355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жюльен Грин » Обломки » Текст книги (страница 3)
Обломки
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 17:32

Текст книги "Обломки"


Автор книги: Жюльен Грин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц)

Человек охватывает мыслью все, что его окружает, ветер догадывается обо всем, камни становятся соглядатаями. С минуту Филипп стоял, не отнимая руки от перил лестницы, его внимание приковала к себе узенькая улочка, шедшая вдоль казармы. Она была почему-то ужасно далекой, как в дурном сне; до нее какая-нибудь сотня ступенек, а камни мостовой казались ему мелкой галькой, аккуратно уложенной между двух ниточек тротуара. Там, где улочка выводила на набережную, росли два высоких платана; при каждом резком порыве ветра они легонько клонились, но клонились в сторону авеню, будто перекликаясь с тамошними деревьями, а ему чудилось, что они не больше мизинца. Одна только река, которую Филипп не мог видеть отсюда, хранила те пропорции, которые он сам отвел ей в уме. Ниже той улочки Сена, скрытая оградой пристани, катила свои воды, совсем так, как текут мысли, которые человек держит про себя, втайне ото всех. К реке-то он и направился.

***

Засунув руки в карманы пальто, он пошел по набережной. Время от времени он останавливался и, перегибаясь через парапет, взглядывал в сторону пристани. Так он добрался до Иенского моста. По мосту прохаживался полицейский, но доходил он только до цоколя все той же статуи. Тут он делал передышку, оглядывал авеню, Трокадеро и, круто повернувшись, продолжал вышагивать. «Сейчас я его порасспрошу», – решил Филипп. Но тотчас же одернул себя: «Еще успею. Целая ночь впереди».

Целая ночь. Два эти слова, даже не произнесенные вслух, прозвучали для него самого как вызов кому-то. В такой час без крайней надобности здесь никто не проходит – уж очень погода не благоприятствует прогулкам. Беззвездное небо, река, текущая где-то в потемках, и над ней на мраморном постаменте незрячий воин, держащий под уздцы своего коня, словно во сне, – все это походило на декорацию, где ему, Филиппу, не было места. Окружающее не желало терпеть его присутствия. Были другие кварталы, где он в своем прекрасно сшитом пальто чувствовал бы себя куда уютнее, были ярко освещенные кафе, где он мог бы присесть к столику, но здесь на ветру, в холоде, при смутном свете фонарей жизнь поворачивала к нему враждебный и жестокий лик, которого он не знал.

В любом большом городе есть такие места, которым только лишь сумерки возвращают их истинное лицо. Днем они таятся, напускают на себя самый банальный, даже добродушный вид, чтобы надежнее укрыться от посторонних глаз. И многого для этого не требуется – вполне хватает четырех рабочих, перелопачивающих кучу песка, или чистенько одетой женщины, показывающей своему ребенку Сену; уж куда как пристойна и эта набережная, и этот берег или эта пустынная пристань, и, однако, в туманные вечера тот же самый уголок Парижа просыпается для некой жизни, схожей скорее с пародией на смерть. То, что днем смеялось, принимает трупный оттенок, то, что было черным, мертвенно бледнеет и поблескивает похоронным блеском, радуясь, что пришел его час существовать. Метаморфозу довершают газовые фонари. При первом же луче этого искусственного солнца ночная округа обряжается всеми своими тенями и начинается зловещее чудо преображения. Гладкий и плотский ствол платанов становится камнем в струпьях проказы, а мостовая со всеми своими переливами и прожилками подобна телу утопленника; даже вода посверкивает, как металл; буквально все скидывает с себя знакомое обличье, даруемое дневным светом, дабы облечься в видимость жизни, которой нет. Этот фантастический мирок, где ничто не дышит, ничто не растет, но где все в брожении, в сплошных гримасах, кажется театральными подмостками, и вот-вот начнется некое тайное действо; эта крошечная вселенная со своими печальными огоньками, которые пластает по земле и рассекает ветер, со стадами крыс, запахом смерти, плавающим над водой, своим безмолвием, – надежный друг вора, разглядывающего добычу, пособник убогого разгула бедняков.

Филипп услышал, как на Эйфелевой башне пробило одиннадцать, и пересек мост, намереваясь пройти к Пасси. На полной скорости проносились взад и вперед машины, будто предпочитали любой уголок Парижа этому. Сады Трокадеро казались отсюда огромным смутным пятном, а дворец возносил над ними свои фаллические башни. На том берегу реки светящийся пунктир фонарей шел вдоль набережной Гренель, а дома стояли черной сплошной стеной. Филипп приблизился к огромному виадуку, перешагивавшему через Сену, соединявшему обе набережные и выносившему поезда метрополитена из туннелей на верхний этаж. Под налетевшим порывом ветра он нагнул голову, чуть повернулся боком. Когда он снова двинулся вперед, поезд метро, грохоча, пронесся над рекой; Филипп проследил его бег, вагоны на глазах превращались в тоненькую светящуюся полоску, тянувшуюся сквозь мрак. И снова в наступившей тишине слышен был только шум ветра. Филипп ускорил шаги. На противоположном тротуаре двое мужчин вышли из маленького кафе и стали медленно подниматься по лестнице, ведущей к мосту Пасси. Люди стекались к подножью моста, словно радуясь вновь очутиться в унылом одиночестве набережных. Огромные здания, почти совершенные в своем уродстве, свидетельствовали о комфорте и надежности, и кариатиды, подпиравшие карнизы, старались дотянуть до самых небес эти благоденствующие этажи. Но дальше вновь побеждало уныние. Уходила куда-то вдаль бесконечно длинная стена, увенчанная кронами деревьев.

Филипп остановился, оглядел авеню, еще более пустынную, еще более тревожащую, чем та, откуда он пришел. Здесь, за этими кафе и этими высокими домами, пролегал рубеж буржуазного Парижа. А за этим рубежом залегло огромное пустое пространство, тонущее во мраке, здесь начинался мир, отличный от его мира, мир неведомый. Никогда он не заглядывал в эти забытые богом кварталы. Да и что бы ему тут было делать? Несколько секунд он простоял в неподвижности. Между платанами, шелестевшими над головой, и низенькой длинной стенкой, огораживавшей авеню с другой стороны, каменная мостовая казалась бесконечно широкой, черной, поблескивала под огнем фонарей, – она была словно вторая река, текущая параллельно Сене. Это зрелище завораживало. Он вспомнил, что в детстве его приводила сюда няня, но запрещала говорить об этих прогулках матери, ибо Лина (так звали няньку) предпочитала Гренель и самые отвратительные уголки Марсова поля чинным лужайкам Булонского леса. Обычно они выбирались из квартала Пасси по маленькой, чуть ли не деревенской улочке, звавшейся Бретонской, и попадали на набережную примерно в том месте, где сейчас стоял он; оттуда они проходили под виадуком и сразу же смешивались с толпой, толкавшейся вокруг Гран-Рю: мужчины без крахмальных воротничков, все женщины простоволосые. Еще на Бретонской улице Лина снимала белый передник и прятала его в сумку, как нечто постыдное, после чего у нее даже походка менялась: шагала она осторожно, и носы ее черных ботинок надменно смотрели вперед. Вот бы посмеялась, если бы могла себя видеть в такие минуты. Наедине с подопечным Лина обращалась к нему только на своем перигорском диалекте, когда же он просил ее перевести ту или иную фразу, она лишь фыркала в ответ и не переводила, но нетрудно было догадаться, что нянька подсмеивается над этим молчаливым мальчиком с робким взглядом.

Услышав грохот поезда на виадуке, Филипп вздрогнул. Он снова двинулся вперед и остановился только у моста Гренель.

***

Он не отрывал взгляда от пристани и через каждые десять – пятнадцать метров перегибался через парапет, но ничего рассмотреть не мог. Еще за обедом ему пришла мысль разыскать тех людей, да так и не покидала его в течение всего вечера. И сейчас на набережной он пытался воссоздать ход своих тогдашних мыслей, незаметно и постепенно внедрявшихся в сознание. В первые минуты такая мысль показалась ему до того нелепой, что он без труда отогнал ее прочь. Помогла болтовня Элианы. Хотя отвечал он свояченице довольно хмуро, но был в душе благодарен за то, что она его отвлекала. В тихой, приятно освещенной комнате среди книг и привычной обстановки он, в конце концов, стал таким, как всегда, и голос Элианы стер мимолетное досадное воспоминание; говорила она ласково, будто боясь его задеть, болтала о пустяках, но таким разумным и здравым тоном, что мир постепенно приобретал свой обычный вид. Все возвращалось в рамки будничного порядка, и причиной тому был ее голос, который, казалось, завораживал эту взбесившуюся тьму, укрощал порывы ветра.

Быть может, зря он не рассказал Элиане о той сцене на Токийской набережной. Разумеется, пришлось бы умолчать о кое-каких подробностях и о собственных мыслях по этому поводу. Элиана выслушала бы его спокойно и внимательно, затем сказала бы именно то, чего он и ждал от нее: «Знаешь, какая полиция у нас беспечная. Как раз за берегами Сены она и не следит. Лучше бы ты изменил свой маршрут…» и т. д. и т. п. Если только не вскочила бы с места и негодующе не перебила бы: «Как! Женщина звала на помощь, а ты не пошел?..» Но это предположение казалось маловероятным. Слишком любила его Элиана, чтобы так оскорбить. Он почувствовал, что краснеет. Вот тогда-то он взял со столика журнал и удобно устроился в кресле. Как ни старался он сосредоточиться, взгляд его рассеянно скользил по строчкам. Текст был щедро снабжен иллюстрациям и, и он занялся только ими, так как в них легче было разобраться, чем в самой статье, где требовалось еще вдумываться в смысл фраз. Просматривал он журнал, посвященный китайскому искусству, о котором ему столько наговорила Элиана. Спиной он чувствовал присутствие свояченицы, знал, что всякий раз, когда он переворачивал страницу, она кидала на него быстрый взгляд и еле удерживалась, чтобы не заговорить. Она подстерегала каждый его жест, каждый изгиб мысли, так как ревновала его даже к мыслям. Стоило ему просто наклонить голову, я она уже выводила отсюда свои заключения, и если случайно их мнения совпадали, радовалась этому, как своей победе. В атмосфере безмолвия она становилась настоящей тиранкой; как ни старалась она держаться в углу комнаты, ходить на цыпочках, двигаться бесшумно, все равно она была перед ним, вокруг него, повелевающая, воинственная: «Взгляни, какое прекрасное лицо. А сейчас быстренько переверни страницу, тут не на что смотреть. Нет, нет, это тебе наверняка не понравится».

И вот тогда-то теперешний его план снова возник в уме. Будто все дело в этих китайских статуэтках и его мнении о них! Смехотворность этой сцены открылась ему во всей своей наготе. Его звали на помощь, а он сидит в гостиной и картинки рассматривает. Там, на берегу Сены, женщина боролась, чтобы сохранить жизнь, если, конечно, уже не рассталась с жизнью. Мужчина мог спасти ее, а этот мужчина под лампой листает журнал, посвященный искусству. Нет, все это, конечно, неправда. Будь это правдой, разве сидел бы он здесь? Обычная пьяная ссора, раздутая его воображением до размеров драмы. К тому же, если опасность была реальной, та женщина кричала бы криком. И сразу же сбежались бы полицейские.

Он перевернул страницу: внимание его привлекла голова Будды; в улыбке его чувствовалась доброта и ирония, и это двойственное выражение привлекло и удивило Филиппа: полуопущенные веки придавали лицу отрешенное выражение, что сближало Будду со святыми романской церкви; а если вглядеться попристальнее, нетрудно обнаружить в этой улыбке безразличие и, пожалуй, даже брезгливость. Как сумели безвестные умельцы, имена которых не сохранила людская память, как сумели они оживить простой камень, вложить в него способность мыслить? Как могла кричать женщина, если страх сдавил ей глотку?

Он знал, что Элиана любуется его отражением в стеклянной дверце книжного шкафа, он уже давно разгадал ее маневр. Неужели она не понимает, что такое обожание умаляет его в собственных глазах, особенно сейчас, когда он совсем растерялся. Так или иначе, уже слишком поздно бегать по набережным. То, чему суждено было свершиться, давно свершилось. Та женщина, что повстречалась ему на пути, живая или мертвая, теперь отошла вдаль. Остается одно – вновь продолжать жизнь с той самой минуты, с какой прервалось ее течение, и не думать ни о чем. Со вздохом он перевернул страницу.

Разговор с Элианой оказался для него счастливым отвлечением. Правда, по обыкновению, он сделал вид, что не желает говорить о жене, даже взял ворчливый тон, но в душе он благословлял этот повод окунуться в мелкие домашние дрязги, даже под вечной угрозой разругаться с Анриеттой.

Оставшись один, он стал разглядывать себя в зеркало то с удовольствием, то с неприязнью. Почему физической силе не обязательно сопутствует отвага? Десятки раз задумывался он над этим вопросом, но впервые применил его к себе. Чему послужила недавно эта стать, разворот плеч (он расправил плечи и выпятил грудь), весь этот вид человека сильного? Да стоило ему только показаться на глаза тому пьянице, и тот, конечно, струхнул бы. Так почему же он этого не сделал?

Он буркнул: «Удивительное дело», – и провел ладонями по бедрам, как бы желая удостовериться, что пиджак сидит на нем как влитой. Но главное, его успокоил равнодушный тон, каким было произнесено это «удивительное дело». Привычным жестом вздернув подбородок и поверну» голову, он оглядел себя со стороны, на сей раз более суровым взглядом. Этот придирчивый осмотр длился целую минуту и закончился традиционным перевязыванием галстука.

Свет от стоявшей позади настольной лампы окружал его плечи и голову как бы мерцающим ореолом, подчеркивая сильные линии фигуры. Он улыбнулся своему отражению, потом зевнул. «А теперь спать», – подумал он.

Но в тот самый миг, когда он подошел к шкафу взять книгу, он испытал что-то близкое к умопомрачению и невольно обхватил голову руками. Как могло случиться, что раньше он словно бы никогда и не видел этой гостиной? И почему вся эта мебель, все оттенки шелковой обивки показались ему вдруг отвратительными? А ведь в этой комнате он знал счастье в течение долгих лет, и спокойствие, и душевный мир.

Не хватало воздуха, он яростно раздернул портьеры, распахнул окно, ставни: вот тогда-то он и решил выйти.

***

На мосту Гренель он поднял воротник пальто. Вынырнувшая из-за угла улицы Ремюза машина медленно катила у самого тротуара, как бы предлагая доставить этого элегантного прохожего в более цивилизованные кварталы столицы. Ветер утих; спустившись с моста, люди сразу же исчезали в соседних улицах. Мужчины почти все в каскетках, женщины с шалью на голове. С минуту он постоял в раздумье, потом снял шляпу, пригладил волосы, да так и забыл ее надеть. Навстречу ему шла группка рабочих; они о чем-то болтали и не видели Филиппа, но, заметив, разом замолчали, и он почувствовал, как взгляды этих людей нацелились на него, как будто дуло пистолета. Губы одного из них сложились в улыбку, еще более убийственную, чем оружие. Был он молод и с непогрешимым изяществом простолюдина щеголял в черном вельветовом костюме, перехваченном ярко-красным поясом. Филипп ускорил шаги, и группа в пять-шесть человек, занимавшая весь тротуар, расступилась с наигранной почтительностью. Филипп вытащил из кармана носовой платок и сделал вид, что сморкается, лишь бы не слышать их слов, но тот, что был помоложе, приветственно помахал ему рукой и скорчил такую откровенно нахальную гримасу, что вся кровь бросилась Филиппу в голову.

Какая жалость, что он не взял тогда такси. С каким удовольствием вскочил бы он сейчас в машину. А позади раскатистый хохот провожал его, гнал, подстегивал; он и в самом деле бежал, но голоса не отставали. Усилием воли он заставил себя не слушать слова и различал сейчас только невнятный гул голосов. Грохот проезжавших мимо грузовиков заглушил это наглое веселье. Наконец ему удалось оторваться от насмешников, и он вступил на мост.

«Да что это такое со мной? – подумал он. – С чего это я так суечусь? Надо взять себя в руки, пора успокоиться». Эти последние слова он произнес вслух, но они потерялись в грохоте двух встречных автобусов, разъезжавшихся в нескольких метрах от него; взвизгнули тормоза на такой пронзительной ноте, что ушам стало больно. Филипп подошел к парапету и надел шляпу. Вдруг его разбила усталость, усталость мысли, усталость тела. И поэтому особенно приятно было повернуться спиной к городу, шумам, свету.

Там внизу Сена казалась черной пропастью, бездонной, как океан. С минуту он не отрывал глаз от этой тяжелой беззвучной воды. В темноте он скорее угадывал, чем видел, напористое трепыхание волн вокруг устоев моста, и что-то в нем самом, что-то глухое и не могущее быть выраженным словами, откликалось на это непрекращающееся биение реки. Сознание это пришло вместе с яростным волнением. Внезапно его как бы вышвырнуло из себя самого, из стеснительных рамок благоразумного существования; вселенная, до сего дня казавшаяся ему незыблемой, предстала перед ним в виде жалкой и непрочной декорации, которая держится-то лишь потому, что освящена временем и вековыми условностями, но они-то и оборачиваются ей угрозой. То, что длилось тысячи лет, может продлиться еще тысячи. Через тысячу лет вот такой же ночью, на мосту, переброшенном через эту реку, какой-нибудь человек, тоже не узнающий себя самого, перегнется через парапет и, глядя на бег черных вод, возможно, помянет с сожалением первобытные времена, когда инстинкт еще говорил в сердцах людей. Он вздохнул. Общее измельчание жизни не удивляло его; он уже давно пришел к мысли, что сила медленно уходит из всего, чего коснулся человек. Все, что борется, все, что мыслит в незрячей и расточительной природе, тотчас остепеняется в наших руках. Да разве сам он не научился подавлять порывы юности? К тридцати годам неусыпный контроль над своими поступками и мыслями превратил его в спокойного, бесцветного человека, который если даже и совершит что-то неразумное, то совершит с полу-скептической, полупроницательной улыбкой, в чем сказывается приличное воспитание. Хотя ровно ничто не могло оправдать его торчания здесь, на пустынном мосту поздней ночью, в хмурую погоду, выражение его лица, самая манера сдвигать шляпу набок, да и эта поза раздумья со скрещенными на парапете руками, – словом, весь его облик опровергал обвинение в прихоти или капризе. Со стороны могло показаться, что раз он стоит здесь на мосту, значит, у него «есть дело». Только так и решил бы любой встречный. Филипп даже застонал при мысли, что он просто смешон.

«Возможно, я рожден для того, чтобы быть свободным», – пробормотал он, распрямляя спину; эти слова он произнес, не вникая в их смысл; такие мысли мелькают у нас в голове, подобно слишком слабому свету, не способному ничего озарить, и лишь только еще больше сгущают мрак. Сомнений быть не может, – ни разу в жизни он не действовал как человек свободный. Подобно всем прочим, он был рабом случая. Он снова вздохнул и решительно отмел свой план, казавшийся ему теперь совсем глупым. Но когда он искал глазами машину, чтобы доехать до дома, он заметил на другом конце моста полицейского. И после мгновенного колебания направился к нему.

***

– Вы не слышали крика?

– Когда?

Вот этого-то простейшего вопроса Филипп никак не ждал и даже почувствовал неловкость, словно его самого в чем-то обвиняли.

– Когда? Ясно, только что. Будь это три часа назад, неужели бы я стал вам об этом сообщать?

Он постарался с достоинством выдержать недоверчивый взгляд, не отрывавшийся от его лица. Под черной пелериной, скрывавшей руки, полицейский казался особенно широким и плотным. Черные усики лишь подчеркивали, очевидно в силу контраста, ребяческое выражение круглого лица; глаза глядели с преувеличенной профессиональной энергией, и в них без особого труда можно было прочесть и желание угадать, не имеет ли он дело со злостным шутником, и все возрастающую боязнь показаться смешным.

– А в какой стороне вы слышали крики?

– Там, внизу.

– Как так внизу? Вы же на тот конец моста показываете.

– Я там стоял, опершись на парапет, и услышал с набережной крик.

– Просто кричали или звали на помощь? Может, кого просто по имени кликали?

– Звали на помощь.

– Тогда почему вы не сообщили полицейскому на набережной, а пришли сюда ко мне? Ведь он был от вас всего метрах в двадцати.

– Я его не видел.

Этот ответ успокоил полицейского: ничто не грозило его достоинству, никто над ним и не думает издеваться, просто ему попался какой-то дурачок.

– Странное дело, как это мой коллега не слышал криков. Да и прохожих там немало, и не глухие же они в конце концов. Да не волнуйтесь зря: набережные надежно охраняются.

Он добродушно рассмеялся и круто повернул обратно. Филипп смотрел, как удаляется прочь эта нелепо-безрукая фигура, чуть раскачивающаяся в такт четкому шагу; пройдя несколько метров, полицейский опять сделал поворот и пошел обратно; казалось, он не видит Филиппа, хотя и не спускает с него простодушных глаз, в глубине которых медленно ворочается смутная мысль. И он снова заговорил с Филиппом.

– По-моему, вы поступили неправильно, – начал полицейский, – но раз вам так уж хочется, пойдите на набережную и расскажите-ка вашу историю тамошнему полицейскому. Он сможет хоть рапорт составить.

Филипп пожал плечами.

– Вы правы. Очевидно, я ошибся.

***

Он снова прошел по мосту и решительно зашагал к Пасси, чувствуя, что тревога его немного улеглась. Набережные надежно охраняют. Так чего ради ему мешаться в дела полиции?

Если бы та женщина кричала, полицейский, конечно, тут же поспешил бы ей на помощь. Но успела ли она крикнуть? Идиотский вопрос. Женщина, которую собираются столкнуть в воду, всегда найдет в себе силы позвать на помощь. К тому же если эта женщина умерла, то умерла три часа назад. Видно, он окончательно лишился рассудка, если мог вообразить, что она будет ковылять по набережной с семи до половины одиннадцатого. Сейчас она преспокойно спит у себя дома или же тело ее унесло течением к Сен-Клу, но в обоих случаях он бессилен.

И на помощь она не звала: нет, просто окликнула его.

«Мосье!», да и «окликнула» показалось ему чересчур сильным. Ведь то был даже не призыв, даже не полукрик, а скорее вполголоса произнесенное слово. Яснее ясного, та женщина вовсе не хотела подымать тревогу. Если бы ей по-настоящему грозила опасность, она вопила бы во всю глотку. А она только произнесла «мосье», и, так как у него тонкий слух, он услышал ее голос, разобрал слово «мосье». Чего она от него хотела? Ясно чего, милостыни. Это же так правдоподобно. Увидела хорошо одетого человека, проходящего по набережной, и решила попросить у него денег. Ведь все – драная косынка, и засаленная юбка, и стоптанные ботинки – прямо-таки вопияло о нищете. Как он раньше об этом не подумал?

При мысли, что наконец-то на проклятые вопросы был найден вполне вразумительный ответ, его охватила радость и на несколько минут придала духу. Он глубоко вздохнул, глотая воздух, как свежую, сразу утолившую жажду воду. Все чувства заговорили разом, и вдруг успокоение, наступившее вслед за долгими часами тревоги, возродило к жизни его плоть. Свет фонарей раздвигал тьму, вокруг деревьев курился легкий туман, смешиваясь с ночными тенями; и прежде чем его различал глаз, обоняние уже впитывало тонкий запах гари, тот особый запах осени, который узнаешь безошибочно, но определить не можешь и хранишь его в себе, как музыкальную фразу, и хотя слух не различает составляющих ее нот, все равно она беспрерывно звучит в памяти. Он остановился и снова устремил взгляд на Сену. Сколько часов его жизни прошли здесь, на этих набережных, и, однако, как истый парижанин, не умеющий пользоваться глазами, только сейчас он впервые заметил, что платаны бросают на поверхность реки длинные тени: оказывается, они косо тянутся через белесый парок, подымающийся от воды. А когда порыв ветра обрушится на фонари, темные широкие полосы медленно раскачиваются из стороны в сторону, а потом, чуть станет тише, они снова замирают на поблескивающей воде, над которой уже заклубился туман.

Он оперся о парапет и даже перчатки снял, чтобы полнее почувствовать ладонью шероховатость известняка, усеянного крохотными выбоинками; ему по душе был этот камень, океан оставил на нем свои пометины – след множества ракушек; прикосновение к этой первозданной материи, лишь слегка обтесанной человеком, освежало не только тело, но и голову. Пристань была по-прежнему безлюдна. По привычке он кинул взгляд на две высокие кучи песка, еле тронутые лопатой, на груды больших меловых камней, покрытых пятнами ржавчины; чуть дальше, сложенные, как попало, кирпичи походили на казематы полуразрушенной крепости; забытый кем-то длинный канат, казалось, подбирается к этому хламью, как водяной змей. Вот и все. А совсем внизу кротко поплескивала о берег вода.

Этот плеск привлек его внимание. Часто бывает, что человек, попавший под власть какой-нибудь неотступной мысли, мгновенно отзывается на легчайший звук, шепот, шорох крыльев, хотя самый изощренный и настороженный слух может их и не уловить; чем полнее занята душа, тем легче она отвлекается посторонним. Еле уловимый, но несмолкающий плеск воды заглушал рваные гулы города и, наконец, заполнил собою всю ночную темень. Теперь Филипп слышал только это металлическое биение, машинально пытаясь уложить его в ритмический рисунок, и тут в голову ему пришла странная мысль, что и прогулку-то эту он затеял с единственной целью послушать плеск воды в этом пустынном уголке Парижа. Сама жизнь человеческая, казалось, шла где-то далеко отсюда, а чудовищная суетня столицы расплывчата и пустопорожня, как сон. Только один он действительно существовал в целом свете да еще этот мрак, заполненный ночными туманами. Быть может, никто из людей еще никогда не знал более совершенного одиночества, чем этот человек в самом сердце перенаселенного города. Стоя неподвижно, он бездумно влекся вслед за мечтой.

Услышав за спиной женские шаги, он вздрогнул всем телом и, взглянув на карманные часы, быстро пошел вперед. Женщина словно подстерегала его, забившись в тень между двумя платанами. Нищета и старость настолько дополняли друг друга, что трудно было определить возраст незнакомки; однако в ней чувствовалось, непонятно каким образом, уцелевшее кокетство, что нередко бывает у очень старых, уже выживших из ума людей; на седых с прозеленью волосах боком сидела черная шляпка, а над ней колыхалось перо. И без того низенькая, она гнулась к земле, словно тащила за плечами мешок с телом человека; одета она была не то в синее, не то черное тряпье и, шаркая, волочила ноги в разношенных туфлях. Филиппу не удавалось разглядеть ее лицо, так как головы она, видимо, поднять не могла. Когда он поравнялся со старушкой, она пробормотала скороговоркой какую-то непонятную фразу. Он прошел мимо, даже оробев при виде такой крайности, как оробел бы от избытка самых благородных чувств, но потом повернул обратно и приблизился к женщине, которая по-прежнему чего-то ждала. Она снова пробормотала ту же непонятную фразу.

– Что? Что вы сказали?

Женщина с трудом подняла к нему землистое лицо, тяжелые веки без ресниц скрывали глаза, больше половины зубов не хватало, и поэтому-то она шамкала. Филипп невольно отвернулся. Как знать, может быть, раньше, чем он явился на свет божий, это существо, от которого отказались и жизнь и смерть, знало часы совершенного счастья; это жалкое тело тоже было когда-то юным; и он постарался представить себе слова любви, которые ей нашептывали мужчины.

– Что вам угодно?

Обтянутые перчаткой пальцы перебирали в жилетном кармане мелочь. Старуха уловила этот жест и, покачивая головой и шамкая, снова завела какую-то длинную историю. Но он уже не слушал; просто смотрел на нее со всевозраставшим вниманием. Откуда она взялась? Очевидно, обыкновенная нищенка, голод и холод гонят таких по всему Парижу, пока усталость не бросит на скамью или в подворотню. Без пристанища и без цели бродят по улицам такие вот божьи старушки, ковыляют вплотную к стенам, хмельные от голода.

«Может, она их видела?» – вдруг подумал он и наклонился к ней:

– Вы здесь часов в восемь не проходили?

Вместо ответа она протянула ему скрюченную, морщинистую пятерню. Он положил туда бумажку в пять франков; черные ногти попрошайки хищно прикрыли билет, и в мгновение ока он исчез на Дне ее маленькой бесформенной сумочки. Громко щелкнув металлической застежкой, она неопределенно покачала головой.

– Не видели здесь двоих – мужчину и женщину, они еще ругались… Нет?

Желая выпытать у старушки то, что ей могло быть известно, он машинально положил ладонь ей на руку и сам удивился неожиданности этого жеста, но старушка тоненько, как девочка, взвизгнула и проворно отскочила – очевидно, испугалась, что он отберет свои пять франков. Затем пугающе-комичным движением дамы она подобрала юбку и бросилась бежать, хотя ноги плохо ей повиновались; Филипп видел, как она оперлась плечом о дерево, вступила было на мостовую, снова вернулась на тротуар и снова быстро засеменила. Затем обернулась к Филиппу, высмотрела его между стволами, а высмотрев, – послала его подальше и скрылась.

***

А он направился к низенькой лестнице, ведущей к пристани. На верхней ступеньке он остановился в нерешительности. Спускаться к реке – дурацкая затея, но ему именно хотелось спуститься. Однако, покорный давно укоренившейся привычке, он стал подыскивать мотивы своего поступка. Разве обыкновенный каприз не достаточная причина, а что, если ему просто хочется пройтись по берегу? Но расхаживать у реки в час ночи, да еще в тумане, как-то не слишком вязалось с понятием «каприз», особенно у человека благоразумного. «Ну ладно, – думал он, – допустим, я поступаю бессмысленно, совсем бессмысленно. Ведь не умру же я от того, что пройдусь по берегу».

Он уже спустился к пристани и, против ожидания, не только не ощутил неприятного чувства, а, напротив, как-то удивительно воспрял духом. Он стоял, прижав ладони к стволу платана, сронившего уже кору и обнажившего блестящий белесоватый ствол. А над ним бесцветная наверху стена, на которую он только что опирался, в свете газовых фонарей выставляла напоказ свои черно-зеленые пятна. Спотыкаясь о неровный булыжник, он добрался до кучи песка, на верхушке ее, как снег, лежал туман. А за этой кучей текла река. Филипп остановился, не понимая, отчего так бьется сердце; но тут его окутало резким запахом воды, к которому примешивался запах тумана; на память ему пришли газетные отчеты о преступлениях, вспомнилась старая мрачная песенка, которую ему когда-то, очень давно, пела нянька. На пространстве всего нескольких секунд он вновь пережил, свое детство; он даже дыхание задержал, словно стараясь подольше сохранить этот запах, воскресивший целый мир. Такие минуты, как эта, случались в его жизни, и нередко случались; все его существо беспрерывно старалось обнаружить себя, где угодно, лишь бы не в сегодняшнем дне. Кто-то, а может быть, что-то незыблемое сопротивлялось переменам, которые несет с собой время, некое загадочное существо, без молодости, без старости, всегда одно и то же, проглядывавшее сначала из глаз мечтательного ребенка, потом человека, умаленного годами, подлинная его личность: его «я», чуждое, неведомое ему самому. Сегодня вечером на берегу реки он как-то удивительно ясно ощутил, что в глубинах его сердца живет нечто неразгаданное. Как же можно излечиться от одиночества, если ты сам себе чужой в этом мире, смысл коего скрыт от нас, и каждый ощупью бредет туда, куда ведет его таинственный рок, которого человек, возможно, так никогда и не узнает. Две эти мысли временами сближаются – так, чуть не касаясь друг друга крылами, проносятся в воздухе птицы, но неумолимое одиночество тут же смыкается вновь. Каждый человек – властелин пустыни.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю