355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жюльен Грин » Обломки » Текст книги (страница 4)
Обломки
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 17:32

Текст книги "Обломки"


Автор книги: Жюльен Грин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц)

***

Он обогнул кучу песка и застыл в неподвижности на берегу реки. Носком ботинка он упирался в толстое металлическое кольцо, к которому привязывают причальный канат. Сначала он даже не заметил этого. Взгляд его не отрывался от поверхности воды, туман курился над ней как пар; вся Сена клубилась, бросая в глубину черных небес беловатый густой туман; чудилось, будто во мраке осенней ночи творится другая противоестественная ночь, столь же белесая, сколь темна первая, но столь же непроницаемая. Та, вторая, вползала на набережные, постепенно приглушала свет фонарей.

Уже не видно было противоположного берега Сены. Виадук Пасси, весь в разноцветных огоньках, словно отходил под нажимом этой неодолимой силы; сначала исчез черный силуэт виадука, оставив как след по себе длинную розовую светящуюся цепочку, но и она медленно растворилась.

Филипп отступил на шаг и провел рукой по песку, задубевшему от холода. Внезапное чувство пленения этим туманом неприятно покоробило Филиппа, однако не внушило ему желания уйти отсюда. Тот странный инстинкт, который подчас вынуждает нас действовать нам же во вред, властно удержал его на месте. Он набрал горсть песка и кинул его в Сену, однако всплеска не уловил. Ему почудилось, будто туман отбирает у окружающего мира сначала одно, потом другое: сначала свет, потом звук. Вода, казалось, не движется; Филипп видел, как она, подобно куску ткани, морщится вокруг старой баржи, пришвартованной чуть выше по течению, но не слышал удара волны о камень пристани. Его внимание поглощала встающая над Сеной белая колеблющаяся стена, которая смыкалась вокруг него, будто он находился в башне, сотканной из туманной дымки, и с каждой минутой стены ее подступали к нему все ближе. А у его ног лежала черным озером река с размытыми берегами.

Он переступил с ноги на ногу и впервые почувствовал под подошвой железное кольцо. Реальность как бы пришла к нему на помощь, вырвав из-под власти неодолимой галлюцинации. Он нагнулся и потрогал кольцо кончиками пальцев, потом снял с правой руки перчатку, схватился за кольцо, приподнял; холод металла прошел по телу как ожог, и пальцы сами разжались. Сейчас он снова стал собой, но постаревшим, изменившимся в собственных глазах. Долгие размышления о себе закончились ясной и четкой формулой, уже не выходившей из головы. Его блуждания по набережным свелись к короткой фразе, и она, вопреки его воле, звучала в ушах: «Женщина звала на помощь, а я сбежал».

***

Почему? Он и сам не знал почему. Сама его суть приказала ему убежать, и он убежал. На его месте другой человек, тверже характером, спокойней духом, спустился бы на пристань, но Филипп внезапно обнаружил, что он не тот другой и даже, если допустить, что тот предполагаемый персонаж тоже ушел бы, вернее убежал, он, конечно, не вернулся бы сюда через три-четыре часа, не стал бы зря бродить по пустынной набережной. К первой своей слабости – к бегству – он приплюсовал еще и вторую – вернулся обратно. Совсем как тот романтический злодей, которого угрызения совести гонят к месту преступления. Но эта мысль, которую Филипп пытался сдобрить легкой дозой иронии, показалась ему надуманной. В данном случае и речи быть не могло ни об угрызениях совести, ни даже о стыде; будь это угрызение совести, обычное желание исправить свою ошибку, он действовал бы совсем иначе: единственно разумным было поднять на ноги полицию, поставить в известность комиссара и ждать, чем кончатся их розыски. Возможно, ту женщину и нашли бы, но не она его интересовала.

Он уж и так много о ней думал, вернее, в памяти вставало бескровное, запрокинутое к нему лицо; каждое движение бедняжки запечатлелось в мозгу, ее манера подносить к лицу руки, проводить ладонью по щеке, ни одного ее жеста не упустил он, с жадным вниманием смотрел, как смотришь в театре драму и забываешь все на свете; он вспомнил даже, что, когда смотрел на ту женщину, сердце его билось как бешеное, так что биение его отдавалось в самом горле. Но ни на миг его не захватил тот порыв жалости, который, бросает человека на помощь ближнему, и если сердце его в ту минуту билось так сильно, то не отчаяние женщины было тому причиной, а только сковавшая его нерешительность. Подлинным актером драмы была не она, а он сам. Вопрос «что же дальше?» относился не так к той женщине, боровшейся за свою жизнь, как к мужчине, которому суждено было именно сейчас узнать – трус он или нет. Возможно, впервые в жизни обстоятельства ставили Филиппа лицом к лицу с самим собой. Разумеется, он часто и много думал над тем, что же отличает его от других. Чисто умозрительно он более или менее точно знал, чего можно ждать от своего сердца и ума, и составленное о себе мнение, со всеми просчетами и неизбежными в возрасте от двадцати до тридцати лет пересмотрами, казалось ему до сегодняшнего вечера надежно обоснованным: ни чересчур снисходительным, ни чересчур суровым; и вдруг незначительный инцидент, нечто несущественное по сравнению с пережитыми годами, пустяк в общем-то, сбросил наземь все это хитроумное сооружение.

Если верно то, что преступник возвращается на место преступления, уж будьте уверены, не угрызения совести его туда приводят. А не кажется ли вам, что он просто-напросто упивается своим преступлением и самим собой тоже. Только из чисто сентиментальных соображений он решается на столь опасный, чуть ли не рыцарственный поступок, что отлично известно полицейским. Уже не преступник вовсе бродит вокруг этого дома, этого садика, а влюбленный; вон в той комнате, вот у этой липы родилась его ни на что не похожая страсть. Здесь учащенно забилось его сердце, здесь с него спали оковы любых законов. Как пролил он кровь человеческую? Комната, мебель, молоденький газон, безобидная липа напомнят ему об этом, и, чтобы добраться до них, он готов рисковать жизнью.

***

«Удивительное дело, – подумал он, – я трус».

Ему припомнилось, что в свое время он уже смутно подозревал эту истину. Воспоминание принадлежало давности – тогда ему было восемнадцать и он проводил рождественские каникулы в деревне, где и начал учиться верховой езде. В седле он уже умел держаться и совершал короткие прогулки по окрестностям. Но однажды утром решил отправиться подальше. Твердая, блестящая от гололеда дорога звенела под копытами гнедой лошадки с кроткими глазами, по уверению конюха, самой смирной во всей конюшне. Минут через пятнадцать Филипп свернул с дороги и углубился в березовую рощу, на отлогом склоне холма, разрезанную пополам тропинкой, усеянной опавшей листвой. Филиппу надоело равномерное колыхание рыси, он отпустил поводья и, чуть разжав шенкеля, откинулся назад. Рука, державшая повод, слегка дрожала; он с удивлением заметил эту дрожь, так как не предполагал, что далеко загнанное волнение может столь мгновенно передаться телу. Вдруг поводья выскользнули из пальцев, с такой силой их потянули вперед. Он увидел, что лошадь прядет ушами, вытягивает шею. Конь всегда чувствует, кого несет на себе: стоит ли слушаться всадника или можно не повиноваться робкой длани, чья слабость передается животному через удила. И сразу же гнедой пустился галопом через рощу, понесся во весь опор прямо между березами так, что Филипп еле успевал уворачиваться от ветвей. Бешеная скачка длилась недолго, так как Филиппу, тянувшему изо всех сил поводья, удалось направить лошадь на вершину холма; на подъеме, не слишком крутом, но поросшем березами, лошадь уже через несколько минут выдохлась и попыталась повернуть назад. Морда и грудь скакуна были усеяны клочками пены, он пытался было стать на дыбы, на всю рощу разносилось его буйное дыхание, да еще старался сбросить всадника, но Филиппу, хоть он и дрожал всем телом, именно страх вернул самообладание; когда лошадь поуспокоилась, он соскочил на землю, взял ее под уздцы и свел с холма. К великому его счастью, эта смехотворная сцена обошлась без свидетелей. В седло он вскочил только на опушке, свернул на дорогу и шагом доехал до дома.

С тех пор прошло тринадцать лет, жизнь весьма предусмотрительно оберегала его от таких несложных добродетелей, как отвага, и не представила ему случая снова проявить ее на деле.

Да и вообще, человек богатый и не тщеславный, Филипп ничего и не ждал от людей влиятельных, старался не попадать под обстрел их наглости и вел себя приблизительно так, как все его знакомые. Уже к двадцати пяти годам он перестал верить, что может принести пользу обществу, и сохранил на свой счет две-три иллюзийки, без которых, жизнь вообще пошла бы шиворот-навыворот. И, возможно, самая из них прочная сейчас улетучилась. Он привык считать, что хотя по природе он нерешителен и ленив, в нем живет что-то настоящее, какая-то тайная, но чуть ли не всемогущая сила, которую он держит про запас того дня, когда она ему понадобится; но сейчас он усомнился в этом. Оказывается, такой силы не существовало, эта простая истина вытеснила героический миф, и ему подумалось, что, пожалуй, он даже выиграл на этом.

«Удивительное дело, – повторил он вслух. – Я испугался».

Другой на его месте стал бы драматизировать это открытие, но – решил Филипп – если человек способен превращать в драму достаточно унизительное само по себе открытие, вполне могло статься, что такое открытие вообще бы не состоялось, ведь вкус к драмам неотъемлем от вкуса ко лжи, и к тому же не в его характере было приукрашивать ту или иную ситуацию. Конечно, не так-то красиво пуститься наутек перед опасностью, вернее, перед тенью опасности; и нелегко в этом признаваться, но раз уж человек пришел к такому выводу, то стоит ли упорствовать?

На него вдруг снизошло спокойствие. В душе он радовался, что его не видят ни друзья, ни жена. Ну кто во всем Париже мог бы даже предположить, что в такой туман он торчит на берегу Сены? Он негромко и печально рассмеялся, представив себе, как дивились бы люди, если бы он рассказал им об этой истории. Конечно, о нем говорили и плохо и хорошо, но этого как раз не говорили, не догадывались о той истине, которую он сам только узнал, и знал о ней только он один. Элиана, к примеру, уж никак не склонна считать его человеком робким, так как дома в их маленькой гостиной, где он слишком засиделся, словно бы оброс корой этих стен, Филипп подчас судил самоуверенно и даже пренебрежительно о людях, с которыми сталкивался в течение дня. Жена не слишком его слушала, зато свояченица, когда он переходил на презрительно-дерзкий тон, благоговейно внимала каждому слову, срывавшемуся с его губ. Если бы она только знала… Даже мысль об этом была ему непереносима. Стыд, самый настоящий стыд не оттого, что трус, а оттого, что люди узнают, что ты трус. А что бы он сделал, если бы, скажем, ему залепили пощечину где-нибудь в салоне? Он живо представил себе эту сцену. В огромном, ярко освещенном зале он стоит под люстрой, сверкающей, как солнце, изящные дамы прохаживаются, болтая с мужчинами во фраках, слышится женский смех, механический смех, раздвигающий только губы, но не зажигающий в глазах даже искорки веселья. Мужчины отвечают вежливыми дурацкими голосами, как принято говорить в высшем обществе. И вдруг к нему подходит один из этих господ. Как по волшебству они оказываются посреди окруживших их гостей, в самом центре зала, и такая воцаряется всезаполняющая тишина, что даже рвется прочь из дверей. Тот – загорелый, под глазами у него красно-бурые пятна. Левая половина пластрона вбирает в себя весь свет люстры и блестит, как кираса; на жилете три пуговицы из черного оникса с белой каемочкой, похожи на разноцветные, косящие глаза. Филипп застывает на месте. Тот делает шаг вперед и сухо бросает несколько слов, но Филипп не слышит, все его внимание приковано к этим пуговицам из оникса, которые, как ему кажется, смотрят в три разные стороны. Выражение у них, если только бывает выражение у пуговиц из оникса, выражение у них какое-то удивительно глупое, но неприязненное; тот дергает плечом, и одна пуговица, сдвинувшись с места, устремляет свой незрячий взгляд на Филиппа; и в ту же минуту пощечина ожигает его щеку, наполняя всю залу оглушительным звоном. Филиппу чудится, будто под ним разверзся пол и толпу смело потоками света, но никто даже не шелохнулся. Все ждут, что сделает он. В мозгу бьется банальнейшая фраза: «Такое оскорбление смывается только кровью, смывается только кровью», и вместо того, чтобы дать наглецу отпор, выхватить из бумажника визитную карточку, он еле сдерживает соблазн взять того за руки, успокоить, поправить белый галстук, чуть сбившийся на сторону, сказать ему: «Какие у вас хорошенькие пуговицы на пластроне. Если не ошибаюсь, они называются «кошачий глаз»?»

Сердце его заколотилось, будто эта позорная сцена произошла в действительности; и, закрыв глаза руками, он громко простонал: «Ой! Ой! Ой!» – таким голосом, словно его пронзила непереносимая боль. «Но это же не может быть! – пробормотал он. – Я не так бы себя повел, никто бы так себя не повел». При этой мысли ему стало спокойнее. Дурной сон рассеялся. Внезапно его затопила волна необузданной радости; все, что он здесь навыдумывал, – неправда, даже ничего похожего никогда не было и никогда не будет; и, почти не сознавая, что делает, Филипп повторял, еле справляясь с волнением: «Господи, какое счастье! Какое счастье!..»

В эту минуту он услышал шаги, кто-то шел в его сторону. Был уже час ночи.

***

Почти в то же самое время, минут на десять раньше, звонок у входной двери вырвал Элиану из дремоты. Уже давно погас в камине огонь, и комната погрузилась во мрак. Сначала Элиана никак не могла понять, каким это образом она очутилась на ковре: трель звонка грубо прервала ее сон, и напрасно она пыталась его продлить. Она не сразу собралась с мыслями, потом, услышав еще звонок, вскочила и, натыкаясь на стулья, побежала в прихожую.

– Добрый вечер, Элиана. А я опять ключ забыла.

– Ты каждый раз забываешь. Который час?

Анриетта расхохоталась:

– Откуда мне-то знать. Зажги свет.

– Никак выключателя не найду.

– Ты еще совсем спишь.

Она снова расхохоталась и, ощупью в темноте добравшись до кресла, упала в него.

– Вообрази, я сумочку потеряла, – проговорила она. – Да зажги же свет.

Свет вспыхнул. Кутаясь в бледно-голубой пеньюар, с разбросанными по плечам волосами, Элиана смотрела на сестру, полулежавшую в кресле.

– Да что ты говоришь, Анриетта! А где потеряла?

– Если бы знала где, я бы нашла.

От смеха она утыкалась головой в колени и все ни как не могла остановиться. Соскользнула черная бархатная накидка, открыв хрупкие плечи, узенькую спину. Ее плотно облегало белое шелковое платье. Она подняла к сестре лицо, совсем еще юное, бессонные ночи не оставили на нем своих помет. Хотя Анриетте было уже под тридцать, она смело могла уменьшать свой возраст лет на шесть. Густые белокурые волосы без завивки открывали низкий лоб, гладкий и упрямый. Стараясь придать себе серьезное выражение, Анриетта подняла словно наведенные чернилами брови и провела рукой по щеке. Серые глаза уже не блуждали без цели, но тут ее охватил новый приступ смеха, который ей не удалось заглушить. Она перевесилась через подлокотник кресла и залилась хохотом, подозрительно смахивавшим на истерику.

– Не могу вспомнить, куда мы заезжали…

– А ты вспомни, Анриетта. Может, ты забыла сумочку в машине Дебелей?

– Нет, не думаю.

– А может, на лестнице обронила? Хочешь, я посмотрю?

– Да брось ты. Я вспомню, как называется… Сейчас, сейчас, по-моему, это…

Элиана открыла входную дверь и подождала с минуту: ни звука, только в прихожей сестра хохотала в одиночестве, точно школьница, а весь остальной дом погружен в тишину. Элиана повернула выключатель и вышла на площадку, смотря себе под ноги. Анриетта боялась пользоваться лифтом. Значит, искать сумочку надо именно на лестнице. Спустившись на несколько ступенек, Элиана схватилась за перила. А вдруг ее застанут здесь в пеньюаре, с всклокоченной головой! И хотя она продолжала шарить глазами в поисках сумки по красной дорожке, собственное присутствие здесь на пустынной лестнице показалось ей одновременно и комическим и зловещим. В голове шумело, вырванная из дремоты, она чуть не задремывала на ходу. Только усилием воли она заставила себя оторваться от перил и пройти еще несколько ступенек. На полдороге между двумя этажами она снова перевесилась над лестничной клеткой и осмотрела последний марш лестницы, выложенный мраморными плитками вестибюль, но ничего не обнаружила. Наверх она взлетела одним духом.

Пока Элиана возилась со входной дверью, Анриетта успела заснуть… Элиана решила разбудить сестру и уже протянула руку, собираясь тряхнуть ее посильнее за белоснежное плечико, на котором играли отблески света, но внезапно эта невинная поза, эта скорчившаяся на кресле фигурка умилили ее, и она сурово одернула себя. «Спит, как девочка, – подумала она. – Однако ложиться-то все равно надо».

Постояв минуту в раздумье, Элиана нагнулась над спящей и взяла ее на руки, совсем так, как в свое время брала на руки Анриетту, пятилетнюю Анриетту, засыпавшую за десертом, и тащила ее в постельку, потому что сама Элиана уже училась в институте Фенелон и считалась «большой»! И сейчас та самая женщина, та, что недавно приглядывалась к своим морщинам, шла, спотыкаясь под тяжестью гибкого молодого тела, словно ничего не переменилось и они были те же. Как все несправедливо на свете!

«Не ее же это вина, что я на три года старше», – твердила про себя Элиана, так как инстинкт повелевал ей, как и всегда, смягчить свое мнение о людях, о всем окружающем, если мнение это получилось чересчур жестким. Занятая своими мыслями, она машинально вошла к себе в спальню и заметила свою ошибку, только лишь когда положила Анриетту на постель. «Ну ладно, – пробормотала она, – и здесь неплохо выспится».

Она зажгла ночник, и розовый свет упал на спящую; ровное, глубокое дыхание незаметно подымало грудь, чуть надувало губы; молодая женщина лежала на боку, поджав колени, вытянув вперед шею, и чудилось, она вот-вот взлетит. Бывает, что во сне лицо, даже все тело человека приобретают совсем иной облик, и облик этот выдает затаеннейшую суть души. Уж на что, казалось, Элиана знала эту легкомысленную, жизнерадостную женщину, и вдруг, она показалась ей совсем другой. И, охваченная странным волнением, Элиана нагнулась над Анриеттой.

Неужели она видит ее впервые? Какую же неутолимую алчность она внезапно обнаружила в этом изящном профиле, во всех очертаниях этого хрупкого тела. Тонкие, обнаженные до локтей руки ничего не упускали, и в этом лице, словно вбиравшем в себя все богатства жизни, любви, сколько же в нем жестокости! Элиана покачала головой и невольно залюбовалась чистыми, не тронутыми временем чертами. Темные веки уронили длинные черные ресницы на бледные мраморные щеки, жестокая улыбка трогала чересчур яркие губы. Вот только сейчас была маленькая девочка, и вдруг эта девочка уступила место тщеславной, упрямой женщине. Какие сны свершили эту метаморфозу? А может быть, душа ее в темном лабиринте сна, смыкающемся со смертью, ищет радость, от которой подрагивает пухлый рот? Разжались губы, и прошелестела фраза, которую Элиана не разобрала. Ей неприятен был и этот свинцовый сон, и эта улыбка. Протянув руку и стараясь вложить в свой жест побольше нежности, она вынула гребешок из волос сестры, погладила ей виски, потом потихоньку стащила с нее платье, однако надеясь втайне, что Анриетта проснется. Плечи Анриетты судорожно вздрогнули, и она снова пробормотала что-то невнятное, и это опять неприятно поразило Элиану. Держа в руках шелковое платье, она взглянула на это полуобнаженное тело, прежде чем накинуть на него одеяло. При свете ночника бледно-розоватая упругая плоть блестела, как хорошо отполированный камень. Молода и прекрасна! Эти банальные слова промелькнули в уме Элианы, и она несколько раз повторила их вслух, покачивая встрепанной головой. Так она и стояла, не в силах отвести взгляд от этого мучительного зрелища. Она не спускала глаз с уха сестры, мысленно сравнивая его со своими ушами, и все рассматривала тонкий рисунок розовой раковины, которая чуть загибалась внутрь, рождая восхитительно-сложный изгиб; гладкая и блестящая кожа напоминала драгоценный камень, но то место, где мочка соприкасалась с краем щеки, невольно вызывало мысль о бархатистости персика. Элиана с палаческим вниманием искала взглядом хоть морщинку, хоть след морщинки на этой упругой матовой коже; но не подвластное времени и бессонным ночам лицо сестры дышало детской свежестью. «Что она такое сделала, за что ей все это?» И про Себя добавила, ужаснувшись промелькнувшему в душе злорадному чувству: «Завтра у нее будет мигрень».

Нагнувшись над сестрой, она поцеловала ее в лоб, потом заботливым жестом старшей натянула одеяло на уже вздрагивавшее от холода плечо. Еще с минуту она прислушивалась к ровному, спокойному дыханию, ритму которого, казалось, подчинилась даже ночная тишь.

Элиана открыла окно, потушила ночник и подошла к дверям. В спальне для гостей она постаралась заснуть, но все здесь было не свое, и неожиданно для себя она потихоньку разревелась.

***

Прохожий был невысок, но, видимо, крепкий малый, вокруг шеи в несколько раз был обмотан красный шарф, перекрученный, как веревка. Он еле слышно насвистывал какой-то знакомый мотивчик и шел, засунув руки в карманы. Вдруг он остановился.

– А мы с вами уже где-то встречались.

Филипп отрицательно покачал головой.

– Да неужто! – проговорил незнакомец с комическим удивлением.

Был он еще совсем молодой; треугольная тень от козырька каскетки скрывала верхнюю часть лица, глаза, нос, пухлые губы обнажали в улыбке ряд крепких, белых зубов. Филипп постарался убедить себя, что и этот мальчишеский рот, и эта решительно выпяченная нижняя челюсть вполне могут принадлежать человеку порядочному. «Да это еще совсем мальчишка, – подумал он. – А что теперь делать?» И на этот вопрос, казалось, ответил степенный голос Элианы: «Прежде всего пройди мимо, даже не взглянув на него, подымись по той лесенке, выйди на набережную и останови такси». Но он стоял как вкопанный. Не вынимая руки из кармана, он вертел в пальцах двухфранковую монету. И снова, как больной, считающий удары собственного пульса, спросил себя: «Испугаюсь или нет? А вдруг у него в кармане нож? Как поступить в таких обстоятельствах?»

Незнакомец откашлялся, лицо его приняло серьезное выражение, будто он собирался начать деловой разговор.

– Далеко живете?

– Не очень.

– И я не очень.

Он шагнул вперед и почти коснулся руки Филиппа. Оба стояли теперь лицом к лицу. Почему он сказал: «И я не очень»? Может, просто решил пошутить, но уж слишком тон нешутливый. В густом, как облако дыма, тумане Филипп с трудом различал черты этого неестественно белого лица, но чувствовал на себе жесткий и внимательный взгляд, высматривающий первые признаки страха.

Несколько минут протекло в молчании. Филипп стоял спиной к реке; сердце стучало как бешеное, он шагнул направо и увидел, как тот, кто вдруг стал его врагом, сделал тоже шаг вправо и снова очутился перед ним.

– Разрешите пройти, – проговорил Филипп хриплым голосом.

– Да неужто мы с вами так вот и распрощаемся? – подхватил незнакомец чуть ли не ласково.

Он тронул Филиппа за локоть, как бы намереваясь удержать на месте.

– Не пожертвует ли мосье что-нибудь безработному?

– А сколько… вам надо?

Филиппу почудилось, будто не он произнес эти слова, так они его самого поразили; он не узнавал собственного голоса, этих пронзительных интонаций, этих рубленых слов, этой запинки. Даже в минуту волнения, в минуту гнева никогда он так не говорил. Как ни был он растерян, ему почудилось, будто какая-то часть его самого поспешила отметить это обстоятельство и с жадным любопытством ухватилась за него. Вот это и есть самый настоящий страх: и голос, и судорожно сжатые кулаки, словно желавшие удержать их хозяина от необдуманного поступка, и биение сердца, отдававшегося в глотке. И сразу же прекратилось головокружение, хотя до этой минуты он не мог головы поднять. Вновь вернулась способность трезво смотреть на вещи: его так поглотили рассуждения о природе страха вообще, что он даже о своем страхе забыл. Понятно, этот ворюга, зарящийся на его деньги, не столкнет его в воду или, во всяком случае, не столкнет, прежде чем не завладеет его кошельком. Следовательно, пока Филипп не вытащит из кармана портмоне, бояться нечего. Самое уязвимое в его положении это даже не то, что он стоит рядом с Сеной да еще спиной к ней, а то, что он выдал свой страх. Незнакомец, видимо, парень хитрый и недоверчивый; так он не отступится, разве что применить силу.

– Сколько? – повторил Филипп уже более твердым голосом.

– Сколько вашей милости будет угодно.

«Может, он ничего дурного и не замышлял, – подумал Филипп. – Просто для начала хотел меня припугнуть. А увидев, что я оробел, решил идти напролом, раз я его отсюда не шуганул».

– Подойдемте поближе к фонарю.

Незнакомец упрямо мотнул головой, он по-прежнему не сводил с Филиппа глаз, и недоверчиво улыбнулся.

– Я же ничего не вижу, как же я могу дать вам денег, – сказал Филипп.

– Ничего, здесь светло, увидите.

Они молча посмотрели друг на друга. Филипп вздохнул.

– Ну ладно, – наконец проговорил он.

Левая его рука медленно скользнула во внутренний карман пиджака. Он нащупал портмоне мягкой кожи и попытался вспомнить, что в нем: кажется, одна бумажка в пятьдесят франков, несколько мелких десятифранковых, а также удостоверение личности. Ему вдруг стало жаль такой суммы, и к минутному движению скупости примешался гнев на самого себя за то, что посмел сдрейфить перед мальчишкой, хотя тот много ниже ростом и, безусловно, много слабее. Он в упор разглядывал своего врага, хотя только что, минуту назад, от страха не мог ни на чем сосредоточить внимание. Ясно, перед ним обыкновенный бродяга, такие днем где-то прячутся, вылезают по ночам, ищут уголок побезлюднее и идут на грязное дело. А то, что он мнется, объясняется его молодостью. Более опытный злоумышленник сразу же очистил бы свою жертву, не дал бы времени опомниться. А этот чего-то ждет, теряя драгоценные минуты, и сам, должно быть, боится, что его первое в жизни покушение сорвется. Белоснежная кожа блестела на подбородке и щеках, невинно дышал пухлый свежий мальчишеский рот, создавая почти комическое впечатление. И тем не менее он вполне мог ударом ножа, а то и кулака, столкнуть в воду человека, находившегося, как Филипп, в таком невыгодном положении. Значит, единственный шанс спастись – это заставить его повернуть голову, а самому воспользоваться этой минутой. Филипп быстро выхватил из кармана портмоне и подбросил его в воздухе; незнакомец чисто автоматическим движением поднял голову.

Через минуту Филипп, взлетевший по каменной невысокой лестнице, уже несся по набережной. Первое же проехавшее мимо такси подобрало его.

***

Филипп без сил рухнул на красное сиденье. Он так задохнулся, что с трудом назвал шоферу свой адрес. И хотя опасность уже миновала, ужас перед тем, что могло произойти, всеподавляющий страх окончательно подкосил его. Он весь как-то осел и уткнулся головой в угол машины.

Полулежа на заднем сиденье, Филипп вновь и вновь рисовал себе недавнюю сцену не такой, какой представлялась она ему, а такой, как должен был видеть ее тот воришка. Он легко вообразил себе радость бродяги, углядевшего в таком глухом месте хорошо одетого человека, чье белое кашне бросалось в глаза даже в тумане. Вот он, насвистывая, приближается. Дело оказалось слишком даже легким; на берегу стоит, засунув руки в карманы пальто, какой-то господин, видать, чудак, он даже глазам своим сначала не поверил. И, конечно, не удержался и пошутил чуть-чуть со своей жертвой, посмеялся про себя, до того испуганный у этого господина был вид; на этот раз даже ножа, с которым он не расставался, не потребовалось; вполне достаточно пнуть этого типа локтем, и хотя тот на целую голову выше, такой вряд ли в драку полезет, только глаза пучит да брови подымает; ну а если что, хватим его под подбородок, и пусть себе принимает в Сене холодную ванну. Поэтому-то он и топтался перед Филиппом, в насмешку задавал ему разные дурацкие вопросы со своим простонародным выговором.

Даже здесь, в машине, Филиппа преследовал этот голос, он зажал ладонями уши и все-таки слышал. Тот издевался над ним, как только может издеваться низший, зная, что не получит отпора. С самого детства Филипп привык холить тело, следить за весом, давать пищу уму, – и вдруг какой-то скот, какой-то мальчишка, противно растягивающий слова, заговорил с ним и испугал до дрожи. Конечно, неразумно смотреть на вещи под таким углом зрения. Однако же существует некая связь между неусыпными заботами о себе, с одной стороны, и такой слабостью – с другой. Раз он трус, значит, грош цена всем благоприобретенным знаниям, всей этой физической и духовной красоте. Стоит ли в таком случае ежемесячно измерять объем бицепсов, груди, если эта сила, столь глубоко ценимая, не дала ему возможности поднять для защиты руку. И чему послужили также бесконечные занятия, если в результате они не дали даже обыкновенной твердости духа? А он-то считал, что достиг некоего незыблемого равновесия, и вдруг оно летит к черту из-за ничтожного, в сущности, происшествия, из-за нескольких слов, которыми он перебросился на берегу реки с каким-то ворюгой. Долгие годы он считал себя выше тех, кого мысленно именовал «другие» со всем пренебрежением, какое принято вкладывать в это слово. А сегодня прошло всего несколько часов, и прежнее представление кажется ему просто нелепым. Он даже не ровня тем, «другим», далеко ему и до вора мальчишки, так как мальчишка берет дерзостью; любой лучше его, любой, кто в подобном положении, в какое он только что попал, стал бы защищаться; но он рожден трусом, как рождаются, скажем, кривым. Без сомнения, самый обыкновенный трус мучился бы меньше Филиппа хотя бы потому, что сумел бы войти в сделку с собой и обнаруженным в себе новым свойством, но, подобно всем великим тщеславцам, Филипп предпочитал быть на последнем, а не на предпоследнем месте, готов был на любые муки, лишь бы выйти на самое последнее.

Новая мысль остановила его на пороге спальни. Вот человек ушел из комнаты четыре или пять часов назад, и теперь этот человек возвратился. А может, тот, кто ушел, и тот, кто возвратился, два совсем различных человека. «Нет, это невозможно, – подумал он, – такие мысли приходят людям только на рассвете». Рука нащупала на стене выключатель, повернула его. Из тьмы выступила вся комната. Он бегло оглядел ее, и по мере того, как взор его скользил от вещи к вещи, на душе становилось спокойнее, все было на своих привычных местах, и это бодрило. С двенадцати лет каждую ночь он ложился в эту кровать красного дерева, со временем пришлось ее удлинить, чтобы он мог вытянуться во весь рост. Перед этим зеркалом он, школьник, приглаживал некогда буйные свои кудри. Необоримое желание посмотреть на себя привело его к камину. Откуда он выдумал, что стал другим? Встревоженное лицо вопрошало другое, смотревшее на него из зеркала. Откуда бы взяться морщинам, которыми щедро награждают нас бессонные ночи, отечности – следствию неумеренных возлияний? Размеренная жизнь упасла его, в отличие от многих, от преждевременного уродства. Десятки раз ему говорили, что выглядит он моложе своих лет, что у него прежнее детское лицо – неопределенный рисунок губ с ямочками по углам, круглые, а подчас и румяные щеки. Характера, вот чего не хватает его чертам; мечтательное выражение смягчало блеск глаз. Жизнь не согнула его под бременем настоящих бед; она не помыкала им, она просто о нем забыла. Создав его богатым, красивым, неглупым, она вообще перестала о нем думать. Вот что прочел он в зеркале. Ни заботы, ни сомнения, ни страсти ни разу не замутнили это правильное, почти до бесцветности, лицо, не замутнили поверхности души, так как на долю ему выпала необыкновенная судьба, укрывшая его от мира. Ему неведома была ревность, разочарования, страх перед разорением, которые мучат стольких на рубеже зрелости. Иной раз он встречал бывших школьных товарищей, постаревших, обезображенных горьким сознанием, что живут они в безвестности, без денег, что им не удалось выбраться в первые ряды, а он достиг четвертого десятка с гладким и пустым, как у статуи, лицом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю

  • wait_for_cache