355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жозеф Рони-старший » Красный вал [Красный прибой] » Текст книги (страница 10)
Красный вал [Красный прибой]
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 21:47

Текст книги "Красный вал [Красный прибой]"


Автор книги: Жозеф Рони-старший



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 18 страниц)

X

Франсуа вышел на набережную Сены. Окружающая нас обстановка имеет ту особенность, что она, как музыка, сливается с нашими переживаниями. И сейчас в душе Франсуа образ Христины придавал особое очарование и этой ночи, и плохо освещенной набережной, и даже баркам на реке. Франсуа был полон какой-то мучительной радости; любовь зарождалась в нем, как что-то торжественное и, в то же время, катастрофическое.

В глубине его существа просыпались, как и во всей приводе вокруг него в эту весеннюю ночь, творческие силы жизни.

Он ругал себя за властно охватившее его чувство, чувство, которое в жизнь его может внести только страдание. Все достоинства Христины могли оказаться опаснее недостатков других женщин: она не из кротких, и ни в чем не поступится, будет неумолимо твердо стоять за свои убеждения. Она будет ненавидеть дело, которому не сочувствует, его дело; она на порог к себе не пустит революционеров. Да и может ли она полюбить такого человека, как он? Ей чужды непосредственные, как ураган охватывающие, порывы страсти. Она способна отдаться только чувству, постепенно и почти сознательно ею же взрощенному; и это чувство будет глубокое, верное и даже горячее.

Ружмон чувствовал, что в смысле волевом она сильнее его. Он мог владеть толпой, но не отдельной сильной волевой натурой, каковой, несомненно, была Христина. Его бродячая натура инстинктивно избегала прочных привязанностей. Он любил толпу, любил коллективное действие и не выносил долгих бесед, с глазу на глаз, с женщиной в особенности: они его пугали своим неудержимым стремлением удаляться от толпы; стремление свить себе гнездо ему всегда было неприятно и противно. В своей личной семье, семье, в которой он вырос, он не знал женской ласки, не знал семейного уюта.

– Нет, я положительно создан для бродячей жизни, – убеждал он себя, шагая вдоль набережной. Семья… жить точно на острове среди моря житейского? Нет, этого счастья я никогда понять не мог.

Но нет, уже не раз, думая о Христине, он отлично его понимал.

Он вспомнил, как в один из вечеров он с восторгом думал, какое она может дать прекрасное потомство.

А сейчас дело обстоит еще хуже: он ревновал, его мучительно грызла ревность – ревность не к кому-либо, а ко всем и ко всему. Он с ужасом понял, что ради этой девушки можно забыть всё на свете и даже отказаться от своих идеалов освобождения человечества.

В конце концов он чувствовал себя несчастным, одиноким человеком, с тяжелым горем на сердце, горем, которому помочь не может никто.

– Поможет время, – прошептал он, – надо претерпеть.

Но когда кого-либо успокаивали подобные самоутешения? Ружмон сам чувствовал, что это пустые слова. Образ Христины властно и победоносно стирал и покорял всё, что поднималось против нее рассудком.

– Однако, сегодня вечером я же мог говорить то, что думаю, ее присутствие не смутило меня.

Как все люди, привыкшие заниматься психологией масс, он совершенно не умел разбираться в своих личных чувствах. Он так же редко рассматривал свою душу, как лицо свое в зеркале. Он знал, что там делается в общих чертах, в деталях же он не копался и потому совершенно не мог дать себе отчета в том, что с ним творится сейчас. Вся предварительная работа в душе его прошла для него незамеченной, и сейчас он был почти уверен в том, что любовь его к Христине только сегодня пробудилась в его спавшей до этого вечера душе.

Около моста Тольбиак его размышления были прерваны неожиданным появлением двух невзрачных фигур. Это были два молодца, имевшие довольно жалкий вид; они были худы; у одного слезились глаза, зубы у обоих гнилые, во всем облике было что-то жуткое; ясно было, что им одинаково безразлично убить человека или животное.

– Выкладывай свои богатства, – сказал глухим голосом Ружмону один из них, ростом повыше, – и никакого сопротивления, не то ножом пырну! – прибавил он.

Ружмон отскочил и размахнулся крепко сжатой в кулак дубиной. Сердце ёкнуло, но он не струсил, напротив, он почувствовал особый прилив храбрости, и это ему было приятно.

– Товарищи, – сказал он, – я знаю, что вам живется нелегко, но ночным грабежом ведь делу не поможешь. Это выдумка неуместная и довольно опасная. Считаю долгом предупредить вас, что голос у меня зычный, и дубинкой я владеть умею. Крикну – за два километра слышно будет, и со всего околотка полицейские сбегутся. Да чорт с вами, я вам зла не желаю, попробуем и так с вами столковаться.

Апаши слушали его, совершенно озадаченные его спокойным тоном.

– Мы поделим по-братски, – продолжал Ружмон, засунул руку в карман и вынул три пятифранковика и несколько мелких монет.

– Вот и все мое богатство, и, с нашей стороны, было бы форменным идиотством из-за этого рисковать: вам быть избитыми моей дубинкой, а мне получить удар вашего ножа

– Надо еще посмотреть, все ли это твое богатспво, – прохрипел один.

– Смотрите мне в глаза: у меня нет больше ничего кроме стальных часов, а за них вам дадут не больше трех франков… вот они.

Он говорил так искренно, что бандиты поверили:

– Ну, ладно, подавай, и можешь итти своей дорогой.

– Ну, уж это не по товарищески. Часы и мелочь вы должны мне оставить!

– Это почему?

– Да потому, что мне не хочется расстаться с вами так нехорошо. Я вам добровольно отдаю три пятифранковика, ладно, если же вы потребуете и часы, и мелочь, я буду считать вас негодяями и мерзавцами.

Наступила короткая и жуткая пауза. Апаши переглянулись.

– Ну, ладно, так и быть, – сказал уже с оттенком миролюбия апаш повыше, – ведь, тоже есть надо, оттого и берем… Ну, да таких, как ты, еще можно пощадить…

Ружмон бросил им пятифранковики и, пока они поднимали их, сказал:

– А, все-таки, эти ночные грабежи неважная штука. Вот вы сейчас отобрали у меня деньги, заработанные трудом. Если вам непременно надо воровать, обирайте буржуев. С них и взять можно больше и риску меньше…

Но бандиты уже удалились.

– Проказа капитализма, – проговорил Ружмон, глядя им вслед.

Еще минуту они занимали его мысли, потом образ Христины снова заслонил всё. Ружмон свернул в улицу Тольбиак и вышел на мостик над железнодорожными пулями и раз'ездами товарной станции Орлеанского вокзала. Перед ним открылась фантастическая картина. Среди рельсов ярко светились красные, желтые, зеленые сигнальные фонарики, то зажигаясь, то потухая. Сигнальная стеклянная будка высоко над путями, вся окутанная дрожащими убегающими куда-то вдаль проводами, казалась убежищем какого-то волшебника. Луна освещала хаотические груды мешков, деревянного дома, телефонной проволоки, рельсов, целые загоны вагонов. В этом ночном освещении чудилась картина грандиозного землетрясения. От времени до времени из темной глубины пространства выползало длинное яркоглазое чудовище и с громким равномерным храпом скользило по путям.

Ружмон с восторгом упивался этой картиной. Сила ума, гения, творчества человеческого восхищала его, восхищали упорство, с которым человек одолевает природу, и до глубины души возмутило то, что, благодаря алчности одних, глупости и трусости других, всё это дает человечеству больше горя и страдания, чем радости.

Вдруг он услышал знакомые голоса; за его спиной стояли Арман Боссанж и маленький Мельер. Они смотрели на него так, как смотрел когда-то любой простой солдат армии Бонапарта на своего великого полководца.

– Что вы тут делаете так поздно ночью? – спросил Ружмон. – В ваши годы самое важное хорошо выспаться.

– Не всегда, – сказал, краснея от смущения, Боссанж. – Разве не полезнее смотреть на всё это? – и он. указал на открывавшуюся перед глазами их панораму.

– Это верно, – ответил Ружмон. – Я много бродил и по юрам, и в диких лесах и все же скажу, что человек в своем творчестве не уступает природе. Такая картина, как эта, должна вдохновлять художника не менее, чем Рейнский водопад;

И, говоря это, он вздохнул сам. Слова его глубоко врезались в молодом мозгу Боссанжа.

– Не правда ли? не правда ли? – воскликнул он. – Во всем этом столько великого и печального.

– Хорошо сказано! – воскликнул Ружмон и положил руку на плечо Армана, который задрожал от гордости. – Величие и печаль – это великий смысл этой картины… Синтез всех усилий человечества, всего его творчества и какое-то смутное предчувствие того, что оно совершит еще! И печаль, печаль о том, как скудно вознаграждаются все эти усилия; сколько мучительного труда в нищенских условиях жизни, сколько здоровья, сил вложено во всё это. Тысячу раз и говорил, и думал я обо всем этом и никогда не могу ни думать, ни говорить без волнения и глубокого возмущения.

Он замолк. Он говорил об угнетении пролетариата, но образ этого страдающего пролетариата уже вырисовывался в мозгу его как-то смутно, его заслонял образ Христины.

И как-то неловко стало ему перед этими юношами, восторженно упивающимися его словами. Арман смотрел на него широко раскрытыми глазами, губы его дрожали, его охватило то страстное возбуждение, которое толкает человека к каким-то неопределенным, призрачным целям. Это самое возбуждение заставляло людей решаться на безумные, поразительные поступки, нам совершенно непонятные. Для Армана это был великий, решающий момент жизни его… Он не мог в себя прийти от сознания. Он стоял тут рядом с Ружмоном, который для него являлся воплощением обновления мира.

Такая экзальтация смущала Ружмона и, желая дать разговору более простой, повседневный оборот, он спросил:

– Ну, а как идут дела антимилитаристского клуба?

Юноша ответил не сразу, озадаченный этим неожиданным переходом от сказки к реальному. Потом пробормотал:

– Очень хорошо. У нас уже больше тридцати членов. Мы собираемся два раза в неделю.

– Я приду к вам как-нибудь. Ничто меня так не увлекает и не интересует, как движение молодости. Хотя наше поколение сейчас в самой силе, однако, ему суждено лишь многое наметить, вся же главная работа падет на вас. Вы, именно ваше поколение, или совсем разрушите армию, или создадите другую, нейтральную, которая никогда не пойдет против народа. Только тогда возможен будет тот великий переворот в жизни всего мира, к которому мы так стремимся.

– Но разве в десять лет синдикатам не удастся сбросить капиталистов?

– Если им удастся за этот срок добиться хотя бы восьмичасового рабочего дня, и это уже будет громадным шагом.

– В десять лет добиться только этого?! – вздохнул Боссанж.

Ружмон засмеялся добрым смехом.

– Делайте свое дело, юноши, сейте семя антимилитаризма и берегите свои силы для решительного удара, который будет нанесен тогда, когда армия откажется итти против народа.

– О, я постараюсь исполнить свой долг! – лихорадочно воскликнул юноша.

Ружмон снова положил ему руку на плечо и сказал:

– Действуйте без насилия, соблюдайте осторожность. Определенный отказ итти против своего брата рабочего, инертное отношение к делу, глухой саботаж должны довести до сознания, что слишком много требовать от солдата опасно.

Арману непосредственное и решительное действие было бы больше по душе, однако, авторитет и спокойная стоическая философия Ружмона умеряли его пыл.

– Это верно, – ответил он. – Нетерпение – вещь даже опасная.

– Однако, слишком терпеливым быть тоже не следует. Он остановился.

– До скорого свиданья, – проговорил Ружмон и протянул им руку.

И в то время, как он шел дальше, полный нежной мечты о Христине, образ которой в первый раз в жизни оттеснял на второй план революционные мечты, юноши шагали по темным улицам, полные какой-то мистической силы, которую, казалось им, они почерпнули у источника высшей силы, Франсуа Ружмона.

XI

Тускло мигал красный огонек лампы в предрассветной туманной тиши. Всю ночь преследовал Деланда образ Ружмона; его голос непрерывно звучал в ушах; Деланда терзало чувство пережитого унижения и мучительной зависти. Измученный усталостью, бросился он на постель, но тщетно пытался уснуть: бешенство заставляло его снова вскакивать и метаться по комнате. Прошлое, будущее ничего больше для него не существовало, существовал только этот ненавистный соперник, существование которого, однако, делало ему ненавистным весь мир. И все его усилия побороть себя, свои чувства только усиливали их, успокоить его могла бы только смерть противника.

В неистовство приводил его не самый факт поражения на собрании, но великодушное вмешательство Ружмона. Он все время видел перед собою Ружмона, укрощающего толпу и оказывающего ему свое великодушное покровительство, и все это и приводило его в бешенство. Он в тысячу раз предпочел бы быть избитым. Невыносима была и мысль, что он, этот ненавистный противник, спас от давки его сестру.

– Митинговая вошь! Синдикалистская мерзость… раздавил бы, как скверное насекомое…

Ласточка пролетела, чуть задев оконное стекло. Марсель открыл окно и глубоко вдохнул свежий утренний воздух. Это несколько успокоило его, и он почувствовал, что сможет уснуть.

И он, в самом деле, уснул тяжелым бредовым сном. Но в обычный час он предстал перед Христиной с лицом, белым, как известка. Стол был уже накрыт и имел нарядный приветливый вид. Механик любил этот хорошо приготовленный и хорошо поданный Христиной утренний завтрак.

Это был самый спокойный момент его рабочего дня, единственный раз, что он ел спокойно; среди работы он только наскоро закусив, наспех что-нибудь проглатывал. И эти свои утренние завтраки он нарочно растягивал, медленно ел горячий хлеб, намазанный свежим маслом, и запивал его кипящим кофе. Христина знала это и следила за тем, чтобы все было так, как любит брат. От времени до времени Марсель говорил:

– Недаром человек ставит хлеб выше всего. Когда он хорошо выпечен – нет ничего вкуснее…

– Если он при этом намазан маслом и к нему подан кофе, – смеясь, добавляла Христина.

Она сама, любила эти утренние завтраки больше, чем обед и ужин с их мясными блюдами. Но в это утро ее огорчало то, что брат почти не ест. Ей были знакомы его припадки ненависти и бешенства. И, конечно, то, что произошло вчера вечером, не могло даром пройти. Сама от природы очень вспыльчивая, она не могла не облегчить себе душу так или иначе сейчас же. Он же, напротив, мог ходить неделю со злобой на сердце, весь какой-то потускневший.

– Ты не спал? – сказала она. – Я знала, что ты не можешь уснуть, и ты, и ты сам отлично это знал. Почему же ты не принял хлорала, как я тебя просила? Ведь, ты мне обещал это сделать?

– Я ненавижу всякие лекарства, – проворчал он.

– Конечно, они противны, но что же делать, раз без них не обойтись? Если бы ты принял порошок хлорала, ты бы выспался. Бессонница тоже яд.

– Ну и что же я от этого выиграл бы? Мучился бы еще больше сейчас и в мастерской? Лучше было претерпеть эту муку у себя в комнате, наедине с самим собою.

– Ах, нет, это гораздо хуже. Прежде всего днем всё представляется не в таких мрачных красках, как ночью. К тому же работа тебя отвлекала бы. Стоя у машины, ты способен все забыть.

Он посмотрел на нее и ничего не сказал.

– Характера моего не переделаешь, – проговорил он, помолчав. – Я создан для того, чтобы терзать самого себя… Другие самоуслаждаются, а я вот самоистязаюсь – такое уж я мрачное животное. На здоровье моем это, впрочем, не отзывается.

– Веселым ты, конечно, не будешь никогда, – сказала она и положила свою нежную ручку на его жесткую руку, – но ты мог бы над собой поработать. Стоит тебе стать немного фаталистом. С неизбежным легче мириться, и легче становится жить. Не надо было тебе пытаться вступать в открытую словесную борьбу с Ружмоном.

– Потому что я должен был быть уверен в том, что он меня побьет? – с горечью спросил он.

– Потому что ты должен был быть уверен в том, что ты попадешь в неприятное положение…

– Скверного оратора, – задыхаясь от оскорбленного самолюбия, выкрикнул он.

– Ты прекрасный оратор, но не для толпы, которую ты презираешь. Толпа это прекрасно чувствует. Точно ты не знаешь, что в Париже люди нашего толка на подобном собрании могут иметь успех лишь при условии специального подбора публики.

– Тем более необходимо вести организованную борьбу.

– Выступать на подобных организованных собраниях значит не организовывать борьбу, а, напротив, ее дезорганизовывать. Дело всегда будет кончаться так, как оно кончилось вчера; может быть, и без подобной свалки, но, во всяком случае, безрезультатно для нас. Это пустая трата времени. Гораздо полезнее делать то, что ты делал все эти последние четыре года – вести мирную пропаганду и организовывать свою партию, вводя строгую партийную дисциплину.

Он слушал ее нахмурившись. На минуту затихшее чувство злобы и ненависти проснулось с новой силой. Перед ним ярко рисовалась не только картина вчерашнего собрания, но и всей победоносной пропаганды Ружмона.

– Мне для того, чтобы привлечь в партию одного лишнего человека, приходится тратить невероятные силы, он же, шутя, завербовывает в свою десятки.

– Что ж тут удивительного? Он попал в удачный момент, все обстоятельства и настроения сейчас точно созданы для его пропаганды. Ему достаточно появиться… тогда как ты… тебе приходится каждого человека переубеждать. Твоя работа гораздо значительнее и глубже… Твоя работа гораздо прекраснее, и потому и я бы на твоем месте вовсе не чувствовала себя побежденной… напротив, я бы сказала себе, что торжество противника должно обратиться со временем в мою пользу. Ведь, правда на нашей стороне, значит, рано или поздно…

– Нет, все-таки тяжело себя чувствовать побежденным.

– Победители мы. Мы делаем правое дело, и оно должно восторжествовать.

– В этом нельзя быть уверенным. Красные синдикаты растут и крепнут. Я не могу быть уверенным даже в том, что меня в один прекрасный день не выставят из мастерской.

– Ну и что же? Тогда откроешь свою. Тебе, собственно говоря, давно бы это следовало сделать. Тебе стоит руку протянуть… Ты мог бы быть счастливым и огражденным от подобных неприятных переживаний…

Он выпил глоток кофе и посмотрел на Христину. Он по-своему любил Христину, любил даже больше, чем самого себя. Он согласился бы и голодать, и холодать, лишь бы она имела всего больше, чем нужно, и не знала заботы о завтрашнем дне.

Мягкая улыбка осветила его мрачное лицо, потом он вдруг вздрогнул и, не владея собой, закричал:

– Слушай, Христина, если ты когда-нибудь полюбишь Ружмона… Лучше бы тебе не родиться тогда. Я этого не переживу.

Она подняла голову, лицо ее было очень серьезно, и горящие глаза ее подернулись дымкой.

– Он недурной человек, – сказала она. – Он искренно верит в то, что все несчастье людей – в существовании отдельных предпринимателей, фабрикантов и заводчиков. Но разве нельзя было бы переубедить его?

– Ты уже думаешь об этом? – закричал он.

– Да, мне это приходило в голову. Почему бы нет? Я повторяю: он совсем недурной человек. Это даже прекрасная горячая натура. Он именно потому всех так к себе и привлекает, ему верят, потому что он сам искренно и горячо верит в то, что говорит. И ты напрасно его ненавидишь, напрасно думаешь, что он тебе враг. Враги твои это те, которые лгут, лентяйничают, предательствуют… Он же нет, – и, кто знает, может быть он станет полезным человеком.

– Он отвратителен! – дико закричал Деланд. – Его красноречие это самое слабое из свойств нашей расы… Оно нас губит… Оно заменяет опыт теориями. Чем он искреннее, тем больше я его ненавижу!..

Она склонила свою золотистую голову, в которой зарождались мечты, неведомые ей ранее. Злоба и ненависть брата к Ружмону ей были неприятны.

– Вот видишь, – глухо проговорил он, – и ты тоже, и ты его слушала.

– Да, – тихо проговорила она, – я его слушала и готова была судить без снисхождения, но доброжелательно. Возмущающие меня доктрины его не мешают мне видеть в нем человека, достойного уважения. И затем, он здоровая натура.

Она подняла глаза на брата, туман, как бы застилавший глаза ее, рассеялся.

– Не скрою от тебя, что я нашла его вчерашний поступок великодушным и была ему за него искренно благодарна.

Он схватился за грудь так, что ногти его впились в материю жилета.

– Актерская игра и больше ничего! Вот уже не думал, чтобы такая разумная девушка, как ты, попалась на эту удочку!..

– Марсель! – воскликнула она, вся вспыхнув. И тотчас же, овладев собой, сказала:

– Ты же знаешь, что лгать тебе я не умею. То, что я тебе сказала, я должна была сказать тебе. А теперь, мой дорогой Марсель, дорогой мой брат, заменивший мне отца, брат, которого я люблю всем своим сердцем, как ты мог подумать, что я поддамся влиянию человека, тебе ненавистного? Или ты меня не знаешь?

Она встала, обвила его шею своими свежими руками и поцеловала его бледную щеку. Он прижался к ней с каким-то нежным ворчанием…

– Ах, моя маленькая Христина!

И радость осветила его усталое лицо, как освещает луч солнца увядшие, поникшие головки цветов.

– Я не из тех, которые способны изменить своим.

– Я знаю, – сказал он кротким голосом, – но я боюсь неожиданностей… боюсь, чтобы тебе не было больно.

– Нет, любовь не приходит так сразу… ей всегда сознательно дают развиться. Не беспокойся, мне страдать не придется…

Тон ее успокоил Марселя. Он поверил ей и, мечтая о тех сердечных муках, которые ожидают Ружмона, как отвергнутого любовника, он не только допил свой кофе, но и с'ел тартинку… Он снова весь подтянулся, готовый к новой борьбе. И вчерашнее поражение уже представлялось ему не в таком страшном свете; "это временно", – говорил он себе, – "коммунизм, все равно, будет подавлен".

– Ты мне помогла справиться с собою, – сказал он Христине. – Возможно, что подобные припадки со мною будут повторяться, но я постараюсь избегать поводов к ним.

Они вышли из дома вместе. Стояло свежее утро. Неутомимая природа украшала цветами и зеленью даже пустыри и одевала деревья листвой.

Два дня спустя Христина встретилась с Ружмоном у Гарригов. Когда он услышал шуршанье ее юбок, когда рядом с седой головой его тетки засветилось золото ее волос, сердце его всколыхнулось и замерло. Эти дни он переживал состояние животного, гонимого смертельной опасностью, состояние, всегда сопровождающее чувство большой настоящей любви. Всё это время он поджидал Христину за углом дома, на площадке лестницы, поджидал, незамеченный, лишь бы мгновение подышать одним с ней воздухом и, когда она исчезала, ему все еще казалось, что она невидимо присутствует. Попытка бороться с охватившим его чувством не привела ни к чему, напротив, это сопротивление еще больше разжигало его любовь.

Христина протянула ему руку.

– Вы поступили смело и великодушно, благодарю вас.

– И не смело, и не великодушно, просто я не мог поступить иначе, – ответил он дрожащим голосом.

– Вы могли бы остаться в стороне, – ответила она, улыбаясь. – Ваши товарищи были в большинстве, и всякий другой политический деятель просто умыл бы себе в этом деле руки. К тому же, другой побоялся бы лично за себя, потому что наши, конечно, обвиняли во всем происходившем именно вас.

– Мне это и в голову не приходило.

– А если бы пришло, – вмешалась Антуанетта, – ты бы вмешался с еще большим азартом. Знаем мы тебя.

– Я тоже думаю, – тихо проговорила Христина, – думаю, что м-сье Ружмон должен быть храбрым человеком.

– Безумно храбрым!..

– А маленького Антуана нет? – спросила Христина.

– Дядя повел его на праздник, фокусника смотреть.

Антуанетта вышла в кухню чистить морковь, потом слышно было, как она вышла из дома, вероятно отправившись в лавочку.

Франсуа сидел, опустив голову и полузакрыв глаза. Потом, словно очнувшись от каких-то дум, вскинул голову и посмотрел на Христину своим ясным взглядом.

– Я должен поговорить с вами, – тихо, почти шопотом начал он, – возможно, что разговор этот вам будет неприятен, но рано или поздно, я все равно сказал бы. Поэтому… уж лучше сегодня… Я хотел спросить вас: неужели брак между нами невозможен?

Она знала, о чем он будет говорить. Перед ней открылось море житейское.

– Да, – печально проговорила она, – невозможен.

Как ни был он готов к этому ответу, – слова ее больно ударили его по сердцу и он растерянно отер лоб платком.

– Почему? – спросил он. – Неужели я вам так противен? Или вы любите другого?

– Я никого не люблю, и вы мне совсем не противны.

– Значит, если бы обстоятельства сложились в мою пользу…

– Тут требуется только одно обстоятельство: чтобы вы не были революционером.

– А если бы я не был революционером, что бы вы мне ответили тогда?

– Не знаю, наверное, не знаю… думаю, что я попросила бы вас дать мне время на размышление…

– В самом деле? И это правда, вы не оттолкнули бы меня сразу? – весь всколыхнулся он.

И точно ярким лучом радости осветилось его сердечное горе.

– Значит, достаточно было бы мне перестать быть революционером для того, чтобы вы…

– А разве вы могли бы перестать быть революционером? – взволнованно перебила она его.

– Нет, этого… и только этого я бы не мог сделать даже ради вас.

– Ах, это хорошо… потому что, если бы вы были способны изменить своим убеждениям ради женщины, я бы вас презирала.

– Да, вы бы меня презирали, я это знаю… Ах, терять вас теперь еще мучительнее, – сказал он, и прибавил уже каким-то совсем пустым голосом:

– Но почему убеждения наши должны мешать нашему союзу? Разве не важнее в этом союзе согласие нашего глубочайшего существа, основ нашего внутреннего "я"?

– Не знаю. Если бы дело шло о разности каких-нибудь отживающих убеждений, как, например, вопросов религии, возможно, что мы еще могли бы жить вместе. Но, ведь, тут дело идет о движении общественном, с которым вы тесно связаны, и которое может, хотя бы временно, восторжествовать, и тогда ваши партизаны будут преследовать и гнать наших. И я, я сама, быть может, паду их жертвой. Представьте себе, что я не захочу оставить свою работу в мастерских, а меня выгонят "красные", как это уже не раз случалось с "желтыми"? Вы меня защищать не имели бы права, для этого вам пришлось бы отказаться от своих убеждений. Третьего дня вы имели основание вступиться за нас, потому что вашими было нарушено обещание, но, вообще же, гонение на "желтых" одна из статей вашего устава. Как же я могу жить с человеком, которому совесть запрещает вступаться за меня, защищать меня?

С минуту он молчал, озадаченный. Приведенный довод был неоспорим, да и оспаривать его он считал бы бесчестным.

– Но, ведь, вы бы оставили мастерские. В тот день, когда я решил бы основать семью, я взял бы на себя всё ее содержание.

– Это вы, конечно, могли бы сделать, но я-то на это не пошла бы. Разве вы не видите, что я сама мечтаю стать эксплоататоршей? Я считаю, что деньги – вещь очень хорошая, когда их умеют употреблять даже не на благотворительность просто, а на настоящее, хорошее дело. А вы можете себе представить, каково было бы ваше положение, если бы ваша жена, жена синдикалиста, открыла свою мастерскую, оказалась бы собственницей? Да вас самого считали бы эксплоататором.

Это было настолько убедительно, что он не пытался даже оспаривать ее. И за это молчание она еще больше стала уважать его. Она заговорила уже совсем ласково:

– Вы, конечно, понимаете, что, если бы я согласилась стать женой революционера, я бы от этих своих проектов наживы отказалась; но, ведь, это же было бы жертвой, которую вы вряд ли бы приняли.

– В этом я не уверен. Я считаю, что деньги – вещь настолько вредная, даже для того, кто их имеет, что мог бы только приветствовать, если бы любимая мною женщина согласилась отказаться от них. И думаю, что, согласившись на ее жертву, я избавил бы вас от многих тяжелых, полных всяких компромиссов, минут.

– В самом деле? Ну, так я на это смотрю иначе: я не боюсь никаких неприятностей, не боюсь борьбы, что же касается компромиссов, то их быть не должно, это – вещь совсем бесполезная.

– И все же, – вздохнул он, – мысль о том, что вы готовы были бы принести мне эту жертву, служит мне утешением. Кто знает, – прибавил Франсуа, – быть может вы бы сами стали революционеркой. В глубине души вы так же любите народ, как и я.

– Вы его плохо любите. Нет, к вашему лагерю я не пристану никогда. Не будем отдаваться напрасным мечтам. Надо примириться с действительностью, которая нас с вами разлучает. Против нее не пойдешь.

– Действительно то, что я люблю вас, и что это моя первая любовь. Так любить я не буду никогда, и мне очень тяжело будет жить без вас.

Она была тоже взволнована, она чувствовала, что он говорит не пустые слова. На лестнице послышались шаги Антуанетты. Христина протянула руку Ружмону и сказала:

– И мне тоже это очень больно…

– Если бы вы меня любили так, как я вас, вам все было бы легко; вы бы не побоялись никаких испытаний.

Он держал в руках ее атласную ручку, и вдруг жадно, почти с каким-то ужасом, припал к ней губами. Когда он опустил эту руку, ему казалось, что их разделил целый океан.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю