355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » журнал Юность » Журнал `Юность`, 1974-7 » Текст книги (страница 11)
Журнал `Юность`, 1974-7
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 10:28

Текст книги "Журнал `Юность`, 1974-7"


Автор книги: журнал Юность



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 20 страниц)

– Вот. Письмо сочинял. – Беленький накрыл короткопалой, веской ладонью тетрадный листок. – Трудная работа. Особенно когда матери. Ей там «служба идет нормально, живу хорошо…» недостаточно. Подробности, детально давай. Сколько хлеба ешь, каким маслом кашу маслишь, что купил для себя в городе, байковые ли у тебя портянки… В каждом письме доскональный допрос. Что-нибудь упустишь – выговор. Вот. – Беленький полистал тетрадку. – Отдельно вопросы выписываю. Перечень входящих и исходящих.

Он засмеялся, и мне захотелось помочь ему улыбкой, потому что лицо у него как бы потеряло себя, проступили сквозь привычные, напряженные черты морщины и складки тридцатилетнего человека.

– Вам приходится так?

– Так точно.

– Давайте по-простому. Как не на службе. Вы больной, я письмо матери пишу. Побеседуем. По уставу полагается, по душе тоже. Как считаете?

Я промолчал, совсем уж не понимая Беленького, задавая себе сразу много вопросов. «Чего он хочет от меня, почему именно меня выбрал для «душевной беседы», как вести себя с ним, не лучше ли отпроситься спать?» – но, конечно, не шелохнулся на стуле, и это можно было принять за согласие.

– Лично с вами я давно собирался побеседовать. Однако считал, не созрели вы для разговора, не разберетесь правильно. Обижены на меня, больше других нарядов получили. Правильно говорю?

– Так точно.

– Правильно получили, как считаете?

– Раз получил…

– Вот-вот! Так у нас и выходит: сначала обидимся, а после подумать не в состоянии. Обида осмыслить не дает… Был у меня один солдат по фамилии Щукин. Очень похожий на вас, вроде и стишки сочинял. Ну, упрямый, ну, заносчивый. Я ему – наряд, он у меня два просит. Прибаутку сочинил: «Полюбите Беленького, а черненького всякий полюбит». Ломал я его, ломал, только под конец он приутих. Теперь письма пишет из Томска: «Спасибо, товарищ старшина, за воспитание, научили жить, бригадиром работаю…» Строгость, она никого не портит. Надеюсь, и вы мне скажете спасибо?

Я спросил себя: «Скажу или нет?» Прислушался к своим ощущениям, мыслям, но не нашел в себе ничего такого, что могло бы благодарностью отозваться на строгость Беленького, однако и прежней злости к нему уже не чувствовал. Подумал: «Может, когда-нибудь потом?..»

– Теперь, это… Валенок… Прошу извинения, погорячился тогда. Неправ был. Служба… Пусть останется между нами. – Беленький встал, четко-заучен-но одернул гимнастерку, отправил складки за спину, щедро растянул в улыбке губы. – Я ведь сам решил дальневосточником заделаться, останусь на постоянное жительство. Может, встретимся где?

Он протянул мне руку, крепко пожал и, стоя, взглядом проводил до двери.

От всего услышанного, пережитого у меня замутилась голова, как бывает после неспокойного сна с неясными сновидениями, которые никак не удается осмыслить. Я вернулся к своей кровати, разделся. А когда лег и взял книгу, понял – читать не смогу, надо подумать, развеяться. Решил сходить в лес, побродить среди набухших почек, по оттаявшим пятнам земли.

Дорога затекла лужами, будто обозначила ими сияющий, зовущий путь в дали дальние. На бровке купался тощий взъерошенный воробей. Окунал головенку, чистил перышки, подпрыгивал и бездумно чирикал. Припомнился вдруг давний голос отца. Он сказал мне, увидев такого воробья: «Смотри, зимой кричал: «Чуть жив, чуть жив!», а сейчас: «Семь жен прокормлю, семь жен…»

– Погоди-ка!

Я оглянулся. Перепрыгивая лужи, по дороге бежал старший сержант Бабкин. Бежал ко мне.

– Ты куда? – спросил он, часто дыша, покраснев от быстрого движения. – В лес?

– Угадал.

– Смотрю в окно – потопал. Думаю – прогуляюсь тоже. Голова гудит, погодка какая-то дурная… Колушкин освободил, что ли?

– Освободил.

– Миррово! – Бабкин разбежался, сделал длинный прыжок через лужу с ледяным дном, пяткой угодил в воду, ударом расплеснул брызги.

Я побежал за ним, и мы бежали, пока не уморились, потом пошли шагом; за пригорком спряталась казарма, лишь высилась к небу, истончалась и пропадала в свете радиомачта.

– Во лесу-лесочке набухают почки, – по-детски жалобно пропел Бабкин. – Сам сочинил. Хорошие стихи?

– Вполне.

– В школе, когда учился, сочинял. В стенгазете печатали. – Он тряхнул чубом, пальнул в меня черным монголистым глазом – верно или нет? Тихонько рассмеялся. – Девчонки влюблялись.

– С твоей мордой да еще стишки!

– Во! Правильно! Потому я и бросил: проходу не давали. А ты сочиняй, может, человеком станешь.

– Еще учитель нашелся!

– Обиделся? Постой, постой-ка. – Бабкин ухватил меня за рукав, остановил, вгляделся хмуровато в мое лицо. – Да ты что, по-серьезному больной?

– Не знаю.

– Температура есть?

– Небольшая.

– Лицо у тебя будто после парной. Может, назад повернем?

– Ерунда. Побродим.

Свернули с дороги, пошли по мягкому, насыщенному влагой снегу – он легко вминался под ногами, но где-то в глубине, спрессовываясь, держал крепко, почти как наст.

– Ми-ро-во! – длинно выговорил в сырое пространство Бабкин, сбросил бушлат, шапку, пропустил растопыренную пятерню сквозь чуб, сграбастал его, потряс вместе с головой.

Подошел к березе, провел ладонями по коре, постоял в обнимку и вынул из кармана складной нож. Щелкнул – лезвие сверкнуло, выстрелило. Показал мне: отличный, охотничий, сибирский нож.

– Напою соком.

С поваленного сухого ствола снял кусок бересты, согнул корытцем, закрепил края – получился аккуратненький туесок. Вернулся к живой, выбранной березе, осторожно сделал поперечный надрез; от середины его провел продольный, пошевелил ножом, слегка приподняв кору, и в конец надреза вбил желобок, выстроганный из подсохшего сучка.

Желобок набух, уронил несколько мутных капель, а потом с его кончика засквозила прерывистая струйка сока. Когда она просветлела, засверкала дождевой ниткой, Бабкин поставил под нее туесок. Тугая береста тихонечко залопотала, забубнила.

Лег животом на бушлат, подпер ладонями подбородок.

– Смотри, – сказал через минуту. – Муравьишка бежит. – Подставил палец. – Смотри, сердится. Укусить хочет.

– Пусть бежит, не мешай.

– Да я так – интересно. Такой холод перемог.

– Голосков говорил: у нас не больше права на жизнь. Раздавишь просто так червяка, убьешь просто так ворону, обидишь просто так человека – считай, что и сам уже только наполовину человек.

– Смешной был. Ему бы женщиной родиться.

– Или деревом.

– Ты немножечко смахиваешь на него.

– Спасибо.

– А я не хочу таким. Я переделаю себя. Как лейтенант Маевский буду – одни натянутые жилы.

– Для чего?

– Для жизни. И вообще… Как я, ничего парень?

– Вроде.

– Считай, что армия – моя вторая мама. Теперь я могу жить дальше, знаю, как жить.

Я рассказал Бабкину о Беленьком, его письме к матери, о нашем разговоре. Он помолчал, похму-рился, обдумывая мои слова, проговорил грустно:

– Я так о нем и думал. Просто мужик, потому и перегибает. Ему бы грамотешки поднабраться…

Рядом белела тоненькая березка, я качнул ее – сверху посыпалась роса. Вгляделся в редкую сетку ветвей, и на ровной голубизне неба проступили несчетные блестки, как на оконном стекле после дождя: с кончиков сломленных веточек, с каждой почки свешивались, дрожали в холодке капельки сока. Я показал их Бабкину.

– Это для стишков, – смущенно, как-то по-девчоночьи усмехнулся он. – С почек – горький, не пробовал? Попробуй моего. – Он поднялся, пошел к березе-донору, осторожно ступая, принес в протянутых ладошках берестовый туесок. – Пей свои сто пятьдесят. Законные.

– Полезно?

– Живая водица.

Туесок был полный, сок бугорком вспухал над его краями, и я медленно, словно кипяток, приблизил его к губам. Отпил. Сладковатая древесная прохлада пролилась внутрь меня. Выпил все, до белого донца. Отдал Бабкину туесок и сидел, явственно ощущая, как холод сока всасывает в себя мое повышенное тепло: будто понемногу приобщает, приспосабливает к открытому, ветреному сырому простору.

Бабкин опять лег на бушлат, занемел, свел резкие скобки бровей, уставившись в жестколистый багульниковый лес. Он размышлял. А я не мог мыслить от шума, какой-то ослепленности, почти непроницаемой мутности в голове. Лишь раз отчетливо возникли белый халат, белый колпак, белые простыни… Я спросил себя: «Неужели серьезно?» – и зябко вздрогнул. Словно ощутив это, Бабкин быстро повернулся, сел, сцепил на коленях руки – хрустнули пальцы, как влажные ветки, – тяжеловато, с силой тряхнул головой.

– Послушай… Сейчас решил. Навсегда. Лежал – и решил. От всего этого снега, земли, от тебя тоже. От жизни. – Кивок головой, вдох, шумный выдох – Женюсь на Кате. Мне она как память о войне будет. Еще как пример: она упрямая, мне души не хватает. Я только на вид строжусь. Ты знаешь. И она угадала. Говорит: «Я же тебе мама буду, а не женушка». Сама-то на пять лет младше меня. И еще… – Молчание, хруст пальцев, выдох. – Это главное. Как подумаю: ее никогда не будет, потеряю, как из рук выроню, – сам себя пугаюсь.

Мы встали, двинулись к дороге. Не говорили до самой казармы, и Бабкин не спрашивал у меня совета: теперь он был не нужен ему.

Перед сумерками пришел Иван Шемет, поставил на тумбочку ужин, сел на край кровати, очень весело хлопнул по одеялу. Похохотал. Заговорил о всяком разном: вот еду принес, узнав, что друг захворал, погуще по такому случаю кашицы всыпал, а вообще весна уже, скоро Амур тронется, водица заиграет и можно будет удочкой побаловаться Веселил, щекотал, взбадривал. Пообещал вызвать в свой колхоз, назначить личным секретарем, когда сам на главного агронома выучится.

Через несколько дней меня пригласил в кабинет капитан Мерзляков. Был он чисто выбрит, держался легко и прямо, и руки у него не дрожали – выглядел так, будто навсегда перестал мучить его отполовиненный желудок. Улыбнулся мне. Неторопливо пожимая руку, поздравил с присвоением звания «старшина» и вручил удостоверение радиста первого класса. Выразил надежду, что «ценная армейская специальность» вообще пригодится мне в жизни («Считайте– вам повезло!»), пожелал дальнейших успехов.

Служба подходила к концу.

г. Обнинск.

Юнна Мориц


Золотые дни
 
Долины сентября лежали в золотильне,
На выпуклых плодах играл червонный свет,
Червонное зерно в амбарах молотили,
Шагал червонный бык с червонным стадом
вслед.
Червонный бок быка лоснился, словно
купол,
Внушая благодать, как храм среди лугов,
Червонный пастушок рукой червонной
щупал
Его червонный лоб со скобками рогов.
Червонное чело быка с червонным чревом
Подмаслило лазурь, нагнув червонный рог,
Червонная заря взошла, держась над
хлевом
В качели золотой за золотой шнурок.
Среди червонных слив червонной птицы
профиль
Бросал червонный взор на золотое дно —
Так к золотым пескам червонный льнул
картофель,
И к рыбам золотым – червонное вино.
На золотой скамье в глухой червонной
чаще
Швырялись мы вовсю молчаньем золотым,
Мы знали в этом толк: страстей червонных
слаще
В коптильне золотой нам золотильный
дым!
Был золотой запас истрачен без остатка,
И веком золотым разило от ветвей,
Где золотым тавром пылала в сливе
складка,
И золотом шуршал, гуляя, соловей.
В червонных облаках со вздохом
облегченья
Стояло существо, чей золотой зрачок
Кому-то подал знак окончить золоченье
И золотой сундук захлопнуть на крючок.
Под слоем золотым – орехи, ложки, ноги,
Младенец золотой колотит в бубенец,
Чтоб золотой порой по золотой дороге
В одеждах золотых проехать наконец.
Младенец золотой благоухает чудно,
Не я ли так смогла его позолотить?
Наверно, это я. Кому еще не трудно
И в золоте ходить и золотом платить!
 
Издалека
 
Шелестит перевясло
И колесная ось.
Что-то в роще погасло
И снова зажглось.
 
 
Что-то вспыхнуло синим
И зеленым огнем.
На мгновенье остынем.
Станем тише, чем днем,
 
 
Станем дальше, чем звезды,
Друг от друга, когда
Загорается воздух
В роще возле пруда.
 
 
В этой дальности – радость,
Обмирание рук.
Как восточная сладость.
Тает окрика звук.
 
 
Я вблизи, я не дальше,
Чем земля от небес,
Безыскусность – от фальши,
И от ангела – бес.
 
 
В чем причина отлучки!
Раздается в ответ
Струйка ливня из тучки,
В роще вспыхнувший свет.
 
 
И, хватая подсказку,
За полночной доской,
Золотую повязку
Я срываю рукой —
 
 
Взор свободен, как мысли,
Мысли с горных озер
На крутом коромысле
Вносят ясность во взор.
 
 
В этой ясности – холод,
Холод вечности в ней,
В этом холоде – сопод
Пивоварни моей!
 
 
Там на ворохе сена —
Муза с кружкой в углу.
Океанская пена
Уползает во мглу.
 
 
Шелестит перевясло
И колесная ось.
Что-то в сердце погасло
И снова зажглось.
 
* * *
 
Пахнут сумерки белилами,
Пахнут красками, известками,
Пьем под сочными стропилами
Чай с тропическими блестками.
 
 
Маляры ушли и плотники —
До рассвета, разумеется.
Опершись на подлокотники,
Осень в кресле чаем греется.
Дух ремонта капитального,
Зная толк в сердечной грамоте,
Образ быта госпитального
Разбинтовывает в памяти.
 
 
 Грусть морозная, стерильная
Входит в грудь иглой метрового,
И душа болит обильная.
Плоть вбирая в нить суровую.
Но рывком, возвратом к доблести,
К мощным узам здравой бытности
Обезболиваю области
Вдохновенной ненасытности.
 
 
И за это во Флоренции
Нам играет фортепьяно
Трехголосные инвенции
Иоганна Себастьяна.
 

Олег Дмитриев


Песня лета
 
 Я насвистывал песню лета,
Взяв мотивчик на час взаймы,
И она отзывалась где-то
В неподвижном лесу зимы.
Напевал, как попало ставил
Мне одолженные слова.
Не подумайте – снег не стаял,
И не выпросталась листва!
Было холодно, влажно, мглисто.
Воздух взбалтывая сырой,
Эхо голоса, эхо свиста
Приближалось ко мне порой.
Луч, светящийся вполнакала.
Хвою сумрачную прожег,
Словно лето напоминало.
Что пора возвращать должок.
Все слова и мотивчик славный
Я отдал и пошел назад
В начинавшийся сильный, плазный,
Предугаданный снегопад.
Не останется без ответа
По законам простой игры
Песня лета, ах, песня лета.
Прозвучавшая до поры!
 
Расстанная
 
Прощай, озорная квартира
Над круглым зеленым двором!
Бокалы последнего пира
В старинном буфете запрём.
Дом сносят. На стенах короста,
И трещина рвет потолок…
Но громок
Прощального тоста
Немного напыщенный слог!
Прощайте, лепные карнизы,
Увитый цветами пилястр!
За вечные ваши капризы
Эпоха вас смерти предаст.
Седой головою в печали
Опять покачает знаток…
Вика остается в бокале
Как раз на прощальный глоток!
Прощай, молодая хозяйка.
На наших глазах не старей!
Друзей беззаботных бросай-ка
Да замуж иди поскорей.
Дом сносят. Простимся:
Так просто
Найти подходящий предлог…
Но громок
Прощального тоста
Немного напыщенный слог!
Напрасная времени трата
Оспаривать времени нрав!
Москва развела нас куда-то
За линии тихих застав.
Уносит нас в разные дали
Людской предвечерний поток…
Вина остается в бокале
Как раз на прощальный глоток!
Растанная!
С юностью нашей,
С друзьями поры холостой,
С влюбленностью легкой, вчерашней,
С обителью предков простой!
Дыханье грядущего мира
Сюда долетает извне.
Бокалы последнего пира
Пустые. Ни капли на дне…
 
Отъезд из дома друга
 
После пира меня провожали друзья —
За окошком машины стояла семья:
Муж с женою, детишки и старец.
И захлопнул я дверцу коротким рывком,
И, вперед уплывая, увидел мельком
Тех людей, что со мною расстались.
Что-то друг прокричал, улыбаясь хмельно,
И качнуло его молодое вино,—
Или сердце за мной потянуло!
И услышал я дружбы безмолвную речь,
И дыхание будущих радостных встреч
На мгновение счастье вернуло.
Улыбалась хозяюшка с грустным лицом,
И, тотчас опечалясь, я вспомнил о том,
Что терпение женщины свято.
Обняла своего, поддержала любя,
Словно тихо сказала: «Жалейте себя,
И друг друга жалейте, ребята!»
И мальчишки, толкаясь, кричали вослед:
«Приезжай!» – словно жаждали
будущих лет
Для того, чтобы с нами сравняться
И участвовать в долгой беседе мужской,
Говорить, поводя непоспешно рукой,
За улыбкой отца не гоняться.
Но последними были глаза старика.
Мне вдогонку метнулась сухая рука
И тотчас же в полете застыла.
 
 
Это было известье о встрече иной —
О последнем свиданье в дали неземной
Беспросветной, как тьма и могила…
оглянулся потом – удалялись они
В отлетевшие годы, в минувшие дни,
Чтобы в будущих днях объявиться.
Ощутив привкус счастья и горечь беды,
Разглядел я над домом две ранних звезды,
Как пустые глаза ясновидца.
 
Песенка возвращения
 
Вернулся обратно!
К родным уголкам поспеши!
На стержень Арбата
Надета пружинка души.
Сжималась-сжималась,
Да вдруг распрямилась она,
И самую малость
Ей прежняя ласка нужна.
Вернулся обратно!
Так душу свою успокой,
О ветер Арбата,
Легко потеревшись щекой.
В нем теплая сырость
Глубоких и гулких дворов,
И дружба и милость —
И лучших не надо даров!
 
 
Вернулся обратно!
Так что ж – оброни с каблуков
На камни Арбата
Песчинки иных берегов.
Чтоб здесь обитали
Далеких земель города
И в милом квартале
Тебя поджидали всегда.
 
 
Вернулся обратно!
В свои переулки приди.
Дай счастье Арбата
Душе, не стесненной в груди.
Сжималась-сжималась,
Да вдруг распрямилась она,
И самую малость
Ей прежняя ласка нужна.
 
Волшебник
 
О, резкий свет далеких лет,
Когда – спроси любого! —
Я вырезал твой силуэт
Из неба голубого!
Студенческий недолгий бал —
Паренье и скольженье! —
Когда я крал из всех зеркел
Твое изображенье!
Бессонниц темные круги,
Когда через рассветы
Нес у щеки твои шаги,
Как белые букеты!
Тот пыл, когда тебя лепил
Из стужи на Манеже!
Я ничего не позабыл,
Да удаются реже
Все фокусы далеких лет:
Не просто, право слово,
Любимый вырвать силуэт
Из неба голубого…
 

Игорь Волгин


 
Во дворах проходных
и в парадных,
пропадая от света до тьмы,
мы не знали девчонок нарядных,
и красавиц не видели мы.
 
 
Незаметные в шумной округе,
беспечальные дети войны,
были девочки, наши подруги,
угловаты, худы и бледны.
 
 
Но, о деве тоскуя далекой,
забывал я про наше житье.
И сжималось от силы высокой
одинокое сердце мое.
 
 
Я искал идеал —
и отныне,
отрешаясь от школьной муры,
я вздыхал по Кондратовой Нине,
теледикторше нашей поры.
 
 
…Между тем, потихоньку,
как в сказке,
с неприметным смешком на губах
недотроги,
вьюны,
сероглазки
подрастали в окрестных домах.
 
 
Все менялось, и как-то однажды,
после лета влетевшие в класс,
мы притихли, – и будто от жажды
пересохли вдруг губы у нас.
 
 
…Я не знаю, как это случилось,
но не в тот ли отчаянный миг
мы навеки отдались на милость
милосердных ровесниц своих!
 
 
Пусть отмеченный общею метой,
чуть не плача, с закушенным ртом
о мальчишеской слабости этой
я не раз пожалею потом.
 
 
Пусть об этом не раз пожалею,
что бывало дороже всего,
укорить никого не посмею
и забыть не смогу ничего.
 

Ю. ЧИКВАИДЗЕ. Старый Тбилиси вечером


О. КОЧАКИДЗЕ, А. СЛОВИНСКИЙ, Ю. ЧИКВАИДЗЕ.

Эскиз декорации к спектаклю «Пока арба не перевернулась». Московский театр имени Н. В. Гоголя.

Из мастерской заслуженных художников Грузинской ССР О.Кочанидзе, А.Словинского и Ю.Чикваидзе.


О. КОЧАКИДЗЕ, А. СЛОВИНСКИЙ, Ю. ЧИНВАИДЗЕ. Эскиз к спектаклю «Старые зурначи».


А. СЛОВИНСКИЙ. Продавцы цветов.


Ю.ЧИКВАИДЗЕ. Мать и сын.

Галина Никулина
Трое в одной мастерской


Олег Кочакидзе, Алик Словинский, Юра Чикваидзе и я смотрим на старый город. На противоположном берегу Куры, готовые вот-вот сорваться с кручи в воду, тесно лепятся друг к другу старые дома. Ажурные большие балконы делают их открытыми небу и солнцу. Горы плотно и разновысоко сомкнулись вокруг Тбилиси (глаза потом не скоро привыкнут к равнине). Ни асфальт, ни машины не в состоянии приглушить первозданные краски Грузии, воздух гор и земли…

Олег, Алик и Юра не светской любезности ради, а заинтересованно и преданно показывают мне свой город, смотрят на него глазами художников, старожилов и одновременно – как бы свежим взором заезжего человека. Этот клок земли, похожий на рейнские берега со средневековыми замками, на Венецию, Альпы и вместе с тем ни на что не похожий, неповторимый, лежит на их полотнах, преображенный их видением.

Изредка мои спутники бросают скупые слова.

Широкий, крепкий, энергичный Кочакидзе с лицом удивительно переменчивым – то пасмурным, то освещенным детской, распахнутой радостью, то шквально хохочущим:

– Театр. Не правда? Хорошая декорация.

Словинский – изящный и сдержанный, за сдержанностью его прячется ум живой и непосредственный, в чем, я надеюсь, вы еще убедитесь:

– Старый город…

Чикваидзе – человек мечтательный, с неизменной рассеянной доброжелательнейшей улыбкой:

– Красиво. Всегда торжественно, таинственно.

И обращаясь ко мне:

– Тебе нравится?

Мне очень все нравилось. Это было, пожалуй, сильнее, чем мои воспоминания от юношеских встреч с этими местами. Я испытывала знакомое и странное чувство досады от неумения выразить свои ощущения стихами. И бессильно повторяла про себя удивительное имя грузинской травы – пряной и загадочной: джонджоли, джонджоли…

А потом мы поехали в мастерскую. В просторную, светлую мастерскую на мансарде большого дома. Не дожидаясь моих вопросов, все трое принялись рисовать, не мешая мне смотреть работы, которые приковали меня сразу же. О них я еще скажу, а сейчас пора бы рассказать, как встретились три человека и как они стали «одним художником».

Они были студентами архитектурного факультета Тбилисской Академии художеств. В 1957 году к открытию Всемирного фестиваля молодежи и студентов в Москве был объявлен конкурс на плакат. Александр Словинский, Юрий Чикваидзе и Олег Кочакидзе – каждый из них – представили свой вариант. Все три плаката, выдержав испытания, участвовали в фестивале и стали поводом для более внимательного знакомства молодых людей. Это время художники считают не только началом их дружбы, но и моментом зарождения их творческого союза.

Всех троих увлекал театр. Их первой работой был спектакль в Тбилисском театре юного зрителя – «Волшебный платок» (1959 год). Это была сказка о мальчике, который жаждет приключений, включающих весь «набор» пиратских мальчишеских мечтаний. Со сказкой художники не расстаются и по сей день, и не только как сценографы. Грузинским детям хорошо знакомы иллюстрации художников, за последние годы они оформили более 20 книг, и среди них немало популярных народных сказок.

Окончив Академию, Юра, Олег и Алик стали архитекторами. За четыре года они успели сделать несколько проектов, уже тогда они не мыслили своего творческого бытия друг без друга, и потому не только их работа в театре, но их архитектурные проекты были совместными. Настал день, когда они подали заявления в проектном институте, чтобы расстаться с архитектурой. Расставание их с этой старой музой было, правда, частичным. Труд театрального художника очень специфичен и требует в силу синтетической природы своей совмещения многих профессий.

О. Кочакидзе, А. Словинский, Ю. Чикваидзе работают над декорационным решением спектакля во всем его сценическом многообразии. Их работы «перешагивают» и за стены театра: каждый оформленный ими спектакль «снабжен» плакатом, который создают сами художники. Их плакаты точны, изысканны и лаконичны. «Всякое искусство есть умение жертвовать», – так однажды сказал Дега. Именно этим лаконизмом – «родной сестрой таланта» отмечены плакаты. И хотя решены они в разной манере, «рука» художников легко узнаваема, будь то плакат к «Маленькому принцу» Экзюпери (с трогательнейшим и беззащитным барашком, подсказанный самим писателем), илп плакат к спектаклю Д. Флетчера «Укрощение укротителя» – сочный и радостный по цвету, или плакат к «Старым зурначам» М. Элиозишвили с тремя острохарактерными физиономиями. Успех художников в плакатной и книжной графике не случаен, они же и начинали с плаката.

Несколько из 30 спектаклей, оформленных О. Кочакидзе, А. Словинским и Ю. Чикваидзе, – в репертуаре московских театров. Последняя их работа – пьеса О. Иоселиани «Пока арба не перевернулась» (в театре имени Гоголя).

На сцене – причудливое экзотическое дерево хитроумной конструкции. Около него концентрируется действие. Оно будто символ семьи, генеалогического древа (разве это не есть элемент режиссирования, «телесного» воплощения идеи пьесы?). Вообще художники идут oт пьесы, материала, что ничуть не мешает им мыслить оригинально, обогащая спектакль неожиданными выдумками. Им интересно было оформлять яркий, импровизированный спектакль «Чинчрака», щедро предоставивший выход их фантазии, так же как и мюзикл «Робин Гуд». Не менее увлек их когда-то полюсный по эстетике театр Б. Брехта («Что тот солдат, что этот»), давший им возможность предложить свое, очень индивидуальное понимание этого театра. Вместе с тем в спектакле «Старые зурначи» они пошли по иному пути.

Художники прочли «Зурначей» и один раз, и второй, и третий, думали, спорили – решение не приходило. Герои «Зурначей» – три старых человека, музыканта, которые оказались будто анахронизмом в современной жизни. И действие в пьесе развивается медленно: трое стариков выходят во дворик, садятся греться на солнышке… В конце концов о них вспоминают во время свадьбы, их приглашают, и они, играя на своих старых инструментах, сразу обретают радость и цель бытия в служении людям. Ход был найден после очередного чтения пьесы, его подсказал внутренний мир, психология самих героев, которая вызывала неизбежные ассоциации с простодушными, обаятельными и добрыми героями Нико Пиросманишвили.

Художники так и оформили спектакль, создав своего рода монтаж по мотивам Пиросмани.

Странные, точнее, сложные отношения складываются порой между человеком и произведением искусства. Отношения, подобные человеческим: возможно увлечение с первого взгляда, которое перерастает потом в истинное чувство, привязанность или, наоборот, улетучивается. Бывает, то, что поначалу не тронуло тебя, потом заставляет вновь и вновь возвращаться, увлечься и даже полюбить…

В мастерской я впервые увидела живописные работы художников. Я знала, что, кроме театра, графики, монументально-декоративного искусства, их влечет и масляная живопись.

Меня заворожило полотно, которое, как я позже узнала, художник назвал «Борьба в Шиндиси». Работа написана размашисто, широкими мазками. Гармония ее как раз в единстве темы, мысли и манеры исполнения. Вначале поражает интенсивный цвет, вихрь, само движение, темперамент. Позже, очнувшись от первого впечатления, рассматриваешь фигуры борющихся (на переднем плане), головы зрителей (второй план), пейзаж (третий план). Кажется, что работа выполнена стремительно, в едином порыве. Но не простое, «многоярусное» композиционное решение выдает долгую работу мысли художника. В этой картине борьба вырастает в некий символ вечного движения, радости бытия.

Мне кажется, что истинное искусство обладает способностью подчинять властно, рядом с ним не хочется громко разговаривать, размахивать руками. Вопрос о том, как удалось этого достигнуть творцу, вопрос техники, методов вторичен, он может возникнуть позже, во всяком случае, после некоторого ослабления первой эмоциональной реакции. Когда на сцене была Галина Уланова, не только не хотелось считать ее пируэты, о них просто не думалось. То же самое можно сказать о танце Натальи Бессмертновой – не то, чтоб оскорбительно заниматься подсчетом ее пируэтов, – невозможно. Это, наверное, было бы так же нелепо, как, оказавшись рядом с плачущим человеком (вместо сочувствия, помощи или хотя бы деликатного молчания), начать с интересом рассматривать его носовой платок, мокрый от слез.

Автора «Борьбы в Шиндиси» – Олега Кочакидзе влечет прежде всего человек в движении. Он откровенно любуется неожиданностью жеста, позы, сравнивает натуры ищет контрасты. Отсюда понятен его интерес к цирку, театру, спорту миру, который позволяет наиболее остро наблюдать движение, чувствовать ритм («Пантомима», «Цирк», «Танец»…). Его мазки делаются мягче, когда художник любуется женским телом, его пластикой – такова, например, «Серная баня». Его портреты ироничны. Кажется, что художника и в лице человека интересует одна доминирующая мысль, наиболее полно выражающая его суть. И в пейзажах этого художника нет умиротворенности, мягкой гармонии, они тоже в движении – экспрессивны, взволнованны.

Мироощущение Юрия Чикваидзе, проявившееся в его работах, более созерцательно, нет, не спокойно, скорее тревожно, но мягко. Ему прежде всего интересна духовная суть человека. И не случайно он пишет портреты близких людей. Все его работы озарены любовью к предмету изображения, будь то человек или пейзаж. Скованные беспомощным ожиданием печальные женщина и мальчик («Портрет жены и сына»), несколько таинственный, очень южный пейзаж («Старый город» и «Тбилиси вечером»)… Глядя на даты, несложно заметить, что с годами меняется отношение художника и к цвету (он делается более эмоциональным) и к самой манере изображения (ставшей менее плоскостной).

Искания третьего художника – в сфере колористических решений. Очень привлекательна его работа «Продавцы цветов», где в каком-то странном недиссонирующем противоречии – нежные тона и широкий энергичный мазок. Интересны, взволнованны и некоторые его пейзажи. Они с нарочито искаженными вертикалями и горизонталями, с «испорченной» геометрией.

В парке имени Кирова в Тбилиси стоит современное здание, опоясанное галереями. Это шахматный клуб. Интерьер его оформили О. Кочакидзе, А. Словинский и Ю. Чикваидзе. Большие панно – резьба по камню, дереву и инкрустация – являют собой сцены из «жизни» шахматных фигур. Выразительные ферзи и пешки, ладьи и короли веселы, загадочны и галантны. Особенно привлекательны инкрустированные панно – эдакие огромные деревянные гобелены, теплые по фактуре и цвету. Колористическое решение их строится на естественном цветовом контрасте разных пород дерева. 12 таких гобеленов украшают стены фойе и уютного полукруглого зрительного зала – здесь они особенно органично входят в архитектурную плоть здания.

Работа художников в монументально-декоративном искусстве по-своему возобновляет их контакты с архитектурой, они тонко чувствуют проект, стараясь своими декоративными решениями не подавить, а обогатить его. Таковы их работы в Новом Адлере и в известном архитектурном ансамбле в Пицунде.

Самого неразговорчивого человека можно «разговорить», важно только, чтобы человек ощутил твой истинный интерес к его труду и проблемам – не просто «корреспондентский», но и человеческий. Ну, а как быть, когда героев сразу три и заняты они одним делом, и они не любят говорить о себе, и отношения складываются с ними самые товарищеские? Не устраивать же пресс-конференцию («ваши творческие планы?», «ваши идеалы в искусстве?» и т. д.). Я поступила так: написала вопросы и попросила каждого ответить на них (отступая от их творческих законов: самостоятельно, не советуясь друг с другом). Пожалуй, я избрала правильный путь: не только сами ответы, но и то, как мне удалось их заполучить, кое-что сказали о характере моих героев. Юра принес свои записи через день и сказал: «Извини, что задержал, трудно было». Алик отдал ответы за несколько часов до моего отъезда со словами: «Ну и задачу ты задала, проще целую стеку расписать». Олег на вопросы не ответил, недовольно сказав: «Хочешь, картинку нарисую?» Он все-таки прислал ответы (думаю, что Алик и Юра были моими ходатаями) через две недели после того, как я вернулась в Москву.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю