инвалютные сертификаты респектабельности, а яичница с беконом вперялась в него желтым глазом, не мигая – от удивления; даже в этом блестящем кривом зеркальце желтка его отражение гляделось как будто сквозь дверной глазок тюремной камеры – в перспективе из настоящего в прошлое: вот каким он был, загнанное в четыре стены животное, с перекошенной и распухшей от побоев и голодовок физиономией.
«„Таймс“, сэр?» – интимно, но без фамильярности осведомился официант, услужливо склонившийся над столиком с пачкой утренних газет на выбор. «Угу-м», – и утвердительным кивком завсегдатая Карваланов заполучил в руки еще теплую, как свежеиспеченная булка, пахнущую типографской краской газету «Таймс». Прихлебывая ароматный колониальный чай «эрл-грэй» под сигарету «Синьор сервис» (он все еще упорно не переходил на фильтр), пробежал глазами заголовки. Тред-юнионы, цены на нефть, ядерное разоружение, мне бы ваши заботы. Впрочем, поймал он себя на слове «ваши», теперь это и его заботы. Например, прививка от бешенства. Полуподвал на третьей странице извещал читателей «Таймс» о страшной угрозе, нависшей над Альбионом. Сотни лет эта страна наивно полагалась на островную изоляцию как своего рода карантин против эпидемий, поражающих другие народы и государства. Но стоит хотя бы одной крысе с бациллами бешенства пробраться к английским берегам, скрывшись от паспортного и ветеринарного контроля в трюме иностранного судна, и последние остатки Британской империи в виде Соединенного Королевства погибнут от водобоязни: в считанные дни этот остров превратится в загон для бешеных собак – с беспечностью островитян британское правительство не позаботилось до сих пор ни о вакцине против бешенства, ни о пунктах прививки. Еще месяц назад Карваланов, советский заключенный, мог бы наплевать на подобную эпидемию. Но сейчас, здесь он, подданный английской короны согласно закону о политбеженцах, ничем не отличается от любой другой британской бродячей собаки.
У него вдруг задрожала рука, и чай в чашке, похоронно звякнувшей о блюдце, плеснул чумным пятном на скатерть. Он глянул на пляску солнечных зайчиков на серебряном подносе у засуетившегося официанта, на очки и породистые лысины редких постояльцев отеля, и у него тоскливо засосало под ребром – то ли застарелой лагерной язвой, то ли давно забытым страхом школьника перед выпускными экзаменами: за отель скоро перестанут платить благотворительные организации – ведь он уже не политбеженец, не привилегированный страдалец, а один из трех миллионов полноправных безработных этой страны, в одной лодке с туземцами этого острова, и не поможет никакое диссидентское прошлое. Впрочем? Впрочем, поможет: если не диссидентское, то просто-напросто советское прошлое. Ведь ему, как и большинству пионеров его поколения, однажды сделали прививку от бешенства – кого из них после войны не кусали бродячие собаки? Надо будет непременно упомянуть этот факт в качестве нравоучительного анекдота в очередном интервью или лекции: мол, советская власть с детства готовила меня к эмиграции в Англию – с ее национальным психозом перед заболеваниями туберкулезом и бешенством. Вопрос только в том, была ли та советская прививка одноразового действия или же раз и навсегда, на всю жизнь?
Рука его инстинктивно поползла под пиджак, к сердцу, проверяя, на месте ли оно, и нащупала во внутреннем кармане конверт – с телеграммой-приглашением от английского лорда; предстоящий визит показался ему в этот момент залогом светлого будущего в необычной для него ссылке. Карваланов чувствовал себя консулом пока еще не существующей империи. В этой империи, то есть, по-лагерному – кодле, ему, лорду Эдварду, отведено место пахана: с его связями в парламенте и в кабинете министров, его надо лишь подтолкнуть в нужном направлении, задействовать, отбив его у других эмигрантских группировок – от монархистов до соцдемократов из правозащитников. Вся эта демдвижная шантрапа не понимает, что дело не в политлозунгах, не в исповедальных кредо и законодательных казусах, а в идее власти: лишь силой можно опрокинуть советского колосса на глиняных ногах за «железным занавесом». И что бы ни болтали про вымирание аристократии как правящего класса, все в этой стране пока еще равняются по этому самому отживающему классу, по его манерам и образу жизни. А манеры, в свою очередь, манеры именно, а не суть дела, решают в этой стране всё.
Он попросил еще чаю, намазал густо еще один жареный хлебец мармеладом и углубился в ту страницу «Таймс», где красовалась его фотография, уже на фоне не тюремной решетки, а Букингемского дворца. Кое-что корреспондент, натурально, переврал, кое-где шла сплошная отсебятина, но в целом интервью получилось недурно: афористично, все на анекдотах, с конкретной бытовой изюминкой, без этих риторических религиозно-восклицательных знаков – каковых только и ждут здесь от русских; и главное – без патетики. Герой-одиночка, загнанный в угол сворой негодяев и палачей, именно такому и сочувствует английский ум. Прямо-таки ницшеанская ситуация: спиной вжатый в стену, один на один с толпой, когда больше не на кого надеяться, тут-то и выходит наружу, как пот, вся человеческая подноготная. Прямо по Киплингу: «Когда внутри все пусто, все сгорело, и только воля говорит: иди!»
С большевиками нужно бороться большевистскими методами: таковы уроки самой успешной в истории человечества политической стратегии – большевиков. Они использовали парламентскую трибуну Государственной думы для пропаганды революционного террора; для пропаганды антисоветского диссидентства в Англии надо явно использовать палату лордов, кичащихся своей непредвзятостью. Над лордом Эдвардом, видимо, придется хорошенько поработать: выбить из него всю эту дребедень насчет универсальности проблемы прав человека вне зависимости от времен и народов, с их апартеидами и сандинистами. Надо втемяшить ему в голову уникальность советской ситуации, ее чудовищную оригинальность, патологическую неповторимость, и тогда умозрительная конфронтация марксизма и демократии перерастет в примитивнейшее из чувств – ненависть к врагу. Это чувство и положит конец примиренческим заявкам насчет того, что ЦРУ не лучше КГБ. Дело не в том, чьи органы лучше, а на чьей ты стороне: потому что идет священная война, или, если угодно, дуэль – чей ты секундант, спрашивается? Дуэль даже привлекательнее в качестве формулировки: дуэль подразумевает шпагу, шашку, запорожскую саблю, кавказский кинжал, английский арбалет, стволы «лепажа» роковые, короче – оружие, а аристократы обожают коллекционировать старинное оружие. Карваланов представил себе аристократическую усадьбу, особняк с каминами и коврами, а по стенам развешаны эти самые арбалеты, доспехи, мушкеты. Он был уверен: с лордом они сойдутся. Швейцар в ливрее козырнул ему фамильярно, предупредительно распахнув тяжелую дубовую дверь с сияющей бронзой ручек – навстречу пригласительному сквознячку лондонской улицы.
В эти утренние часы Белгравия прихорашивалась перед наступающим днем, как будто тоже собиралась в гости. Даже портье и швейцары, суетящиеся перед белоснежными фасадами домов, выглядели как расторопные мальчики на посылках. Приостановившись на углу, Карваланов с умилением наблюдал, как негр в форменной фуражке отшлифовывал фланелью мраморные ступени трехэтажного особняка, как будто это были сапоги его господина. Именно так он и представлял себе Лондон: скверы с тенистыми кронами, особняки с колоннами, как будто имперскими рядами часовых, по стойке смирно охраняющими улицы, где красные колера революции до последней капли израсходованы исключительно на покраску автобусов и почтовых ящиков; их семафорная алость создавала необходимый, чуть ли не паспортный контраст между общественным и частным сектором. Отстукивая свой путь каблуками отличных кожаных башмаков, он наслаждался все новыми свидетельствами нерушимости здешней иерархии: иерархии неприступных в своей аристократичности особняков с колоннами и демократичной развязности лужаек в скверах, открытых для публики; напудренной чопорности шикарных деликатесных лавок и вульгарной толкотни супермаркетов; одержимой суетливости клерков в полосатых пиджаках и медлительной снисходительности дам в соболях из «роллс-ройсов». Он наслаждался элегантной ненавязчивостью, беззаботной бесстильностью лондонских церквей – лишенных настырности фаллических куполов православия; и уютом невысокого лондонского неба с захватывающим дух гигантским разлетом парков – короче, он наслаждался наличием рангов и перегородок в переносном и буквальном смысле: как для курящих и некурящих в автобусе, как в пивной-пабе разделение на бар и салун: для плебса и для тех, кто почище. Тут не сбивались, как в Москве, в одну кучу поэты и доносчики, диссиденты и внуки заслуженных большевиков, сионисты и программисты; тут у самых расплывчатых предметов всему можно отыскать контур, четкую границу, барьер, желтую полосу для парковки – после шести вечера.
В эти утренние часы месяц назад его выводили из лагерной зоны на шмон перед началом работ; и ему пришло в голову, что лагерь, тюрьма – единственное, пожалуй, место в советском обществе, где можно обнаружить хоть какое-то подобие цивилизации с ее пристальным вниманием к детали, к однажды заведенному порядку и распорядку, к иерархической разделенности заключенных по неуловимым «классовым» признакам на аристократов и плебеев. И он, Карваланов, несомненно числился в аристократах этого тюремного мира: к нему всегда было особое отношение – и со стороны зэков, и со стороны чекистов, и со стороны инкоров на воле. Его не сумели запугать не потому, что ему не свойственно чувство страха, а потому, что никак не могли понять, где этот страх коренится; не понимали, что его страх – это страх перед отречением, и от неких загадочных принципов – по сути своей страх не земной, поскольку речь шла об отречении от избранности, дарованной не от мира сего и не здешним миром реквизируемой. За все его проступки другого бы сгноили в лагерях или превратили бы в слюнявое животное из тюремной психушки; а он – вышагивает сейчас по Лондону, не хватает разве что лайковых перчаток и тросточки. Недаром кампанию за его освобождение возглавил на Западе английский лорд. Недаром этот лорд пригласил его к себе в поместье. Аристократ лагерной цивилизации останется таковым и в цивилизации западной. «Аристократы всех стран, объединяйтесь!» – вот что выстукивали каблуки его башмаков под гулкими сводами вокзала Чаринг-Кросс.
* * *
За окном поезда проплывал пейзаж загородной местности, нереальной в первую очередь своей безлюдностью. В загривках холмов, в мелькающих домиках и овцах, застрявших в мелких рощицах и кустиках, как крошки хлеба в бороде сумасшедшего, было нечто от сновидения: лишь во сне ты один на один с ландшафтом – как будто твой глаз путешествует не по долинам и по взгорьям, а по бугоркам и извилинам собственного мозга; за час езды он не заметил ни единого человека в сельской идиллии за окном. Так же пустынна была и пригородная станция – с резным кружевом деревянной крыши, похожей на гигантское крыльцо исчезнувшего поместья, с колоннами чугунного литья, где барельефный герб королевской железной дороги был раскрашен с детской аляповатостью: это был шедевр викторианской архитектуры, раз в пять лет подновляемый кисточкой маляра – главного инженера этой вечно осыпающейся машины времени, Англии.
Распорядителем всего этого архитектурного миража был старый добрый станционный смотритель у выхода, в черной форменке с погончиками, в фуражке с околышками железнодорожника. Его пухлые ватные щечки были загримированы под Диккенса, румянцем и седыми бакенбардами. Умильная улыбка на губах Карваланова сменилась, однако, гримасой паники, когда этот буколический станционный смотритель, просящийся на портрет российского академика пушкинских времен, довольно бесцеремонно остановил его у барьера:
«Ваш билет, сэр?»
Карваланов стал демонстративно, как всякий пойманный с поличным безбилетник, хлопать себя по карманам, перекладывать бумажки и перетряхивать документы, расстегивать и застегивать многочисленные «молнии» на сумке с подарком лорду, даже залез под подкладку куртки через дырку в боковом кармане; но на самом деле он прекрасно знал, что билета у него нет: билет он выбросил в окошко, подъезжая к станции, по советской привычке полагая, что его уже проверили на входе (то есть на входе билет как раз и не проверили, но он на это не обратил внимания, совершенно не подозревая, что билеты в Англии проверяются как раз на выходе, не в пункте отбытия, а в пункте прибытия). Именно это он и попытался втолковать смотрителю-контролеру, насчет того, что в Советском Союзе все наоборот и билет проверяется в пункте отбытия, а не в пункте прибытия, на входе, а не на выходе, поскольку – попытался он сострить, бравируя своим английским, – выхода все равно нет, «другого нет у нас пути, и в коммунизме конечная остановка».
«Говорят, в Советском Союзе транспорт бесплатный, сэр?» – осведомился станционный контролер, явно не оценив антисоветского переиначивания комсомольской песни. «У вас прекрасный английский, сэр. Говорят, в Советском Союзе бесплатное образование?»
«За свое образование я отплатил тюремным сроком. Я английский в советской тюрьме изучал», – мрачно отпарировал Карваланов. Но в принципе ему было приятно перекинуться словцом с представителем простого народа той страны, где даже служащий железнодорожной станции говорит по-английски лучше, чем профессор английской кафедры Московского университета. Карваланов извинился за свой акцент: он всего месяц в Англии; но запас слов у него вполне приличный. Он сидел в тюрьме, славящейся своей библиотекой еще с царских времен: собрание книг, изъятых во время обысков и арестов чуть ли не за два столетия российского инакомыслия: «Десятки тысяч томов, вся английская классика и даже полузапрещенные современные авторы попадаются – на воле не достать. Мне, можно сказать, крупно повезло в тюрьме с английским».
«В Англии за приличное образование надо платить дикие деньги», – порадовался за него станционный смотритель. «Как же это вам удалось попасть в такую привилегированную тюрьму, сэр?»
«Крайне просто», – с удовольствием принялся просвещать этого инородца Карваланов. «Меня перевели из больницы в тюрьму, когда психиатрам не удалось принудительным лечением убедить меня в том, что я – сумасшедший».
«Я слышал, медицинское обслуживание в Советском Союзе совершенно бесплатное», – кивнул головой с миной знатока станционный англичанин. «А тут слепни от катаракты – операции не дождешься. Что же вы от лечения отказывались, если бесплатно?»
«Дело не в том, был ли я психически болен или нет. Дело в том, кто ставит под сомнение твою нормальность», – нервничая, повысил голос Карваланов. «С точки зрения советского психиатра, психически здоровому человеку нет нужды доказывать свою нормальность. Если пациент нуждается в подобном доказательстве, значит, он автоматически сумасшедший. Чтобы выписаться из психбольницы, мне нужно было доказать, что я вполне нормальный человек. С точки зрения психиатра, это и значит, что я – сумасшедший! Замкнутый круг, улавливаете?»
«А у нас все наоборот», – бурчал станционный смотритель, – «недавно стали психопатов из больниц выписывать: денег, говорят, нету. Если не буйный, гуляй, мол, себе на здоровье. Куда ни глянь – везде сумасшедшие, деваться от них некуда. Кто же вас в больницу направил?»
«КГБ. Органы безопасности считают сумасшедшим всякого, кто с ними борется. Поэтому я и говорю: дело не в том, сумасшедшие мы или нет; дело в том, кто ставит под сомнение нашу ненормальность».
«У нас про КГБ много в газетах пишут. Я так про себя подумал, что если человек в здравом уме, сэр, он с ними бороться не будет», – умудренно вздохнул железнодорожник.
«В каком-то смысле вы правы», – хмуро кивнул Карваланов.
«То есть, с КГБ вы больше не боретесь, если вас из больницы выписали?» – хитро спросил железнодорожник.
«Меня не выписали. Меня обменяли».
«Так вы один из этих самых, из диссидентов? То-то мне лицо ваше знакомо. Вас по телевизору показывали. Вас на аргентинского шпиона обменяли, не так ли?»
«На чилийского», – поправил его Карваланов. «И не на шпиона, а на коммуниста, он там в тюрьме сидел».
«Тоже – от лечения отказывался?» – спросил станционный смотритель, многозначительно повертев указательным пальцем у виска. «А здесь вы к кому направляетесь?»
«К лорду Эдварду», – кашлянул в кулак Карваланов. Своей показной солидностью он давал понять этому фамильярному станционному смотрителю, что прибыл сюда не как заезжий иностранец из ротозеев, а по особому приглашению.
«К лорду Эдварду?» – искренне изумившись, повторил станционный смотритель. «Так он же вроде за границу отбыл. Я сам чемоданы в вагон грузил. Вы же не фазанов стрелять приехали? Наш лорд этого не одобряет. Я три войны прошел – мне что фазаны, что люди. Так или иначе, охотничий сезон еще не начинался, сэр».
«Не знаю, меня пригласили. Меня такси, наверное, ждет у выхода», – и нетерпеливо откланявшись, Карваланов двинулся к барьеру.
«А как же насчет билетика, сэр?» – поправил козырек фуражки смотритель.
«Но я же объяснил», – опешил Карваланов.
«За рассказики спасибо, а за дорогу придется заплатить», – неожиданно сухим и категорическим тоном заявил служитель и преградил Карваланову выход. И за выброшенный железнодорожный билетик – ничтожный кусочек розового картона – пришлось заплатить вторично; сумма эта была дикая по советским понятиям: советский транспорт в сравнении с английским практически бесплатный, в этом, что и говорить, станционный смотритель был прав.
К его правоте снова пришлось прибегнуть, когда выяснилось, что никакого такси у выхода не обнаружилось, и Карваланов вернулся к барьеру, чтобы выяснить дорогу к поместью. Станционный цербер снова превратился в буколически-радушного диккенсовского эсквайра и с головокружительными подробностями стал перечислять повороты, перекрестки и переходы, где таверна «Карета и лошадь» сменялась воротами кладбища, а крикетное поле – церковью, за которой следовала можжевеловая изгородь, конюшня и охотничья сторожка. Карваланову, с его цепкой лагерной памятью на подробности, показалось, что он найдет дорогу с закрытыми глазами; вступив в тенистую, как будто парковую аллею с укатанной щебниевой дорожкой, он на первом же перекрестке свернул, как и требовалось, налево, потом направо, потом еще раз направо, но почему-то не обнаружил – ни кладбища, ни таверны, ни конюшни; а только лес, лес и лес.
Лес как лес – смешанный, с довольно тесным променадом из дубов и каштанов, вязов и ясеней и орешника, с осторожной вежливостью приглашающих вступить в прогалины, где свет метался между круговоротом листвы в облаках и путаницей молодой травы с прошлогодними листьями, прошитыми пресловутым бисером ландышей среди свиных желудей и лошадиных каштанов. Но была в этой заурядной, казалось бы, лесной роще неуловимая, как переход на интонационное «ты» в английском языке, иноземная экзотика. На обочине вырастал вдруг гигантский, как будто из парника ботанического сада, куст лиловых рододендронов или же преграждало путь переплетение диких магнолий – как-никак этот остров подогревался центральным отоплением атлантических вод. И еще пугали странные шорохи: по краям лесной тропы в кустах, в кронах деревьев, в зарослях ежевики и среди гроздьев шелковицы, в чащобе вереска и дрока шла неустанная возня, не умолкало шебуршание, хлопотливая перестрелка птичьих трелей и писк всякой другой живности, для которой еще долго не подыщется перевода, когда все называется иначе и по-другому, и потому – безымянно. Несмотря на видимое сходство с подмосковными перелесками, лес этот был чужд своей безымянностью, и от того приближался своей экзотичностью чуть ли не к джунглям с удавами и аллигаторами за каждым поворотом. Это были джунгли западного мира.
Неожиданно развернувшаяся перед ним, возникшая как будто из-под театрального занавеса поляна была доказательством заколдованности этой местности. Поляна выглядела как иллюстрация к детской сказке в шикарном подарочном издании. Никогда не видел он в натуре такой шелковистой травы, рябью изворачивающейся под налетами ветерка, и трава щекотала в ответ хоровод теней от облаков, убегающих за лиственные кроны, как будто облака смущались, а деревья, в свою очередь, приглушенно бормотали, сами не решаясь вступить в танец ветра с тенями на траве этого магического круга. Круг был магическим, потому что в центре поляны стоял маг и делал пассы. На нем не было ни фрака с цилиндром фокусника из кабаре, ни чалмы с восточным халатом дервиша, но, тем не менее, у него был вид человека явно не от мира сего. Он, во всяком случае, не имел ничего общего с миром бывшего советского пионера, изгнанного из комсомола в ходе борьбы с однопартийной системой, выславшей его за границу. Этот маг как будто сошел с олеографии прошлого века, изображавшей королевскую охоту, или же выпал прямо из тургеневского дворянского гнезда.
В его лакированных сапогах вишневой кожи отражались и небо и деревья, в его твидовом картузе с двойным козырьком – и сзади и спереди – была прозорливость двуликого Януса. Он как будто держал под незаметным контролем всю поляну: это под его всеведущим глазом гипнотизера колыхались кроны деревьев, плыли по небу облака, стыдливой рябью покрывалась трава. В одно мгновенье этот гипнотизер превратился в загадочного шамана: присев на корточки, этот колдун залился дробными трелями, чириканьем, цоканьем и пересвистом; в руках у него оказалась жестяная банка, и по этой банке он стал ловко выстукивать сучком странные завораживающие ритмы, как будто аккомпанируя собственному пересвисту. На эту приманку птицелова из всех углов полянки засеменили чудесные на вид создания, чьи перья переливались скорлупой переспелого каштана, а заостренные юркие головки были увенчаны азиатскими хохолками. Возникнув неизвестно откуда, птицы целеустремленно вышагивали на спичечных лапках, покачивая единообразно в такт шеями, не отрывая взгляда от гипнотизера-мага. И за ними, завороженный теми же пассами, шагнул к центру поляны и Карваланов. И тут же осознал свою ошибку.
Хрустнула под ногами ветка, и райская завороженность поляны была нарушена: он дернулся от истерического вопля – взвизга коммунальной скандалистки, исторгнутого в унисон десятками птичьих головок. В этом вопле не было ничего от балетной изящности существ, за мгновение до этого маршировавших стройным кордебалетом по травяному шелку; безобразно хлопая крыльями, как гигантские бабочки, взметнувшиеся от света лампы на дачной террасе, экзотические птицы рванулись к краям поляны. Мгновение, и от них не осталось ни следа, ни перышка. Карваланов очутился один на один с гипнотизером этой лесной жизни. Солнце, как будто паникуя, забралось с головой под подушку пухлого облака, и с порывом холодного ветра магическая атмосфера места окончательно испарилась.
К нему повернулось лицо не загадочного мага, а крупнопоместного администратора; с таким лицом под стать откармливать курятину на убой, а не очаровывать мир солнечных зайчиков и птичьих пересвистов. Его красное, обветренное лицо было похоже на истершийся сафьяновый переплет с двумя свинцовыми застежками глаз. Прихватив двустволку с травы, он поднялся во весь свой коренастый рост. Лишь странные звуки, вылетающие изо рта этого взбешенного собственника с перекошенным лицом, свидетельствовали о загадочности и экзотичности его природы, его породы. Это были завывания китайца, переквалифицировавшегося в муэдзины: всю поляну заполонила нестерпимая для русского уха какофония носовых и горловых кваканий, начисто лишенных хребта согласных – что не было бы сюрпризом для лингвиста, изучающего влияние провинциальных диалектов на речь лондонского кокни. Но Карваланов, попятившись назад в кусты, с трудом уловил лишь два знакомых слова: «бастард» и «бляди» («bloody»). Но и этим начаткам взаимопонимания был тут же положен конец: птицелов в картузе одним взмахом приставил к плечу двустволку, как в трюке фокусника, лицо его исчезло в облачке дыма, и запоздалым эхом над головой Карваланова раздался сухой треск – обломилась ли ветка орешника или же и впрямь просвистела пуля над ухом?
Карваланов рухнул, повалившись в кусты, – но повинна в этом была не меткая двустволка маньяка, а чья-то сильная рука, ухватившая его сзади за плечо и потянувшая резко вниз; в ушах зазвенел лихорадочный шепот: «Пригнитесь, сюда, за мной!» Если бы не отточенный безупречный английский этого ультиматума, он бы решил, что его похищает советская разведка: лица своего спасителя он не видел, и из двух зол – двустволка на поляне или советская тюрьма – он предпочел привычное (тюрьму) и бросился вслед за мелькавшей в ветвях спиной. Чуть ли не на четвереньках они продирались по мелкому овражку; царапался дикий шиповник, обжигала крапива, ремень сумки цеплялся за ветки магнолий, но все это казалось мелочью: главное, что какофония брани с ружейным треском за спиной постепенно удалялась на безопасное расстояние, сменяясь хрипом двойной отдышки – Карваланова и его непрошеного проводника. Стена кустов наконец оборвалась, и они выкатились на опушку.
* * *
«Понимаете ли вы, милейший Карваланов, что он готов был пристрелить вас, как бродячую собаку?» – как будто к нашкодившему школьнику, с педагогической безапелляционностью обратился к нему по-английски его спаситель, когда они, отдышавшись, устроились у ствола поваленного дерева.
«Я не бродячая собака», – пробормотал Карваланов, машинально ощупав взмокший затылок: ему казалось, что волосы подпалены выстрелом, что увлажнились они не по́том, а кровью.
«Все мы, милейший Карваланов, отчасти бродячие собаки», – заранее пресекая всякие возражения, меланхолически произнес его собеседник.
«Некоторые бродячие собаки быстро переквалифицируются в сторожевых псов», – отпарировал Карваланов. «Откуда, кстати сказать, вы знаете мое имя? Вы что – следили за мной?»
«Мы непременно должны поговорить с вами о судьбе сторожевых псов», – игнорировал его вопрос англичанин. «На бродячую собаку вы действительно не похожи. Но он мог пристрелить вас как неопытного браконьера. Что может быть восхитительнее убийства в рамках законности? Фазаны, бродячие собаки, браконьеры – какая разница? Тем более он был явно на взводе после часа улюлюканья».
«Какого такого улюлюканья?!» – Карваланов никак не мог понять, к чему клонит загадочный обитатель этой загородной местности.
«Любого улюлюканья. Совершенно не важно. Можно издавать любой звук; например, такой – я помню с детства», – и его собеседник, приложив ладошку ко рту, указательным пальцем ловко забарабанил по нижней губе. Из кустов тут же раздались в ответ гортанные вопли. Карваланов уже не сомневался: это были фазаны. «Клич к началу кормежки. Похоже на воинствующее гиканье североамериканских индейцев, не правда ли? Или африканских зулусов. Главное, что фазан к этому кличу привык. Я вам скажу: для него это улюлюканье – как первобытный инстинкт. Он уже не может ни с кем по-человечески разговаривать».
«Кто – фазан?»
«Какой фазан? Я говорю про этого убийцу!»
«Про какого убийцу? Кто убийца?» – занервничал Карваланов.
«Разве вы не поняли кто? Диктатор этого поместья – моего поместья. Он – мой егерь», – пораженный столь очевидным непониманием, развел руками англичанин со смущенной улыбкой на лице.
Карваланов вскочил на ноги в нелепом поклоне. Он не знал, как себя вести: протянуть по-дружески руку, кивнуть небрежно головой или же преклонить колени благоговейно? Он давно должен был сам обо всем догадаться: каждая деталь внешности этого человека выдавала в нем аристократа. Именно таким, по сути дела, он и представлял себе английского лорда: замшевые башмаки с гетрами, где серебряная пряжка поблескивала сквозь налипшие комья грязи; этот плащ, как будто взятый напрокат из средневековья, – завязанный шелковым шнурком у самого горла, с капюшоном, а под ним, наверное, кружевной воротник; и эта голова – вздернутый подбородок и острые голубые глаза и высокий лоб – внешность князя Мышкина. Сравнение пришло ему в голову давно, еще в лагере, когда он впервые увидел фотографию лорда Эдварда на странице истрепанной газеты «Морнинг стар», чудом проскочившей в зону через почтовую цензуру вместе с учебником английского. Конечно, это было много лет назад, конечно, за эти годы лорд постарел, да и фотография в той газете была неизвестно какой давности; и все же Карваланову было стыдно: ему сразу следовало бы узнать человека, которому он обязан своей свободой. Сколько лет доносилось до него эхо зарубежных «голосов», вещавших о борьбе лорда Эдварда за освобождение Карваланова. И вот они друг перед другом – лицом к лицу; и снова вокруг них – враги; вновь оба – в роли конспираторов: скрываясь, на этот раз, от вездесущего егеря.