355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зигфрид Зоммер » ...И никто по мне не заплачет » Текст книги (страница 15)
...И никто по мне не заплачет
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 00:29

Текст книги "...И никто по мне не заплачет"


Автор книги: Зигфрид Зоммер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 16 страниц)

Лео лег совсем прямо. Сейчас он умрет, думал он, а его боль, его горе и его несчастье останутся в мире. Потому что счастье и любовь и другие чувства, казалось ему, остаются в мире, когда кто-нибудь умирает. Если бы каждый брал с собой в могилу свое горе, горя бы вовсе не осталось. Значит, оно остается. Кто же после него получит его страх и его боль... А он ведь тоже хотел быть счастлив.

И жить хотел. Так хотел! Так хотел!

Из раскрытых недвижных глаз восемнадцатилетнего человека пролились слезы на лицо, почти уже стертое сгущающимися сумерками. Лео скрестил руки на том месте, где некогда был ком страха, теперь исчезнувший. Тогда другим не придется этого делать, подумал он. И тут прямо перед его глазами с уже темнеющим взором оказались две мухи. На рукаве непромокаемой куртки. Они сидели друг на друге и жужжали.

Смерть взяла молодого человека сзади, под мышки. Точно таким движением, каким вытаскивают на берег утопленника. Надпись на стекле скоро расплылась.

– Приветствую вас, господин доктор,– сказал тридцатишестилетний врач Шауфель, встретив в коридоре своего коллегу, шедшего из операционной. Тот положил свои резиновый фартук на высоконогую тележку для перевозки больных.

Шауфель остановился и вынул из кармана желтую пачку, уже наполовину пустую, сигарет «Норе Стейт». Предложил коллеге. Коллега заметил:

Интересная резекция желудка,– и головой указал на зал, откуда сейчас вывозили неподвижную фигуру, закрытую белой простыней. Серое, как стеарин, лицо лежащего было неимоверно далеко отсюда.

Каждый из них учтиво дал прикурить другому.

Гм,– сказал тот, что помоложе,– утром я производил вскрытие. Барбитуратное отравление, надо думать люминал. Юный самоубийца. Не успел еще как следует пожить, а уже люэс в крови. Если б эта молодежь не так торопилась жить! Времени-то довольно.

Да, да, все торопятся,– отвечал доктор Шауфель несколько рассеянно и, крепко сжав губы, затянулся сигаретой «Норе Стейт».

За гробом самоубийцы Леонарда Кни шли шестеро. Четыре кладбищенских служителя, два из них везли тележку с длинным черным ящиком, бабушка и какой-то человек в дождевом плаще. Служители шли очень быстро, потому что моросил мелкий серый дождик. Конечно, на похороны Леонарда Кни пришло бы больше народу, но бабушка никому не сказала, когда выдадут тело для погребения из института судебной медицины.

В полицейской сводке городских происшествий сообщение тоже появилось днем позже.

С сухими глазами стояла старуха у открытой могилы, когда служители стали торопливо бросать в яму комья сырой земли, липнувшей к лопатам.

Человек в прорезиненном плаще был дядя Конрад. Под вечер у ворот кладбища остановилась машина и девушка с зонтиком быстро прошла между могильных рядов. В мокрой куче земли торчал деревянный крест. Девушка что-то повесила на него и убежала. Немного позднее мимо прошел кладбищенский сторож и сунул в карман черную бархотку с маленьким золотым сердечком.

– Не то садовник унесет,– буркнул он себе под нос.

В квартире полуслепой старухи Кни дядя Конрад убрал наследие Лео в старую коробку. Игрушки, валявшиеся в ящике кухонного стола, выпиленных из дерева человечков, каменный шарик, снимки футбольных матчей и двойной шнурок с большой, желтой, как зуб, пуговицей он выбросил в помойное ведро. Затем перелистал синюю тетрадку и прочел: 2 октября – 30 пфеннигов; 10 октября—15 пфеннигов, и еще там стояла итоговая сумма пятьдесят три марки сорок. Он покачал головой и разорвал тетрадку.

Старый дом на Мондштрассе стоял как прежде. Беззвучно сыпался песок из неисчислимых морщин и трещин щтукатурки. Когда приходил или уходил гость, дверь вздыхала, совсем как серьезные вдумчивые люди, когда они сидят на солнце и говорят: «Г-м, вот это да, это да!»

Пыльная улица перед домом давно уже обросла асфальтовой кожей. Езда по ней разрешалась только в одном направлении, и жестяная стрела с красной каемкой объявляла: Одностороннее движение.Дальше, у домов Хиллера, даже останавливался автобус. Четыре вяза самыми высокими своими сучьями прислонялись теперь к верхним балконам дома, казалось, они устали и захотели на что-то опереться. Но никто не мог с уверенностью сказать, что сучья выдержали бы, вздумай какой-нибудь мальчишка прыгнуть с балкона третьего этажа на дерево. Это все еще оставалось неразрешенным вопросом. Правление распорядилось замостить рытвину между вязами, в которой после дождя образовывалась лужа. Теперь вода сбегала в темный журчащий водосток.

В подъезде и на лестнице была произведена покраска. Новый управляющий страхового общества, достойно заменивший вышедшего на пенсию господина Аменда, отдал это распоряжение, как только вступил в должность. Все покрасили охрой. Необычайно энергичный коммивояжер, чье имя, увы, оказалось преданным забвению, навязал управителю гигантскую партию охры.

Поэтому все дома страхового общества выглядели так, словно едва-едва оправились от желтухи. Вообще же вид у него был довольно неприглядный по сравнению с блоком новых домов, выросших на некогда заброшенной строительной площадке, в которых имелись мусоропроводы и освещенные таблички с номерами.

Так же неприглядно и немножко смешно выглядели и жильцы домов страхового общества. Старые, разумеется, с которыми новые, въехавшие сюда против воли и только на время, едва здоровались.

Словно холодные клинья, вбились эти новые жильцы, в большинстве своем молодожены с ничего не говорящими рыбьими лицами, в многолюдное теплое содружество дома № 46. Они привезли с собой множество новых обычаев, запрещали своим благовоспитанным детям водиться с драчунами старых жильцов, добились от районного инспектора запрещения держать кроликов на балконах и не писали своих фамилии на дощечках, изобретенных дворничихой Герлих, около этажной ванны.

Стены на лестнице, правда, опять были изрисованы. Но по большей части политическими знаками или виселицами, на которых болтались партийные эмблемы. Это постарались дети новых жильцов.

Редко-редко можно было увидеть в старом дворе играющего ребенка. Свободного места там оставалось совсем мало, потому что теперь во дворе стояли шесть гаражей для мотоциклов. Давно уже смолкла хороводная песенка девочек с торчащими пестрыми бантами в волосах Вместо грохочущих самокатов по тротуару изредка проносились бесшумные патентованные самокаты на резиновых шинах, подгоняемые деловитыми мальчуганами, сведущими в правилах уличного движения.

Умер хромой фонарщик, с помощью длинного шеста зажигавший бледную уличную луну во всем знакомом фонаре. Нового фонарщика никто не нанимал, газовым фонарям на некоторое время было придано автоматическое устройство, а вскоре их сменили электрические.

Канули старые времена. Никто не видел, как они ушли, просто в один прекрасный день их не стало. Миновали.

Фрейлейн Сидония Душке больше не пела. В восемьдесят два года много не напоешь. Лицо у нее сделалось совсем маленькое, точно сморщенный кулачок. Вдобавок она теперь была очень бедна. Потому что как-то раз к ней пришел некий мужчина и сказал, что ей надо взять свою часть из оптовой бумажной фирмы и положить деньги на сохранение в банк. За это ей будут платить проценты,так что все для нее обстоит прямо-таки великолепно. Но все обстояло отнюдь не великолепно, потому что государство замыслило кое-что другое относительно денег Сидонии.

Но откуда может знать такая старушка, на что ее деньги понадобились государству. Старики все равно ничего в этом не смыслят, и потому государство у них первых отнимает деньги.

Но часть денег государство все-таки возвратило фрейлейн Сидонии Душке. Да, да! Через благотворительные организации. Теперь старая барышня каждый месяц могла ходить туда за вспомоществованием.

В пору, когда это произошло, Сидония понемногу перестала петь.

А потом пришел еще один мужчина, он покупал хозяйственную утварь, а также старые книги, журналы, одежда и даже граммофонные пластинки. Сидония отдала ему вес свое собрание «гвоздей сезона». Она тогда долго стояла черед коробкой с этими пластинками и думала, откуда они взялись и почему у нее оказались. И ничего ей в голову не приходило. Что-то около пяти марок получила она за воспоминания юности.

Если погода стояла хорошая, Сидония сидела на скамейке под каштанами.

Это было неплохое времяпрепровождение, потому что там отпускались очень занятные шуточки о ничего не подозревающих прохожих. Например, о пенсионере Шписсе и его болезни мочевого пузыря, которую он лечил настоем шиповника, или о старшей дочери Валли – Зингерл, будто бы неимоверной богачке в Америке.

К вечеру на скамейке обычно становилось тихо, старые люди, сидя, склонялись вперед. К земле.

Иногда старуха Сидония с вдовой Диммер ходили на кладбище. Там они убирали несколько могил. Сидония железными грабельками собирала с холмиков прошлогоднюю листву. Надгробным плитам обе они кивали, как старым знакомым.

– Этого следовало ожидать,– говорили старые обитатели Мондштрассе.– Что там ни говори, а я даже рад, что тупоголовый Диммер обанкротился.

Это была правда. Лесоторговец Диммер. с головой, похожей на канистру, все поставил на одну карту и все потерял. Даже автомобиль, не говоря уж о важном виде. Это был тяжкий удар для всего семейства. Даже красной лисы более не существовало. Она попала в опись имущества, помещенную в газете, и Рупп, теперь уже пенсионер, конечно, обнаружил это объявление. Кто, собственно, был виноват в банкротстве Диммера, оставалось неизвестным. Какой-то большой делец предпринял отчаянную попытку сбить цены и заодно сбил с ног маленького Диммера. Теперь он стал заведовать складом крупнейшей в городе фирмы по продаже строительного леса. Если с ним заговаривали о его беде, он, покачивая круглой лысой головой, отвечал:

– Да, да, надо быть круглым дураком, чтобы заниматься круглым лесом.

Со временем Диммеры очнулись от удара и стали даже очень обходительны. Они теперь принимали живое участие в судьбах дома и его обитателей. Евгения в лучшую свою пору изловила кассира больничной кассы и живо родила ему двоих детей. Теперь в маленькой квартирке они жили вшестером. Диммеры вернулись в свою природную среду, потому что для жизни богачей не были созданы, а полубогатство шло им во вред. Рупп, с годами ставший мудрецом, следующим образом комментировал драму семейства Диммеров:

Господь бог не дал козе длинного хвоста, чтоб она себе глаз не выбила.

Теперь Диммеры регулярнейшим образом пользовались этажной ванной. А фрау Диммер готовила едва ли не на том же самом жиру, что и старуха Кестл. Разве что чуть менее затхлом. Жена трамвайщика, правда, дала ей рецепт, но главного, последнего секрета смеси ей не открыла. Она сказала:

Зачем, эдак каждый будет ко мне соваться.

Люди, жившие теперь в мансарде Гиммельрейхов, вообще никак сюда не подходили. Молодая чета с ребенком, кричавшим день и ночь напролет, в свое время занявшая эту квартиру, уехала в Венесуэлу. Там ему, конечно, было вольготнее кричать. После них в мансарде сменилось шестеро жильцов. Голодранцы как на подбор – говорила дворничиха. Но все лучше этих поляков, что сейчас въехали. Никто не знал, чем они занимаются. Иногда он бранился со своей широколицей женой или не женой – кто его знает,– на чужом языке. К тому же она не мыла лестницу. Не думала даже мыть. Все равно, вешали ей на дверь дощечку с надписью: «Уборка лестницы»– или не вешали. Не мыла – и точка. Дощечка могла висеть целый месяц. Поляка (собственно, он был югослав) все боялись, такой у него был дикий вид. Дворничиха говорила:

Это шпион, сердце мне подсказывает, шпион, а мое сердце никогда не ошибается.

Супруги Юнгфердорбены к этому времени уже ли – один за другим. О них быстро позабыли. От Юнгфердорбенов остались только две дырки в двери, где некогда висела дощечка. Больше никаких следов они в этом мире не оставили, будто и вовсе не жили. А у новых, молодых жильцов, поселившихся в их квартире, был мотоцикл, стоявший во дворе в боксе. Когда они ездили купаться, они всегда брали с собой портативный радиоприем– пик. С этими молодыми людьми ни у кого контакта не установилось. У них тоже не было настоящей профессии, они промышляли экономичными газовыми горелками. Раз как-то их даже видели на ярмарке, где они громкими голосами расхваливали машинки для резки овощей. Занятие не солидное.

На войне погибли танкист Макс Иоганн Рупп и унтер-офицер медицинской службы Бертольд Леер. Это называлось: «пали на поле чести».

Старый чиновник палаты мер и весов, получив письмо от капитана, командира своего сына, сначала долго стоял перед портретом вождя всех немцев, который он, как честный чиновник, водрузил в кухне над оттоманкой. Он стоял там, а его тихая жена, повалившись в спальне на кровать, кричала в крик. Тогда чиновник Рупп шипящим шепотом сказал, глядя вверх на портрет:

Ах ты, грязный пес! Пес, пес, пес!

Сорвав портрет, он стукнул его лицом об угол газовой плиты – осколки брызнули дождем,– отворил балконную дверь и швырнул покалеченную физиономию убийцы, так что она попала в дворовый садик, где, несмотря на свое жалкое состояние, все-таки опять учинила беду: ее склевала курица.

От-та-та!—сказал на это господин Рупп. И сказал, пожалуй что, в последний раз.

А на то место, где висел портрет фюрера, теперь повесили украшенную полоской траурного флера большую фотографию Руппа меньшого в черном танкистском шлеме, заломленном набекрень. В письме капитана говорилось, что герой Макс Иоганн Рупп умер от ранения в голову. Это хоть немного успокаивало мать павшего солдата, без конца перечитывавшую письмо. Ротный товарищ танкиста Руппа, который приехал в отпуск и в сумке от противогаза привез его наследство, после настойчивых приставаний отца подробно рассказал, как было Дело.

Рупп меньшой сгорел. В новешеньком танке, где он был стрелком. Еще с четырьмя товарищами. Солдат армии противника поджег танк из орудия ближнего боя, какого немцы еще не имели. Никто не вышел из стального гроба После контратаки они нашли обгоревшие обломки и трупы. Ран на них не было. Только от жара в пылающей стальной коробке они до того усохли...

– Макс был вот такой,– сказал товарищ Руппа меньшого. И рукой показал господину Руппу, как уменьшился его сын... Рука не достала даже до края стола.

Биви Леер, как парикмахер, был, конечно, зачислен в санчасть и очень радовался, узнав, что хоть благодаря войне попадет в чужую страну. Он всегда об этом мечтал. Попал он в Африку. Там его произвели в унтер-офицеры, и он скорехонько умер от тифа. Именно он, санитар.

Правда, он не очень углубился в чужую страну. Разве что на полметра. Шло отступление, и, когда Биви умер, его зарыли довольно поверхностно. Некогда было.

А там, на Мондштрассе, ни со старым домом, ни с людьми, в нем остававшимися, ровно ничего не случилось. Хотя бомбы частенько ночи напролет сыпались из темного неба на соседние дома, лопавшиеся, словно мыльные пузыри. «Дом Блетша» они пощадили. Позднее, когда настал конец грохоту и взрывам, к людям пришли голод и унижение. Может быть, это из-за голода старики предпочитали умирать...

Например, фрау Рупп и фрау Леер скончались через несколько месяцев после того, как их дети пали смертью храбрых. Вокруг полагали, что с горя, но врачи нашли у фрау Рупп запущенный миокардит, а фрау Леер умерла от воспаления легких.

В осиротевших квартирах вдовцов вскоре появились прислуги. Пожилые добродушные особы, с удовольствием сплетничавшие на лестнице и вообще вполне освоившиеся с этим домом. Оба чиновника на пенсии много гуляли. Порою вместе, как в свое время их убитые сыновья. Господин Леер взял в аренду садик, который прежде арендовали Гиммельрейхи. Он тоже стал разводить «Бельгийских Великанов». Господин Рупп по-прежнему ездил на рыбалку. У него было разрешение удить в Изаре и по меньшей мере дюжина всевозможных удочек.

Случилось то, во что бы никто не поверил. Наци Кестл, отвоевавшись, благополучно вернулся домой и женился на остроугольной Ханни Бруннер. Вскоре она родила мальчика. Можно было смело надеяться, что он будет так же тверд, как отец: Наци однажды младенцем упал со стола и, когда насмерть перепуганная мать подбежала к нему, только улыбнулся ей. Старик Кестл сиял. Сын вступил в союз «Бравый горец» и был единогласно избран членом правления. Так заветная мечта бравого трамвайщика сбылась в его сыне.

Во время праздников или шествий, устраиваемых обществом, Кестлы втроем, так как и Ханни теперь нередко красовалась в ожерелье из серебряных талеров на затянутом корсаже, шли по Мондштрассе к месту сбора, и орлиные крылья реяли над их гордо вскинутыми головами.

На дверях вдовы Штоль, медленно угасавшей в богадельне, и на дверях бывшей квартиры Кни стояли новые имена. Игмар Ребельзам– странное имя!—было выведено над медным глазком в двери. Это было третье семейство, никак не подходившее к дому. Из-за любой ерунды жилец, он был налоговым инспектором, бежал в правление. Два раза даже подавал заявление в полицию. Один раз из-за того, что на лестнице не горел свет, а там попросту перегорела лампочка. Такое ведь иногда случается. Но господин Ребельзам сделал вид, что из-за темноты расшиб себе ногу, и желал получить за это деньги от страхового общества. Второй раз он тоже по пустякам бегал жаловаться. Будто бы тротуар перед домом не был посыпан песком, а дворничиха доказывала, что по случаю гололеда высыпала там целое ведро. Жена Ребельзама никому не смотрела в глаза. Она была родом из Восточной Пруссии, и Рупп прозвал ее «мазурской дурищей». Ребельзамы ни с кем не вступали в спор, и сивоголовая дворничиха только вздыхала.

– Эта особа– последний гвоздь в моем гробу.

Труп слепой старухи Кни обнаружили только на третий день. Газовщик настоял на том, чтобы взломали Дверь, так как он пришел в седьмой раз и никто ему не открывал. Старухе стукнуло уже восемьдесят шесть. Она лежала в кровати и, видимо, просто уснула навек.

Когда ее хоронили, кое-кто из старых жильцов вспомнил о внуке бабушки Кни, который уже много лет назад покончил с собой.

От многого он себя избавил,– сказал господин Рупп тоже шагавший за гробом.

А пенсионер Леер даже заметил:

– Вот кто оказался всех хитрее.

Какой-то родственник фрау Кни, вероятно, это был дядя Конрад, занял опустевшую квартиру. Он собственноручно произвел побелку, но привез совсем мало мебели и жену, которая всегда кашляла, когда с нею здоровались.

Этой конец приходит,– говорили в доме.

У Куглеров, Тихоф и Цирфусов ничего нового не случилось. Словно и не было всех этих лет. У Гертруды Цирфус по-прежнему потели руки, и она стучала на машинке в какой-то конторе. Вот и все.

«Бог дал – бог взял, да святится имя его»,– сказал торговец четками Зигмунд Левенштейн, когда его жена умерла от плеврита.

После ее смерти он долгие месяцы сидел один на кушетке и размышлял, почему человеку не доставляет удовольствия делать, наконец, что вздумается, раз уж это никого не сердит. Теперь он мог вволю качаться на диване. И никто его не заставлял обтирать грязные башмаки об неистребимый коврик у двери, на котором и сейчас еще можно было с грехом пополам прочитать «Salve!» Но ведь господин Левенштейн делал это по доброй воле. Мало– помалу он стал понимать, что опрятность в доме может стать содержанием человеческой жизни и что надо с уважением относиться к содержанию жизни другого человека.

Вот уже пять лет, как господин Левенштейн нанял себе помощника для продажи четок. Помощник тоже ходил в темном сюртуке, и лицо у него было нечистое, старое, но мальчишеское. Это, как, впрочем, и перспектива унаследовать дело Левенштейна, придавало ему вид высокоморального человека.

Так как была война, то многие люди опять сделались привержены господу и вере в загробную жизнь, и обороты у фирмы Левенштейн стали солидные. Помощник жил у своего принципала. По вечерам они частенько играли в карты. В шестьдесят шесть.

Давно уже погас свет в спальне супругов Кампф. Навсегда. Их брак, собственно, более не существовал. Они только жили рядом. По привычке и из лени. Теперь иногда и она чистила башмаки. Не каждый день, разумеется. В большинстве случаев башмаки господина Кампфа были грязные. Фрау Кампф прибавила в весе не менее шестидесяти фунтов. Потому она, наверно, и ела столько пирожных, печенья, шоколада. Об этом рассказывали дети, которые иногда ходили для нее в лавку. Она обязательно давала им кусок шоколада, иной раз целых полплитки. А Другую половину немедленно съедала сама.

Вивиани тоже все еще жили вместе и были очень счастливы.

– Такой дурехой я бы тоже хотела быть,– говорили чуть ли не все женщины, едва только речь заходила о жене точильщика.

Но она была вовсе не такой уж дурехой; благодаря своему молчанию и своей покорности она по крайней мере сохраняла мир в семье. Разве глуп тот, кто умудряется жить в мире? Точильщик все еще пил, но теперь ему требовалось куда меньше. От силы четыре-пять стопок. Времена меняются, что поделаешь! Лючия, кругленькая дочка Вивиани, служила продавщицей в магазине сыров. Прекрасная работница, говорили про нее.

Фрау Герлих на старости лет осталась такой же озлобленной. Да и с чего бы? Заботы об этих сволочных жильцах ведь тоже не уменьшились. А машина, мчавшаяся на большой скорости, выбила из рук ее мужа неутомимую дворницкую метлу. В буквальном смысле слова.

В субботу вечером он мел улицу и железной лопаточкой счищал траву с велосипедной дорожки. Вдруг откуда ни возьмись на бешеной скорости промчался грузовик, зацепил другой конец метлы, переломил палку и вогнал сломанный конец в живот растерявшегося господина Герлиха.

Так по крайней мере изложила факты комиссия по расследованию несчастного случая.

Господин Герлих прожил еще шесть месяцев после операции. Его жена как фурия сражалась за пенсию, но потом сдалась. И очень глупо сделала. Потому что денежную компенсацию, положенную на ее имя в сберегательную кассу, тоже затянул и поглотил водоворот государственного банкротства.

Таким образом, несчастье господина Герлиха и его мучительная, с величайшим долготерпением сносимая болезнь не принесли никаких, даже самых малых процентов

Что касается господина управляющего Штейна, то он даже и не думал уходить на покой. Только больше не ездил на велосипеде. Он ходил пешком. Эми планомерно добилась звания учительницы и вскоре должна была вступить в брак с человеком, который был на пятнадцать лет ее старше, но зато с дипломом об окончании университета. «Хозяйский Карли», как всегда благоразумный, стал чиновником на виду. Ему были открыты все двери. Старики Штейны, «жена», как он по-прежнему строго окликал ее, и «Энгельбрехт», свое уже отжили. И хотя двое просвещенных людей, казалось бы, должны больше брать от жизни, чем простые люди, но и для них настало время, когда все уже сказано. Остается только успокоиться и вечером, сидя за столом, стараться не смотреть друг на друга. Так поступала и чета Штейнов, покуда не пришла им пора сказать «аминь».

И вот люди дышат беззаботно, словно все так всегда и будет, а если и размышляют о себе и своей жизни, то им чудится, что она – замкнутый круг и теперь им никак нельзя умереть, потому что предстоит повышение по службе или еще не достроен новый, отдельный домик. В чем же будет тогда смысл жизни? И они кричат друг другу:

Привет, приятель, ночь сегодня что-то холодная.

Или:

Дай тебе бог здоровья, старый козел.

И поют «Под старыми дубами могилу вырой мне». Но сами все это всерьез не принимают. Куда там, судьба еще сыграет с ними какую-нибудь шутку.

Так идут они по жизненной тропе и до смерти расстраиваются оттого, что брюки, купленные три недели назад, сейчас подешевели на четыре марки с лишком. Или смотрят на звезды и радуются, как Ганс Верхогляд,^ и, слава тебе господи, не видят темной ямы, разверзающейся у них под ногами, ямы размером два метра двадцать на метр восемьдесят. Хоп-ла, вот тебя и нет!

Вскоре трава вырастает и над господином Шиндлером. Заячья капуста или петрушка, а не то и картофель. В зависимости от почвы. Точка.

Марилли Коземунд очень уж быстро прожила свою жизнь. Слишком алчной она была и всегда голодной. Впрочем, голод вполне здоровое человеческое свойство. Но свойства такие, как алчность, вожделение и ярость, нельзя принимать в неразбавленном виде. Разрешается разве что несколько капель. И на большом количестве воды.

Во всем надо меру знать и цель перед собою видеть, говорят люди в таких случаях.

Субстанцию для разбавки таких концентратов чувств люди называют разумом. На что же людям дан разум, если...

К тому же разжиженного и разбавленного на дольше хватает.

Если бы Марилли один только раз вспомнила о заключительных словах господина учителя Гербера: «Разумно распределяйте свои радости!»

Но Марилли уже в четырнадцать лет была вертихвостка, а о чем, спрашивается, думает такое скороспелое дитя на выпускном празднике? Наверно, о жизни, что ждет там, за дверью, еще о нарядах, а может быть, уже и о мужчинах.

Корнем большинства людских бед, что там ни говори, является пол. Возможно, не у всех, но безусловно у таких людей, как Марилли.

После сына оптового торговца маргарином Коземун– дову девчонку любил продавец автомашин. Это был застенчивый, благовоспитанный юноша, которому фирма предоставляла новые элегантные машины для демонстрационных поездок. На них он катал Марилли. Подвозил ее к дому на Мондштрассе.

Но молодой человек завербовал для фирмы не слишком много покупателей, и однажды вслед за ним, для наблюдения, был послан один из его коллег. Он увидел белокурого юношу возле дома Марилли, в котором вряд ли могли обитать лица, заинтересованные в покупке машин, небрежно сидящим в новеньком кабриолете. А когда оба седока вылезли из машины и распрощались, благовоспитанный молодой человек презрительно пхнул ногой переднее колесо демонстрируемой машины, как это делают все молодые автомобилисты, чтобы узнать, достаточно ли воздуха в покрышках.

Наблюдатель доложил об этом фирме. Больше ничего не потребовалось. Блондина в тот же день вышвырнули с работы, и Марилли в свою очередь дала ему отставку. Ну что прикажете такой хорошенькой девушке делать с кавалером без машины?

Марилли отлично знала, что мужчины хотят полюбоваться ее ножками. Даже когда они восхищались ее прической, восхваляли ее шею, до смешного прочувственно заглядывали ей в глаза. У каждого из этих господ были свои приемы.

Она научилась быстро распознавать таких, что пытались действовать втихомолку. Потому что женщины куда трезвее и хитрее, куда наблюдательнее, чем мужчины, к тому же еще влюбленные, и сразу замечают даже самые малые неувязки. Марилли обычно дожидалась, пока наберется полная пригоршня таких неувязок, и тогда приступала к разоблачению.

Любо-дорого было смотреть, какие дурацкие физиономии делались у ее ухажеров, и слушать, как они, заикаясь, уверяли, что сами не понимают, что делают, до того они. дескать, влюблены.

Случалось, что Марилли, даже выведя на чистую воду этих притворщиков, все же не говорила им нет. Возможно, оттого, что одного она жалела, другого еще не хотела потерять или просто ее снедало любопытство. Бог ты мой, женщины, как бы они ни были благоразумны, каким бы ни обладали здравым смыслом, сами не знают, что заставляет их так поступать.

Она поступала так, и в большинстве случаев, когда это было особенно нелогично, только потому, что была женщиной.

Марилли постепенно узнала систематиков, стратегов и математиков любви. Они умели все так рассчитать, что любовная связь развивалась неприметно, органично и словно бы сама собой. Знакомство, первое свидание, первый поцелуй, случайное посещение его квартиры, диалог без реплик партнерши.

– Похоже, будет дождь, я только забегу возьму плащ.

Зайдите же со мною наверх.

Даю вам честное слово, не случится ничего такого, чего вы сами не пожелаете.

Ну разве я похож на разбойника?

Ты ничего не забыла, моя радость?

Иди тихонько, моя домоправительница вечно подслушивает.

Ну, скажи, разве нам не было хорошо?

Иди немножко скорее, вон уже твой трамвай!

А были и совсем рохли. Они писали письма, плакали, грозили покончить с собой, тащили ее с собой к матерям, которые такими вырастили своих милых сыночков.

Но и эти в положенное время касались рукой ее колен. И смотрите-ка, тихони, как правило, очень неплохо справлялись со своей задачей.

Но в общем-то не очень отличались от притворщиков и планомерных стратегов.

Были и вовсе нескладные, были богачи, которые предпочитали добиваться своего с помощью звонкой монеты, были до ужаса настойчивые и были страстотерпцы. И еще такие, что старались чем можно услужить, готовы были прийти ей на помощь в любой час дня и ночи; они не требовали ничего, кроме дружбы. Первое время. С совсем неподходящими гуляла Марилли, у которых, казалось, никаких шансов не было, а таких, которые по анкетным данным могли быть уверены в победе, она отвергала.

Она наперечет знала бары, курила американские сигареты и папиросы и «чинарики». «Чинарики» даже очень часто. Она пила коктейль и дула через соломинку в бокал шампанского и пила пиво из громоздких кружек. В пригородных трактирах с тремя или четырьмя хорошо подработавшими рабочими, которые потом дрались из-за нее, так что врач зашивал им раны. Она нередко сидела в пивнушках, где пьянствуют с утра и где гости хватали ее за блузку, и спала в виллах с плавательным бассейном.

Она все проделывала слишком часто, эта Марилли, слишком часто и слишком рьяно. И в ее жизни, в сущности, ничего уже не осталось. Ничего не осталось и от нее. А Марилли было всего тридцать семь лет,

Определенный мужской тип всегда волновал Марилли и она его искала. Искала мужчин грубых, холодных, так называемых бессердечных. Один такой появился после бледного автомобильного юноши. Ничего в нем особенного не было. Внешне. Но то, что он делал и говорил,– это было здорово. Округло, разумелось само собою, швов не было видно. Этот был малый что надо.

С ним Марилли любила быть совсем маленькой, беспомощной, неприметной.

Но затем ее точно что-то укусило. И когда раз он с большим опозданием приехал на своем велосипеде – машины у него не было,– для пробы сказала ему:

Можешь убираться восвояси, да поживей, мне тебя не надо.

Он отвечал:

Как ты со мной разговариваешь? Ты что, рехнулась?

Или что-то в этом роде. А она вызывающе повторила:

Ах, с тобой нельзя так разговаривать? А я вот именно так с тобой разговариваю.

Что ж, я могу уйти,– сказал он.

Безусловно, можешь,– согласилась она, хотя ей совсем этого не хотелось.

Он ушел, она с трудом в это поверила. Но мало-помалу поверить ей пришлось, и Марилли в первый раз дошла чуть ли не до отчаяния. Бог ты мой, она еще и сейчас думала об этом парне с велосипедом. Парень был что надо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю