355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жюльен Грин » Обломки » Текст книги (страница 14)
Обломки
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 17:32

Текст книги "Обломки"


Автор книги: Жюльен Грин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц)

Часть третья
Глава первая

Все четверо собрались в гостиной, Филипп стоял у полуоткрытого окна, слегка опираясь на плечи сына. Сидя на самом краешке голубой кушетки, Анриетта время от времени обращала взгляд к Элиане, которая расхаживала от камина к двери, и казалось, хочет что-то сказать. Никто не нарушал затянувшегося молчания. Грохот автомобилей проникал в комнату; в короткие промежутки затишья слышны были голоса прохожих, обрывки разговоров, порхавшие в теплом, уже предвещавшем близкое лето воздухе.

– Ну? – проговорила Элиана.

– Ну?

– Знаешь, Филипп, который час?

– Без двадцати четыре.

– Без четверти, – уточнила Анриетта, ей не терпелось уйти из дома.

– Еще успею.

Элиана, натягивавшая перчатки, яростно стащила одну с левой руки. Все сегодня было не по ней, и благодушное настроение Филиппа, и хорошая погода, и неповторимая нежность предпасхального воздуха.

– Чего ты ждешь? – вдруг спросила она. – Стоите здесь оба… Словно фотографироваться собрались.

Желая придать своим словам шутливый оттенок, она попыталась улыбнуться, но терпение ее уже истощилось. Раз Филипп решил идти без нее, то пусть уходит немедленно.

– Я сам не знаю, хочется мне идти или нет, – промямлил он.

И, оставив сына у окна, подошел к креслу, сел. Анриетта рассмеялась.

– Очень весело! – желчно проговорил Филипп. – Вот уж не думал, что могу вызывать такой смех!

Он хмуро взглянул на жену, а она, отворачиваясь, прятала лицо, но плечи ее дрожали от нервического смеха, который она не могла побороть. При каждом слове Филиппа Анриетте хотелось кричать, но она сдерживалась, как могла, покусывала свернутый комочком носовой платок, однако эти усилия совсем ее сломили, все нутро болело, словно его резали ножом. Совершенно так же смеялась она в их первую брачную ночь, испуганная, разгневанная, глядя на мужчину, который напяливал на себя одежду, словно в припадке безумья. Даже после одиннадцати лет Филипп бледнел, заслышав этот пронзительный смех.

«Я-то никогда не забуду, – думал он. – А она? Забудет?»

Элиана подошла к нему, пожала плечами.

– Не обращай внимания на Анриетту, – шепнула она. – Ты же знаешь, какой это ребенок.

Филипп поднял к ней озадаченно-нахмуренное лицо, и несколько секунд они пристально смотрели друг на друга, удерживая рвущиеся с губ слова, явно читавшиеся в их взглядах. «Не обращай внимания на Анриетту, – думал Филипп, – значит, она с тобой об этом говорила? Значит, тебе известно, почему я не желаю слышать ее смеха? Запрещаю тебе знать, даже догадываться запрещаю!» – «Я ровно ничего не знаю, – отвечала Элиана, – я люблю тебя и ничего с собой поделать не могу».

Вдруг она повернулась к сестре.

– Пойдем со мной. Я иду в церковь Мадлен, могу захватить тебя с собой.

План этот как нельзя больше устраивал Анриетту, мало-помалу она успокоилась, быстрым движением пальцев вытерла веки, боясь, что слезы потекут по щекам; ни за какие блага мира она не осталась бы наедине с мужем и так торопилась уйти, что даже схватила сестру за руку.

А Элиана бросила Филиппу быстрый взгляд: «Видишь, – казалось, говорила она, – я ее увожу потому, что она тебя раздражает. Но с тобой я охотно посидела бы дома. Понял ты или нет?» – «Куда она идет?» – спросил взгляд Филиппа.

Сестры вышли из комнаты.

***

Когда за ними закрылась дверь, Филипп сердитым жестом кинул шляпу на столик. Ему вдруг захотелось броситься за Анриеттой, догнать ее, схватить за руку, крикнуть ей в лицо: «Я знаю, у тебя любовник, я нанял частного сыщика!» Он чуть было не вскочил с кресла, но что-то властно удержало его на месте. Что это ему взбрело на ум? На лестнице, где его могут услышать, увидеть соседи… Он даже вздрогнул, представив себе эту комическую сцену. Его же за сумасшедшего примут. И что подумает Элиана? А сама Анриетта? Ну она-то, конечно, начнет хохотать. Ох, чтобы прекратить этот неудержимый смех, который вечно будет звенеть в ушах обманутого мужа, нужно бы действовать решительно и, возможно, даже прибить Анриетту. Тогда у нее пропадет охота смеяться.

Но и речи быть не могло о том, чтобы прибить Анриетту. Даже мысль об этом показалась ему чудовищно грубой, и он сам удивился, как такое могло прийти в голову. Нет, не так он хотел бы отомстить жене. Но, во-первых, хотел ли он вообще ей отомстить? Разумеется, только гнев мог подсказать ему такие слова, которые и затмили его разум; нет, нет, вовсе ему не хочется ни бить Анриетту, ни карать ее. Кто карает, тот надеется исправить покаранного, а ему-то какое дело, что его жена делает то, что делают все жены? Он просто хочет оградить себя, не попасть в смешное положение, что умалило бы его в собственных глазах, хочет вытравить из памяти минуту, когда та смехотворная, неприемлемая истина открылась ему, хочет забыть ее, хочет забыть все, жить, как будто ничего и не произошло, уважать себя, восхищаться собой, любить себя, да, любить слепой любовью, на которую он был так щедр в двадцать лет, когда еще ничто не омрачало того представления, какое он сам о себе создал. Ни за какие блага мира он не согласился бы играть роль персонажа комического. Нередко он твердил про себя, что при первых же признаках физического увядания, при появлении первых морщин, покончит с жизнью и войдет в царство смерти с гладким лицом, не растеряв подлинных земных сокровищ, с царственным своим именем; но теперь он начал сомневаться в такой возможности, потому что трудно, в сущности, определить время, когда именно начинается упадок. Почему жена над ним смеется? При этой мысли он печально вздохнул.

А через минуту, стоя перед зеркалом и поправляя узел галстука, он вдруг заметил сына, который, сидя у окошка, листал какую-то книгу. Краска залила щеки Филиппа; он совсем забыл о присутствии Робера, возможно, даже говорил сам с собой вслух, считая, что в комнате никого нет. Чтобы не уронить себя в глазах сына, он замурлыкал песенку, но получилось до того неестественно, что он чуть не сгорел от стыда.

– Робер! – окликнул он.

Мальчик тут же отложил книгу и поспешил на зов. Такая поспешность пришлась по душе Филиппу. Значит, кто-то все-таки ему повинуется. И из глубины души поднялось желание командовать этим человечком, испытать над ним свою власть, заставить его, как солдата на плацу, выкидывать разные артикулы, лишь бы насладиться своим могуществом. Но он не нашелся что сказать сыну, серьезно глядевшему на отца, только улыбнулся и тихонько дернул его за ухо. «Да он рта не открывает, – подумал Филипп. – Может быть, тоже считает смешными мои родительские повадки. А щипали меня за ухо, когда мне было десять? Пожалуй, он для этого уже великоват. Сейчас отниму руку».

– Пойдем погуляем, – объявил он. – Вот только куда бы пойти. Ты, конечно, тоже не знаешь.

И добавил уже раздраженным тоном:

– А ты, Робер, не из разговорчивых.

Но, заметив огорченное личико сына, он пожалел о своих словах и неловко хлопнул его по плечу.

Они вышли, но, завернув за угол, Филипп тут же отослал сына домой: в такую теплую погоду смешно щеголять в тяжелом драповом плаще с капюшоном, к тому же это одеяние сшито из рук вон плохо; нацепить бы еще на Робера подбитые гвоздями ботинки, получится настоящий малолетний сорванец, сбежавший из какого-нибудь провинциального коллежа; и в душе Филипп молил только об одном, чтобы никто им не встретился. Кто навязал ему такую обузу – развлекать мальчика? Никто. Сам он, по слабости характера, согласился вести его гулять, может быть – от скуки, а может быть – по доброте душевной. Он резко схватил Робера за руку, но тут же выпустил ее, испугавшись, что слишком уж у него будет дурацкий вид.

Случайности прогулки привели их сначала к Сене. День клонился к закату, и легкая дымка постепенно смешивалась с последними лучами солнца, городские шумы становились глуше. Где-то на барже, медленно скользившей по черной воде, пролаяла собака. Сквозь сетку голых ветвей платанов обесцвеченное близкими сумерками небо принимало фисташковый оттенок, на Иенском мосту последние отблески света, прежде чем погаснуть, еще цеплялись за гривы желтых каменных коней, а угрюмая толпа, уже насладившаяся прелестным воскресным днем, валила с Марсового поля. Филипп остановился. Оттуда, где он стоял, было видно стадо гуляющих, разбившееся на отдельные группки, и на фоне общей черноты белели фартуки кормилиц. Многие останавливались у Сены, кто перевешивался через парапет, кто, забавы ради, плевал в воду; ребятишки, расталкивая взрослых, продирались посмотреть; над шумным кортежем стоял смех, слышались обрывки фраз.

– Не пойдем на ту сторону, – решил Филипп.

И они повернули обратно к Альма. Сумерки постепенно заволакивали противоположный берег, шаланды, пришвартованные у причала, огромные кучи розового кирпича и взъерошенные головы платанов. Темнота привела с собой зиму з запахами тумана, раскачивающимися на ветру фонарями. Прохожие торопились домой, ускоряли шаг. Филипп плотнее обмотал вокруг шеи белое шелковое кашне и застегнул пальто на все пуговицы. Чуть ли не через каждые два шага он останавливался и смотрел на воду. Мальчик послушно следовал за отцом, удивляясь в душе этим неожиданным остановкам, но, когда они добрались до виадука Пасси, одна и та же мысль одновременно пришла им в голову – подняться по железной лесенке, что они и сделали, и молча оперлись на перила. У их ног мрачно перекатывались волны, казалось, бегут они наперегонки, теряют друг друга из вида, но, пройдя под арками, снова сплетают вместе свои длинные блестящие косы.

Было в этом движении что-то своевольное, упрямое, завораживающее ум человека: ударившись с размаху об устои моста, вода вскипала, смыкалась волнистым, как волан, полукругом и распадалась на перекрученные струи; и сразу же новая волна глухо билась о камень, и был в этих ударах свой глубинный ритм, слепая энергия массы, находящейся в постоянном и беспорядочном движении, и под покровом мрака казалось, что даже небо заполнила она; все билось, все трепетало, все становилось рекой; мужчина и мальчик чувствовали ладонями нежную и грозную пульсацию Сены, дрожью идущую вдоль руки и разливающуюся по всему телу; оба они судорожно сжимали пальцами металлические перильца, их подташнивало, как при качке, и на несколько минут обоих объединило то же желание и тот же страх, о чем они даже не подозревали.

Париж погружался в туманный полусумрак. В сиянии газовых фонарей они различали пристань, даже зеленоватую пену, оставленную недавним паводком на прибрежных камнях. Меж двух платанов зияла пасть водослива.

– А ты побоялся бы пойти туда один? – вдруг спросил Филипп.

Робер поднял к отцу нахмуренное от напряженного раздумья лицо.

– Побоялся бы? – переспросил он.

В чистом мальчишеском голосе еще звучали полудетские, полуженские высокие нотки.

Робер нерешительно молчал, и, хотя длилось это всего мгновение, оно показалось Филиппу неожиданно сладостным; ветерок еле слышно гудел в ушах, словно звуковая река, посылающая свои волны прямо в ночное небо. Ответа не было. Пусть подольше не будет! С минуту сердце его билось учащенно, как бы в предвестии близкого счастья. Он полуобнял сына за плечи.

– Видишь, вон там сложены бочки, вон там, у арки? Да, да, там. Правда, похоже, что под деревом сидит человек?

– Да, похоже.

– А если бы ты очутился там в полночь совсем один, ты бы испугался?

Он крепче обнял сына, как бы желая его подбодрить. В ночном воздухе разливался запах дыма. Далекий грохот автомобилей лишь подчеркивал тишину, стлавшуюся над водой.

– Если бы один, может, и испугался, – признался Робер.

Филипп помолчал, потом снова заговорил вполголоса:

– Сюда нередко заглядывают бродяги; то вдоль стен крадутся, то за платанами прячутся, то под мостом, и вечно у них на уме недоброе. Если на тебя нападут, кричи не кричи, никто даже на помощь не придет, уж очень место глухое. Даже полиция и та не придет.

Слегка сжав плечо сына, он привлек его к себе.

– Посмотри на Сену, – продолжал он. – Так быстро течет, что никакому человеку не догнать. Она укрывает или далеко уносит все, что в нее бросают. Именно поэтому-то воры здесь действуют особенно нагло.

Слова эти размеренно падали с губ Филиппа, и с каждым словом ему становилось все радостнее, все легче. Никогда еще он так не говорил. Огромным усилием воли сдерживал он внезапно нахлынувшее чувство восторженного возбуждения, от которого хотелось и плакать и смеяться; дыхание пресекалось. Желая скрыть волнение, он перевесился через перила, отвернулся и сделал вид, что рассматривает противоположный берег. Наконец-то его слушало и понимало живое существо. Этот мальчик тоже боялся, как боялся сам отец; беззвучный смех раздвинул губы Филиппа, ночной туман проник в самую глубь легких. Он тяжелее оперся о плечо сына. Откуда эта радость, это внезапное чувство облегчения? Значит, достаточно произнести всего несколько слов, чтобы понять – ты уже не один на свете. Внезапно душу его затопила неодолимая жажда жизни, и желание это было похоже на реку, на поток, неудержимо несущий его вперед…

– Робер…

Ему захотелось поцеловать сына, рассказать ему о своей прогулке по берегам Сены, признаться, что какая-то женщина позвала его на помощь, а он убежал, чтобы не слышать ее голоса. Возможно, мальчик и поймет, но инстинкт осторожности удержал Филиппа: одно дело говорить при ночном мраке, а вот как он завтра оценит эти слова при циничном свете дня. И, разом протрезвев, он сунул обе руки в карманы.

– Пойдем-ка домой, – после минуты нерешительности буркнул он. – Что-то холодно становится.

Когда они спускались по лестнице, Робер подсунул свою ручонку под локоть отца и старался шагать с ним в ногу. У этого скрытного молчаливого ребенка вдруг возникали порывы любви, чуть грубоватой, проявлявшей себя неуклюже, как у всех натур застенчивых. Ему тоже благоприятствовала темнота. Так они и шли по пустынному авеню, радуясь той теплоте, что передавалась от одного к другому; но тут Филипп подумал: может, следует убрать руку, ну скажем, сделать вид, что сморкается, чтобы не обидеть мальчика, но тут же рассудил, что в такой час они не рискуют встретить на набережной знакомых. Пусть он даже выглядит смешным, никто об этом не узнает. И руки он не убрал, напротив: с таким чувством, будто он совершает нечто постыдное, чего даже тьма не укроет своей завесой, он с силой прижал к боку эту красную шершавую ручонку.

Глава вторая

Каждый вечер Элиана все оттягивала и оттягивала час отхода ко сну, надеясь, что так она скорее заснет. Снотворные наводили на нее ужас, и, когда, устав от борьбы, она решалась принять микстуру, рука, подносившая ко рту ложку с приторной жидкостью, заметно дрожала. В такие минуты ей казалось, будто она принимает яд. В ночном одиночестве в каждом ее жесте, в каждом ее движении было что-то трагическое, и она избегала смотреть на себя в зеркало. Иногда ее одолевала дрема, прежде чем она успевала смежить веки, и тогда толпой приходили все те же страшные сны, и тщетно она старалась стряхнуть их, крикнуть, отдышаться, – сознание продолжало бодрствовать. Как в пугающем кошмаре видела она или ей чудилось, что видела, электрическую лампочку, горящую у изголовья кровати. И тут бесшумно открывается дверь, кто-то невидимый толкает ее снаружи; чьи-то руки сдавливают ей горло, жесткие, жилистые руки, ее собственные. Она хрипит, и этот сиплый прерывистый звук пробуждает ее ото сна, и она пытается оторвать от шеи судорожно сжатые пальцы, не желающие выпускать добычу.

Она тушила свет. Уже вставала заря. Сероватый луч света рассекал пополам чашечку мака, вытканного на ковре, – все одну и ту же чашечку, – и упирался в гирлянду листьев. В памяти Элианы воскресало детство. Опершись локтем на подушку, полусидя, полулежа, она вспоминала деревенский домик, куда беспрепятственно входили все ароматы лета, все птичьи крики; порой в полутемную столовую залетала пчела и, сделав круг по комнате, зарывалась в букет флоксов, стоявших на пианино; тогда маленькая девочка в перкалевом розовом платьице переставала играть гаммы и, визжа от страха, выскакивала в сад. То была она, Элиана. Когда она, нагибалась, чтобы сорвать на лужайке одуванчик или лютик, длинные локоны щекотали ей щеки, стебли, крепко зажатые в кулачке, делались совсем теплыми.

Воспоминания эти терзали ее; она старалась отогнать их, но, видимо, приходилось сначала испить до конца их горькую усладу, и Элиана нехотя шла по аллее, полной жужжанием насекомых, вслед за той счастливой девочкой, которая громко разговаривала сама с собой. Замученная бессонницей, она не в силах была сдержать слез, наворачивающихся на глаза. Почему она не умерла тогда! Но Элиана боялась разжалобить себя и пыталась думать о чем-нибудь другом. На несколько минут внимание отвлекалось на разные мелочи: завтрашние покупки, которые надо сделать, завтрашний обед, который надо заказать прислуге; но тут перед ней вдруг возникал Филипп. Ничто на свете не могло помешать этому. Мозг ее был подобен лабиринту, и самые неожиданные повороты неизменно выводили все к тому же месту.

Однако тот Филипп, что возникал перед ней в предрассветных мечтах, ничуть не походил на того Филиппа, которого она видела всего пять-шесть часов назад. С его тенью она умела говорить, с ней спорить, побеждать ее, наделяла ее простым характером, веселыми повадками и сердцем, способным внимать разумным доводам. Она говорила с этой тенью то решительным, серьезным тоном, то жизнерадостно и никогда не переигрывала; ни разу она ни о чем не молила: давала советы, иногда даже (когда предвидела сопротивление) приказывала. Тогда безмолвное существо, возникавшее под ее сомкнутыми веками, как раб, преклоняло колена, и на своей руке Элиана ощущала теплое дыхание полуоткрытых губ. Иногда галлюцинация достигала такой силы, что в душе этой женщины, околдованной своими грезами, радость мешалась со страхом. Тогда в памяти воскресали старинные суеверия, и она испуганно думала о том, что нечистыми своими помыслами вызывала из тьмы это видение, которое забавлялось ее горем и издевалось над ее желанием.

Она подымала веки, но никого не было, пустая комната как бы внимательно прислушивается к звукам шепчущего в потемках голоса. Стоявшие по обе стороны камина два креслица стиля Директории казались какими-то особенно чопорными и невинно-девическими, что вызывало в Элиане страстное желание разбить их на куски. Такое же отвращение вызывали в ней вазы голубого опалина, украшавшие комод, и стулья с сиденьями, вышитыми крестиком, и безделушки армированного стекла, все, что она своими руками собрала здесь после замужества сестры. Каждый предмет знаменовал какую-нибудь дату, напоминал какую-нибудь прогулку или ссору с Анриеттой. А некоторые приводили на память даже не то или иное событие, а только промелькнувшую мысль. Вот, скажем, когда она впервые увидела в витрине антикварного магазина эти хрустальные подсвечники, она подумала: а если Анриетта умрет, сможет ли она занять ее место и стать женой Филиппа; нелепая, преступная мысль, которую Элиана постаралась скорее забыть. Позже Филипп подарил ей эти подсвечники, потому что она как-то упомянула о них в его присутствии; и теперь прозрачные столбики со своими розетками в форме воротничков украшали черный мраморный камин и стали чуть ли не святыней. С тех пор Элиана не могла взглянуть в тот угол, чтобы ей не вспомнилась та мысль о смерти Анриетты; в конце концов ей удалось убедить себя, что это просто чепуха, но годы шли, а мысль осталась.

Порой Элиана думала, что слишком много пережила, слишком много перестрадала в этой комнате; особенно на рассвете комната представала перед ней в подлинном своем виде; между самой Элианой и этими стенами, этой мебелью устанавливалась какая-то странная связь, возникало некое таинственное и глубинное сходство. Любой предмет, которого касалась ее рука, становился удивительно непостижимым – разом и целомудренным и несуразным, и в каждом она узнавала себя. Даже неприбранная постель свидетельствовала о стародевической любви к порядку. В такие минуты она ощущала себя пленницей не внешнего мира, не житейских обстоятельств, а вечной пленницей самой себя.

Она поднялась при первых проблесках дня. Морозная ночь еще льнула к небу, где сияла луна, но в садах музея уже свистел дрозд, перелетая с дерева на дерево, и бесцветная линия домов выступала из мрака, словно после кораблекрушения. Заперев окно, она прошла в ванную комнату, открыла краны и начала мыться, как будто сейчас не четыре часа утра, а девять. Ей уже не под силу было бороться с бессонницей, влекущей за собой целую череду мрачных видений; а раз ей не спится, то лучше уж встать и что-то делать, ходить, цеплять день за день, минуя ночи. В ванне она оставалась до тех пор, пока не остыла вода, и за это время успела перебрать в голове десятки самых противоречивых планов, строя будущее по случайной подсказке мечты, устремив глаза на огромное матовое, постепенно белеющее стекло.

Когда она наконец совершила свой туалет, было всего шесть часов. Что делать? На цыпочках она разгуливала по квартире, и ей не терпелось, чтобы поскорее пооткрывались двери и вновь началась жизнь. Не останавливаясь, она прошла мимо спальни Анриетты и задержалась у спальни Филиппа. Она увидит его через сто двадцать минут; он, как обычно, улыбнется ей, и она, стыдясь сновидений, мучивших ее всю ночь, дрогнувшей рукой нальет ему кофе. Просто смешно! Нельзя же допустить, чтобы жизнь продолжалась и впредь, скованная все теми же тесными рамками. Как это Филипп ничего не понимает? А Анриетта? Сердце ее сжалось, она легонько приникла щекой к дверному косяку. Что сказал бы Филипп, застав ее в этой позе? Теперь ей уже хотелось, чтобы он вышел; конечно, это было бы ужасно, но зато она заговорила бы с ним, призналась бы ему во всем. В таких необычных обстоятельствах язык ее развязался бы, но разве она посмеет, скажем, оторвать его от чтения газеты, чтобы объясниться ему в любви.

Она прошлась по коридору и снова вернулась. Почему, ну почему она принудила Анриетту выйти за этого человека? Вот уже целых одиннадцать лет она ежедневно задавала себе этот вопрос, и любой ответ лишь пробуждал боль, не принося успокоения! У стены стояла табуретка; Элиана села и молча залилась слезами.

Быть может, лучше уйти отсюда навсегда, уйти немедленно; она даже записки не оставит, и ее никогда не найдут. И ей представился печальный путь в неведомую Страну, где царят туманы; как-нибудь дождливым днем она взберется на утес и бросится оттуда вниз. С минуту она даже с каким-то удовольствием лелеяла эту мысль, затем пожала плечами. Она отлично знала, что никуда не уедет, уже пыталась раз бежать и вернулась, потому что принадлежит Филиппу. Она почувствовала, что краснеет, сидя одна в темном коридоре. Любить – это значит принадлежать мужчине. Если бы хоть еще оставалось право выбора, думала она, но безжалостный закон сделал ее рабой человека слабого, вялого, которого она даже не уважает; она задумалась на миг, но вдруг на нее накатил гнев, и она мысленно прибавила – человека безвольного, правда, красавца, но безвольного. Подобно тому как раб мстит своему господину, одна тень которого бросает его в трепет, Элиана повторяла эти слова, зажав ладонью рот, чтобы Филипп не услышал. На душе стало легче. Словно во хмелю, однако все с теми же предосторожностями, она вполголоса поносила Филиппа, стараясь отыскать в душе такие слова, чтобы как можно больнее оскорбить спящего. Наконец она встала. Слова непрерывно стекали с губ. Она прижала влажные ладони и пылающий лоб к двери и шепнула в щелку: «Я тебя не люблю, Филипп, я всегда тебя презирала».

Но еще не успев договорить фразы, она ужаснулась: до того чудовищными, святотатственными показались ей эти слова, и чувствуя, как в висках стучит кровь, она бегом бросилась к себе в спальню и заперлась на ключ.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю