Текст книги "...И никто по мне не заплачет"
Автор книги: Зигфрид Зоммер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)
Наци Кестл сказал:
Давайте играть в Вильгельма Телля.
Его школьный учитель Форстер, большой патриот и любитель отечественных сказов, в награду за хорошее поведение небольшими порциями рассказывал им историю о мошеннике ландфогте и бравом стрелке Телле. Вообще-то Вильгельм Телль школьной программой не предусматривался, и учитель Форстер просто сэкономил минут пятнадцать на уроке отечественной истории. Остальные ребята мало что знали о герое свободы, но Наци взял на себя роль режиссера и ведущего одновременно. Биви пришлось принести свой лук и три стрелы, потому что арбалета у них не было. На лестнице ему попался Балтазар Гиммельрейх, и он его тоже прихватил с собой. Теперь их стало семеро. Они пошли на лужайку, где годами ржавели паровые котлы.
Ты, значит, будешь Гесслером,– объявил Наци Леонарду.
Ему тотчас же дали в руки жердину, что было некоторым отступлением от исторических фактов, а на нее вместо шляпы нахлобучили пустую консервную банку. Сейчас все мальчики должны были проходить мимо Лео и отдавать честь банке из-под гороха. Наци остался недоволен, и им пришлось еще несколько раз кружиться вокруг палки, покуда все не было наконец как надо. Только Балтазару, трусившему позади всех, вменялось в обязанность здороваться со шляпой. Когда репетиции кончились и начался спектакль, Наци Кестл, в противоречие с историческими фактами, страшно наорал на Балтазара:
Как, ты не хочешь воздать почести шляпе?
Маленький Гиммельрейх замер в испуге. Но Наци немедленно вдвинул его обратно в шеренгу и добавил:
Эх ты, балда, так ведь в книжке написано!
И Балтазар опять затрусил позади, делая слишком длинные шаги: ему ведь надо было маршировать со всеми, а он был на четыре года младше, и, значит, ноги у него были короче.
Наци второй раз воскликнул:
Как, ты не хочешь воздать почести шляпе?
Злополучный малыш опять остановился, испугавшись,
что Наци, обычно весьма молчаливый, так кричит сегодня. А Наци Кестл уже оглядывался в поисках другого статиста, и даже Лео, державший жердину, пробурчал:
Лучше поиграем во что-нибудь другое.
Но Наци уже тянул Балтазара за штанишки к котлу и, обернувшись к остальным, объявил:
Последний акт!
Затем он разъяснил вновь возгоревшимся борцам за свободу историю с яблоком. Но вот беда, они съели уже все шесть, и даже Лео свое червивое. Но Наци немедленно нашел выход из положения. Прежде всего он поставил Балтазара, сияющего оттого, что ему позволено играть с большими, вплотную к стенке котла и положил ему руки по швам.
Так и стой, и не смей шевелиться, потому что ты сын Вильгельма Телля.
Для проверки он два раза зашипел за его спиной: «П-ш-ш! П-ш-ш!», но тот стоял как вкопанный. Тогда он скомкал свой носовой платок, положил его на голову малышу и подсказал ему реплику:
Стреляй же, отец, вот яблоко.
При этом Балтазар должен был показать на свою бритую голову, впрочем, довольно иглистую, так как был уже четверг.
Пять шагов отмерил Биви. Он знал свою роль. Потом обернулся и натянул лук. Лук был сделан из шести полых спиц от дамского зонтика. Стрелы – из камыша, и на каждой был наконечник длиною в два сантиметра из веточки золотушной бузины, росшей во дворе.
Вот яблоко! – сказал Балтазар, доверчиво и радостно глядя на лучника. Тот выстрелил ему прямо в левый глаз.
Еще две секунды мальчонка стоял неподвижно, храбро уставившись вперед неповрежденным глазом и держа руки по швам, как ему было приказано. Затем он страшно закричал. Лео выпустил жердину из рук, она стукнула по голове Каспара, а Рупп меньшой, мгновенно схватив упавший носовой платок, прижал его к отчаянно разверзтому рту несчастного и взмолился:
Тише, тише, бога ради, тише!
Биви Леер сначала сделал три прыжка в сторону. Но тут же повернул обратно и через потрясенный полукруг прошел к ревущему Балтазару. Глаз был закрыт.
Лео и Каспар так крепко подхватили малыша под мышки, что на бегу он едва касался травы ногами. Биви, злосчастный лучник, бежал сзади, неся носовой платок, и в животе у него что-то сжималось от ужаса. Каждый шаг исторгал у него из глотки короткий бессознательный всхлип. Перед домом никого не было. Балтазар все еще кричал, теперь уже однозвучно и через нос. Один из мальчуганов позвонил у двери Лееров.
Когда мать отворила, Биви упал на колени, схватился за ее голубой передник, на нем были еще тонкие белые полоски, и заскулил: «Мама, мама, мама». Лео рассказал, что произошло, и у Цирфусов открылась дверь. Вдова стояла на пороге с газовой горелкой в руках. Она услыхала последние слова и пробормотала:
Иисус, Мария и Иосиф!
Цента Леер в полном ошалении смочила зеленую тряпку и стала обтирать ею глаз малыша. Он лежал на кушетке. Биви и Лео единственные, кто пришли с ним, плакали. Фрау Цента Леер, окончательно потеряв голову, выбила два яйца на сковородку, взболтала их с молоком, выложила на блюдце и с чайной ложечки попыталась накормить Балтазара. Первую ложку маленький Гиммельрейх и вправду проглотил, но затем снова стал кричать. Тряпка уже сделалась совсем теплой, когда в дверь позвонили. Это была фрау Гиммельрейх.
Она громко крикнула:
О, святая матерь Анна!
Она взяла своего мальчика с кушетки и прижала его бритую пылающую голову к своей худосочной доброй груди. Фрау Леер побежала в «Старые времена», и трактирщица, выслушав ее сбивчивый рассказ, позвонила в скорую помощь. Глаз вспух до колоссальных размеров. Когда двое мужчин в серых непромокаемых плащах втискивали в машину обойщикова сынишку, чтобы отвезти в глазную клинику, весь дом уже собрался под четырьмя вязами. Все говорили наперебой. Папаша Гиммельрейх был бледен и бессмысленно теребил свои бакенбарды, словно намереваясь вырвать их с корнем. Марилли Коземунд тоже стояла там. И глаза у нее были огромные.
Незадолго до возвращения господина Леера из конторы его жена отнесла жене обойщика еще вполне хорошее пальто «под каракуль». И сказала Гиммельрейхше:
Возьмите, пожалуйста, возьмите!
Фрау Гиммельрейх взяла и сквозь слезы проговорила:
Дай вам бог здоровья!
Биви Лееру было приказано принести кухонную табуретку. Два раза в жизни получал он такой приказ, и оба раза перед поркой. Инспектор Леер отдавал себе отчет в полной бессмысленности этой экзекуции, но сек сына, покуда тот чуть богу душу не отдал. После порки, которую мама Леер, с плачем, но отнюдь не убедительно, пыталась прервать, господин Леер приговорил Биви еще к неделе домашнего ареста. На следующий день Биви с помощью столовой ложки и через посредство канализационной трубы сигнализировал об этом наверх, Леонарду. Тот в свою очередь уже получил от бабушки несколько солидных ударов половником. Он принял их, не поморщась, в углу дивана.
В школе по приказу учителя Форстера Вильгельм Леер был высечен вторично. Получил еще десяток «горяченьких».
Двадцать шесть дней спустя малыш Балтазар вернулся из глазной больницы. Глаз у него был и даже вид имел сравнительно недурной. Но вот сетчатка была разрушена, и он ничего им не видел. Глазное яблоко возле зрачка было все в прожилках, как мрамор. Учитель Форстер еще долго рассказывал своим ученикам в разных классах историю Вильгельма Телля. При этом он выразительно подчеркивал, что великий патриот стрелял из арбалета по яблоку, а отнюдь не из лука по носовому платку, как в случае маленького Балтазара. И еще советовал мальчикам вдохновляться примером Телля, но ни в коем случае ему не подражать.
Внезапно умерла фрау Блетш. У нее были сильные боли внизу живота, и она сама отправилась в больницу. Врачи сказали, что, возможно, у нее опухоль. Затем они взрезали ей живот, но тут же снова зашили, потому что было уже поздно. Так, во всяком случае, рассказывала дворничиха. Господин Блетш остался вдовцом, очень тихим вдовцом.
Взгромоздив левую ногу на восемнадцатилитровый бочонок, с семнадцатью шкаликами водки в животе, стоял Луиджи Вивиани в лучах масляно-желтого весеннего солнца, отбрасывавшего трепещущие световые загогулины на чисто выметенный тротуар.
Была суббота, и точильщик читал очередную, весьма интересную, лекцию о немецкой самобытности. Вивиани мало знал по-итальянски, так как рано потерял своего южанина-отца, который, однако, в согласии с буквой закона передал сыну свое имя. Отца у Луиджи отняла не смерть, а просто, когда ему было восемь лет, старый Вивиани не явился к сезону месить глину и обжигать кирпич. Объяснялось все очень просто. На родине, неподалеку от Портофино, он нашел себе другую жену и другую работу. Поэтому точильщик знал только несколько итальянских ругательств и несколько нежных слов, мог спросить себе по-итальянски еду и питье да еще помнил две или три благозвучные фразы. Ну, и, конечно, знал слова, с которыми следует обращаться к господу богу, прося его отвратить от тебя болезни, голод и тревожный сон.
Старик Клинг, словно почуяв важность сегодняшней лекции, приблизился быстрым коротким шагом, так шагают берсальеры. Он размахивал палкой с резиновым наконечником и возбужденно кричал:
Погоди, Вивиани, погоди!
Малыш Балтазар, еще даже не знавший алфавита, уже добрый час крутился в подворотне. Он не сводил с философа своего глаза с мраморными прожилками, вот уже шесть дней освобожденного от повязки. Когда лекция ученого мужа становилась особенно захватывающей, старик Клинг шептал мальчугану:
Слушай, слушай! – словно хозяин, заподозривший приближение вора, собаке.
Так говорил Вивиани:
Своими многочисленными военными успехами немцы прежде всего обязаны большому размеру обуви. Вполне понятно, ведь если ноги немецких солдат хоть на три сантиметра длиннее, чем у солдат других армий, то для всего войска это уже составит сотни километров – и на эти сотни километров немцы идут впереди всех. Потому-то они так быстро и оказываются в другой стране, а там уже бьют по голове аптекаря или загоняют отшлифованный кусок железа в почки какому-нибудь кузнецу из Демидова, в округе Рудня. Но важную роль играют и подметки. Как известно, башмаки даже штатского немца подбиты самыми толстыми в мире подметками: мысленно он всегда на марше. И вправду, может ведь внезапно последовать приказ: «Выступить в поход!» – и если у него не будет добротной обуви, что тогда? Быть наготове – первейшее Дело.
Немцы, подбивайте подметки гвоздями в три ряда! Немецкие матери, внимательней следите за обувкой своих ребят, не выскочил ли где гвоздь и хватит ли вашему сыну башмаков еще на полсотни лет, после того как он уже врастет в них.
Поскольку даже самому маленькому бамбино башмаки покупаются на четыре номера больше, и так в целом ряде поколений, ноги, естественно, приобрели тенденцию быстро заполнять резервное пространство. Немецкая нога в обман не дастся! Этим и определился бурный рост немецкой ступни. И если бы не отказ чешской обувной промышленности выпускать обувь выше пятьдесят шестого номера, росту и расширению германских нижних конечностей и конца бы не было видно.
Ур-ра! Ур-ра! – При этом возгласе полоумный Клинг тотчас же взял на плечо свою палку и просиял, а удивленный Балтазар выставил немного вперед одну ногу, как фехтовальщик перед началом дуэли.
Присмотритесь к немецкой женщине, – продолжал точильщик. – Она тоже ходит в просторных башмаках, с вделанным в них супинатором, чтобы не быть усталой, если вдруг понадобится в обозе. В ее жилах течет беспокойная кровь маркитанток. Спокон веков хлопотала она в обозе, пока скромные пехотинцы окрашивали красным зелень лугов и полей. Но в первую очередь перевязывала раны господ офицеров и утоляла их любопытство касательно цвета ее подвязок.
В перерывах между войнами немцы в никелированных автобусах, на которых развеваются маленькие флажки, переваливают через Альпы с целью собрать гигантское количество сведений. Затем в Вероне нордическая женщина ставит свою огромную ногу на голову достопочтенного льва, что стоит там перед церковью св. Антония, и фотографируется в четырех различных ракурсах для карточек размером шесть на девять. Она ставит свои башмаки на льва в знак, что оборола его, как я ставлю ногу на этот пивной бочонок, потому что в свою очередь оборол потребность пить пиво и давно уже перекинулся на фруктовую водку, которою molto delinquente синьор Карг потчует меня каждую субботу.
Тут синьор Вивиани сморкнулся и несколько разочарованно посмотрел на содержимое носового платка. Папаша Клинг с интересом заглянул туда же. Затем оратору вновь удалось поймать нитку своей речи.
То же самое относится и к одежде немцев. Немец обычно вешает в шкаф свой лучший костюм и надевает его только на похороны, свадьбы да еще на пасху, чтобы хоть немножко проветрить.
Вот почему в эти дни и в это время мы видим в Германии неисчислимое множество безвкусно одетых людей. Поскольку при таком обращении костюм живет минимум тридцать лет, если, конечно, над ним не сжалится моль, то немец и расхаживает, одетый по вчерашней моде. Немецкая женщина хранит в сундуке свое нарядное новое платье и ждет, покуда оно не станет ей тесно. Немецкий клиент первым делом требует запасной лоскут для своей готовой рубашки или пальто!
Неприкосновенный запас – вот в чем сила тевтонов! Они везде держат эти запасы, прежде всего, разумеется, в банках и сберегательных кассах. Когда там накопится порядочная сумма, государство заявляет: ничего это больше не стоит! И оплачивает расходы по только что проигранной войне из этих самых денег. И правильно! Где же государству иначе раздобыть кредиты для новой войны? Бравый немец, что бы ни делал, делает на долгий срок. Потому-то tedesco[3] так любит быть чиновником. Ведь всякий чиновник, идя на службу, втихомолку радуется, что другие ничего не знают о верной пенсии, которая ему положена, а, возможно, думают, что и он такой же голодранец, кое-как перебивающийся со дня на день. Бывает и так, что чиновник ошибся, то ли его раньше времени одолела смертельная вялость кишок от долгого сидения, то ли оказалось, что цифры, которыми он всю жизнь исписывал длинные листы, были политически неблагонадежны. Тогда чиновник остается ни с чем, и это низко, потому что и жена-то вышла за него из-за пенсии и обеспеченной жизни, а не потому, что польстилась на его прекрасные глаза.
Немцы и вообще охотно считают. Через столько-то месяцев у меня будут деньги на линолеум для кухни. Или: один раз в месяц я могу ходить к парикмахеру стричься. И вот жених приходит к невесте с мерзостной щетиной на затылке, потому что осталось еще три дня до срока стрижки, а невеста говорит себе: вот так медведь – и в следующий раз не приходит на свидание. А ведь она могла бы стать его женой и с радостью родила бы ему троих детей. Троих мальчиков!
Многие люди в этой прекрасной стране нашивают кожаные сердечки на локти своих пиджаков, потому что локти вытираются прежде всего остального, а другие страхуют свою жизнь, но выплата производится, когда они уже мертвы. А на что, спрашивается, деньги мертвецу? В своем стремлении все делать навек немцы задумали даже учредить тысячелетнюю империю, но это обречено на провал, потому что господь бог не позволяет предписывать себе, сколько чему-то там длиться. Ессо[4].
Все, что добрый немец делает для истории или социального порядка, он делает для своих детей. Прадед старался для деда, дед для отца, отец опять-таки для детей, а те все начинают сначала.
Но так как для немца никогда не вызревают плоды, которые посеяли его предки, то обычно у него горько на душе и он про себя тихонько прикидывает, почему плоды не созрели. Посмотрите на немца, толкающего тачку, и на немца за рулем своего блестящего черного лимузина. Оба они что-то про себя высчитывают и прикидывают. И взгляд у них по большей части блуждающий и напряженный, потому что он уже устремлен в грядущее столетие. Немцы носят свою жизнь в ранце из телячьей кожи, и так как им тяжело ее таскать, то при первом же случае сбрасывают ее на поле боя, словно от нее пованивает. За это им или их близким, оставшимся в живых, достается так называемый почет.
Германия, собственно, должна бы иметь невообразимый избыток почета! Но куда же, спрашивается, этот почет подевался? Никто не заметил, как он удрал. Вот он уже скрылся за углом, и должен явиться новый почет, даже если тебе расколошматят всю кухонную посуду, а старшего сына заберут в противотанковый дивизион.
Полоумный Клинг усиленно закивал на эти слова и даже потихоньку запел: «Я солдат, я солдат. У меня винтовка...»
Вивиани опять сморкнулся, на этот раз с большим результатом, и стал приближаться к финишу. Он сказал:
– Поскольку я лишь наполовину итальянец, хотя у моего деда было палаццо и его оттуда изгнали, а наполовину немец, я и прав только наполовину. А так как мне не следовало ругать страну, которая меня приютила, чей хлеб я ем и чью водку пью, то, наверно, я еще и подлюга.
Да! – сказал старик Клинг. – Да, тысячу раз да!
И уж во всяком случае не мне поливать грязью немецкую самобытность! – заключил свою речь пьяный вулканизатор, так как вдали показалась его дочурка. К тому же разбавленная водка Карга постепенно улетучивалась, а заодно с ней и мысли человека, попиравшего ногой пивной бочонок. Лючия с доброй улыбкой приблизилась к папе и потянула его за собой. Он отдал девочке и свой кошелек, тощий и грязный; она взяла его в свободную руку. Так отступили эти оба на заранее подготовленные позиции, по их следу двинулся и седовласый Клинг, прямой, с палкой на плече. За ним медленно тащился Балтазар.
В первом этаже на дверях ванной висела небьющаяся грифельная доска. На ней под фамилиями Леер и Цирфус стояло: «Вивиани». Сейчас Вивиани принимал ванну, и все жильцы дома знали, что жена моет ему спину. Но ничуть ей за то не пеняли, потому что им и без того было ее очень жалко.
На других этажах висели точно такие же доски. Фрау Герлих косо исписывала их печатными буквами. Идея очередности еженедельных омовений по квартирам принадлежала ей: однажды она учинила краткий опрос, и так возникла незыблемая цикличность. Никакие изменения и резоны не принимались во внимание. Каждая квартира сама закупала топливо. Когда церемония омовения кончалась, вымытый жилец сообщал преемникам, осталось ли и много ли горячей воды в колонке.
– Там еще не меньше четверти, потому что я сегодня не мыла голову.
С трепещущей косой, похожей на свернувшегося кольцом ужа, проскальзывала фрау Леер несколько шагов до двери ванной. В руках она несла розовое белье из прочного, как сталь, жатого трикотажа. Через три четверти часа слышалось алчное сосание отлива в ванне, и тщательно намытая, слегка лунатическая Цента, постояв секунду-другую у чуть приоткрытой двери, чтобы убедиться, что на площадке никого нет и никто не собирается выйти из квартиры, так же быстро проскальзывала обратно. Пять мокрых следов, оставленных ее маленькой голой ступней на полу площадки, быстро бледнели. Свои шлепанцы она вечно забывала дома.
Лео как раз вернулся от парикмахера Лехнера. Бабушка дала ему с собой пятьдесят пфеннигов. За эти деньги ему должны были шелковинкой перевязать бородавку, которая с самого рождения торчала у него на шее. В том самом месте, на которое впоследствии должна была прийтись запонка от воротничка. Собственно, это была даже не бородавка, а довольно мясистая родинка величиною с пфенниг и к тому же красная. Старуху не смущало, что ее внук разгуливает с этой ведьминой печатью. Да и друзья Лео только смеялись, видя во время купанья красноватую природную пуговицу на затылке Лео. Цирюльник же, подстригая его, всякий раз говорил: «Ну-с, а теперь бы удалить эту штуковину!»
Сегодня он обвязал родинку шелковой ниткой и еще прижег ляписом. Поэтому Лео был избавлен от мытья. Биви Леер уже покончил с этим делом. Они вместе пошли на четвертый этаж. Собственно, без определенных намерений. Просто так. Лестничное окно на четвертом этаже было забрано решеткой из шести тонких железных прутьев. Биви поинтересовался:
Пролезет твоя голова?
Когда Лео просунулся, правда только до ушей, между двух прутьев, Биви заметил:
Погоди-ка, я что-то знаю.
И он так широко раздвинул два прута, между которых никак не проходила голова Лео, что она наконец пролезла, а прутья опять сошлись, чуть-чуть прищемив ему шею. Свободно ворочать головой он, конечно, не мог, но, смеясь, сказала Биви: «Я как тигр, а все-таки выпусти меня».
Случилось, что в эту самую минуту прыщавая, уже пятнадцатилетняя Ханни Бруннер с третьего этажа прошла в ванную. Через зарешеченное окно, из которого торчала голова Лео, можно было видеть, поскольку окно в потолке ванной комнаты стояло открытым, трехугольный равнобедренный кусок этого помещения. Когда попавшийся в капкан Лео услышал шорох в ванной, он повернул голову, насколько ему это удалось, в ту сторону. И увидел обнаженную руку девочки, а затем и ее голую ногу. Пятка не отличалась чистотой.
И еще увидел, как эта призрачная рука поставила мыльницу на табуретку, а больше не увидел ничего, но услышал песенку: «Три лилии, три лилии...»
Без сомнения, это напевала Ханни. Лео пошарил руками за спиной: где Биви? Пора уж, чтоб он его освободил. Ему надоело быть тигром. Сказать что-нибудь он не мог – его бы услышала Ханни. Но Биви уже давно уразумел, что голове его друга грозит опасность, особенно если кто-нибудь придет. Он опять изо всех сил рванул прутья, «о силы-то, видимо, иссякли. Лео тихонько хрюкнул и тоже взялся за прутья в том месте, где они прижимали его шею. Но и это не помогло.
Где-то на лестнице хлопнула дверь. На площадку с зарешеченным окном поднимался противный лесоторговец Рудольф Мариа Диммер.
Э-ге-ге! – произнес он.– Хороши ребятки!
Но, заметив узника, быстро, решительно и дерзко раздвинул прутья, так что они согнулись; теперь Лео мог бы просунуться с плечами. В тот самый момент, когда выпущенный на волю Лео, оправившись от страха, потирал затекшую шею, Ханни Бруннер весело запела разбойничью песню, и как раз рефрен: «Была она так красива, личико кровь с молоком». Да еще как громко!
Смотри-ка, смотри! – воскликнул лесоторговец, опустился на колени и в свою очередь просунул голову между широко раздвинутых прутьев.
Я ничего не видел, крест святой,– тотчас же сказал Лео, а господин Диммер тихонько свистнул, хотя тоже не видел ничего, кроме мыльницы, вытащил голову и поднялся.
Ах вы дрянные мальчишки, поганцы эдакие,– сказал господин Диммер.– Сколько же вам лет, мошенники?
Мне десять,– ответил Биви, и у него заболел живот так сильно, что боль до отказа наполнила короткие штанишки.
Мне десять будет только в июле,– сказал Лео,– я еще ровно ничего не понимаю,– и он слегка повел плечом по направлению к окну ванной. Но господин Диммер бросил взгляд на свои ручные часы и голосом, холодным, как лед, заметил:
Сейчас шестнадцать часов двенадцать минут. Точное время необходимо при описании обстоятельств. Остальное довершит ваш учитель. И полиция. Я заявлю на вас.
Он пошел вниз по лестнице, еще раз покачал головой и уже на третьем этаже сказал очень тонким голосом:
Смотри-ка, смотри!
Биви же сказал Лео:
Он на нас заявит, я пошел.
И еще успел добежать до клозета.
Лесоторговец Рудольф Мариа Диммер, однако, не заявил на них, потому что на следующий день, в воскресенье, на четырнадцатом километре шоссе, ведущего в Штарнберг, врезался в грузовик из Вупперталя. Диммеру прошили голову тремя швами и наложили гипс до пупа. В шевроле сидела и маленькая Евгения. Она сломала себе ключицу и получила несколько внутренних повреждений. Целых пять месяцев ей нельзя было ходить в школу. Поэтому она опять осталась в первом классе. Уже на третий год.
Субботний день прошел. Под четырьмя вязами наступил вечер. Вскоре вышел месяц. Скрюченный, он лежал на спине, как желтый щенок, которому чешут брюшко.
Когда Лео брал последнюю кружку пива в «Старых временах», три человека сидели за столиком и дулись в карты. Лео решил, что, когда вырастет, будет всегда играть в карты, как эти трое! До чего ж это, наверно, здорово!
Одинокий посетитель сидел за столиком у окна, перед ним лежала цитра. Он перебирал струны и пел. Не очень громко: «Доктор Гудден добрый был и помочь ему старался». Это была песня о короле Людовике. Лео запомнил текст. Ложась спать, он споет эту песенку перед портретом легендарного короля. Затем он отпил бабушкиного пива и помешал в кружке ключом. Пиво снова вспенилось. Тогда он пошел наверх. В спальне агента Кампфа уже зажгли ночник.
В это самое время Сидония Душке выступала в ежегодный поход. Дело в том, что каждый год в субботу, следующую за годовщиной ее прощания с Гельмутом, она отправлялась в маленькое кафе у железнодорожного переезда. Она надевала простой и немного безвкусный костюм, брызгала в скромный вырез своей блузки все теми же духами прошедших времен и медленно шла по вечно неизменной дороге. Дар воспоминания был исключительно силен в ней. Всю дорогу она пела и мурлыкала себе под нос. Улыбалась далям. В ритм мелодии «Хочу я или нет, но ты моя судьба» склоняла лицо на руку и говорила: «Дурочка ты, бедная, милая дурочка!»
Она относилась к себе с нежностью.
В кафе, где заранее заказывался столик, она только из приличия что-то ела. Затем медленно выпивала целую бутылку «Гейденгеймской лозы». После второго стаканчика, обычно бывало уже десять часов, она блаженно взглядывала на оркестр.
Музыканты, конечно, играли теперь совсем другие пьесы, чем в ту пору. Теперь это был джаз и прочее. Но кельнер приносил в оркестр записочку от старой девицы, что сидела в сторонке и улыбалась. В записочке были выражены три пожелания, и еще в нее была завернута одна марка. Когда звучала дрянная старая музыка, да еще звучала довольно фальшиво, потому что молодые музыканты не умели толком ее исполнять – ведь и музыка идет вперед,– многие пары оглядывались в изумлении, почему играют такое барахло, именно так они выражались. Тогда виолончелист указывал смычком на перезрелую барышню в углу, которая никого решительно не замечала и уже решительно ничего собой не представляла. И молодые танцоры кивали головой:
– Ах, эта!
И с грехом пополам смирялись.
В полночь Сидония съедала еще один бутерброд с анчоусом. В те времена, они, конечно, этого не едали, у Гельмута ведь было туговато с деньгами, да она бы и все равно не стала есть эти анчоусы, потому что ее поцелуи пахли бы рыбой. А кому это приятно? В час ночи, когда музыканты укладывали свои никелированные тромбоны и виолончель в футляры, изнутри обитые зеленой материей, и первый музыкант получал деньги от хозяина, которому он отвешивал такие почтительные поклоны, словно это не он, а хозяин играл семь часов подряд, швейцар подавал Сидонии пальто. И она опять шла по узкой полоске травы между дорожками, пешеходной и велосипедной, вдоль живой изгороди. Ей повстречался какой-то пьяный, взглянул на нее и сказал: «Смотрите-ка, старуха Зима уже домой собралась. Доброй ночи, мамаша!»
Фрейлейн Душке слышала эти слова, но они не вошли в нее, потому что внутри у нее был Гельмут и еще «Гейденгеймская лоза», и оба эти ингредиента до отказа переполняли ее.
Она все еще улыбалась далекому Сириусу, когда дверь, испустив глубокий вздох, отворилась. Наверху, под самой крышей, ее кровать была покрыта чистым бельем. Белоснежным и прохладным. На нем еще виднелись заглаженные сгибы. Сидония, хихикнув, сказала ребячливо:
– В моем гнездышке мягкие перышки!
Когда, усталая, она уже лежала под непорочно чистым полотном, по ее летосчислению начался новый год.
У агента Кампфа все еще горел ночник. Восьмой час подряд. Наверно, они просто забыли его погасить. Впрочем, у них с электрической компанией был договор на определенную сумму. А в таком случае это не существенно.
Леонард Кни не раз уже думал, что носы у взрослых окончательно и бесповоротно захирели. Только, конечно, не у Вивиани, у этого всем носам нос. Разве запах не говорит человеку больше, чем, скажем, вид или вкус? Когда ему, Леонарду, стукнет сто лет, он давно позабудет вид своей школы. Но запах – никогда. Или запах лестницы в их доме. Или же аромат, когда ты, лежа на животе, нюхаешь травы, или, наконец, запах бабушкиного синего фартука. А вот летом нырнешь в Изар, и в нос тебе попадает вода! Это уж совсем интересно! Она пахнет юностью и мелкими рачками под камнями и чуть-чуть тем, что можно и утонуть, и тогда надо скорее нащупать дно под ногами и звонко кричать, словно тебе щекочут шею. Все дети это понимают, и только взрослые с дурацким видом спрашивают: «Ну чего ты орешь, скажи на милость?»
Но носы у взрослых, решил Лео, существуют только для того, чтобы не сваливались очки да еще чтоб было что совать в носовой платок.
В школе, где учился Лео, пахло, как во всех школах средних широт. Олифой, таблицей умножения, списанным у соседа домашним заданием и грифельной пылью. И еще страхом. Всегда немножко тянуло страхом. В девчоночьих классах стоял запах сладкий, затхлый и неопределенный. Учитель Целлер припахивал бамбуком, немножко кожей, бумагой и еще своей домоправительницей, которая иногда приносила ему обед и в свою очередь пахла сентябрем. А фрейлейн Мюллер из девчоночьего шестого «Б», получившая приз за прыжок в высоту на состязаниях в Ашафенбурге, где прыгало много девиц, прямо-таки пахла рекордами и профессиональным гимнастическим объединением. Итак, все имело свой запах – учителя, залы и чернила.
Леонард сидел у окна на третьей парте рядом с Фрицем Фикентшером. Перед ними – Эрвин Шваб, торговец бутербродами, а также Руди Пирцер, у которого бывали припадки, потому что сердце у него билось неправильно и все время отставало, как школьные часы. В том же классе учились Биви Леер и Рупп меньшой. Наци Кестл ходил в следующий класс, а «большие» Гиммельрейхи были протестанты, их мать, правда, принадлежала к римской церкви, но им от этого было ни жарко, ни холодно, как, смеясь, говорили они. На крышке парты, за которой сидел Лео, ножом было вырезано «Месть». А весь ее край был испещрен зарубками: это двадцать лет назад постарался некий школьник, по имени Мартин Вааге, – после порки он каждый раз делал зарубку. Зарубок было очень много, но Лео Кни, разумеется, понятия не имел, что они означают. Ведь Мартин Вааге по годам мог бы быть его отцом.
Крышка чернильницы на парте ученика Кни, цинковая крышка, которая откидывалась, так что становилось видно стеклянное горлышко чернильного пузырька, тоже была изукрашена. На ней, видимо перочинным ножом, было выгравировано: «Memento mori»[5] Дело рук одного школьника, звавшегося Иоганн Фрейденрейх и двадцати одного году от роду погибшего в уличной катастрофе. Эту надпись он сделал после того, как под партой прочитал до конца про Виннетоу, том 2, где уже скончался благородный краснокожий. Латинскую премудрость он почерпнул из исповедальной записки. На ней стояло это речение, пониже, в скобках, переведенное на немецкий язык.