355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жозеф Рони-старший » Красный вал [Красный прибой] » Текст книги (страница 2)
Красный вал [Красный прибой]
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 21:47

Текст книги "Красный вал [Красный прибой]"


Автор книги: Жозеф Рони-старший



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)

Два-три месяца работы обеспечивали его на целый год, тем более, что Шарль, хороший художник-декоратор, зарабатывал достаточно, чтобы содержать и мать, и себя. Сначала он был как бы незначительной каплей в человеческом потоке. Он вел свою пропаганду случайно, сводил дружбу с небольшими группами людей в просветительных клубах, принимал участие в небольших выборных кампаниях, смешивался с толпой стачечников.

Такая бродяжническая жизнь имела для него особую прелесть. Он органически любил толпу, любил ее беспорядочность, самый ее запах, ее грубое веселье, ее нелепую злобу, ее стадность, ее наивную жестокость, ее припадки глупости. Он умел найти слово и жест, уловить момент, чтобы дать толпе еще больший под'ем и в самое возмущение ее внести известную стройность.

Он охотно пускался в путь с совершенно ему незнакомыми людьми, закусывал в пути какой-нибудь яичницей цвета охры или лимона в тени зеленой беседки, в каком-нибудь трактирчике в закопченном зале, на какой-нибудь ферме в пропитанной запахом жира кухне, среди противней и котелков; любил шагать среди сумерек по шумным улицам и предместьям, усыпанным отчаянно кружащимся опавшим листом. Он знал содружества, которые рождаются случайно, за стаканчиком крепкого вина, когда можно хорошо расправить локти, вести себя непринужденно, и, когда люди с темными инстинктами, бродяги, говорят хорошие слова. Так странствовал он в поисках чего-то нового, новой среды, новых лиц, новых настроений, странствовал в надежде найти что-нибудь необыкновенное, напасть на то, что даст ему полное удовлетворение. После того, как он слышал Жореса в первый раз, он бредил им всю ночь. Потом он увлекся властными воззваниями Гэда. Испытал и влияние Аллемана, а также горячего и мягкого слова престарелой Луизы-Мишель.

И все же через некоторое время он почувствовал страшную пустоту. Откуда она явилась? От него самого, или извне? Наскучили ли ему бесцветные программы и политическая болтовня, или начинала стареть, изнашиваться, как старая легенда, как развалина замка, его вера? Одни красивые слова перестали удовлетворять его, заоблачные мечтания и великие обеты не укрепляли его веры, а, напротив, рождали сомнения.

Тогда он заговорил с трибуны сам и познал силу своего слова. Но он вертелся, как белка в колесе, устремляясь вырваться куда-то вдаль и все время натыкаясь на какие-то глупые, бессмысленные, какие-то бутафорские препятствия. За пятьдесят лет своего существования социализм сводился к занятным сказкам, к отчаянным мечтаниям бедняков, которые должны привести к баррикадам. Дальше дело не шло. И каждое новое поколение давало такое же беспокойное стадо мечтателей с вождями краснобаями во главе.

Теперь Ружмон задумал нечто другое. Он желал ежедневно проводить революцию в жизнь. Она должна созревать в мозгах не как бесплодное мечтание, а как определенная сила, проявляющаяся в строгой дисциплине и ежедневных упражнениях. Теперь дело будет не в том, чтобы размахивать факелом, а в том, чтобы желать научиться приобрести социальный опыт, уметь вести частичную борьбу, мелкие стычки, уметь нанести удар, устроить ловушку, уметь поддерживать холодную ненависть, длительно и неустанно выторговывать заработную плату, как нормандский крестьянин, торгующий своим поросенком на базаре, а самое главное – уметь вызывать тот блаженный под'ем, при котором люди начинают чувствовать себя братьями, и начинают стремиться не только к достижению личных материальных благ, но и исполняются желанием верить друг другу и приходить друг другу на помощь.

Забастовки будут превосходной школой социальной борьбы. Они дадут ход большим чувствам: великодушию, героизму, предприимчивости, а все это освежает людскую душу. Забастовки эти будут с каждым разом лучше организованы. Они уже не будут требовать от участников голодовки, а только тех небольших лишений, которые легкр переносятся во имя великого прекрасного дела. Они разовьют в людях чувство самоотвержения, щедрость и самопожертвование в самом широком смысле слова. В памяти будут постоянно воскресать прекрасные сильные образы, способные вдохновлять, как бурное море, беспредельное пространство и девственный лес… Одним словом, все мечты пролетариата должны и будут строиться "на твердых основаниях".

Где бы они ни зародились, – у рабочих станков, на митинге, или во время бунта, интересы общие всегда должны противоставляться личным, интересы эксплоатируемого – интересам эксплоататора.

Синдикаты уже работали в этом направлении, но вяло. Они работали в одиночку и потому мало чего достигали. В идеале надо стремиться к тому, чтобы об'единить их в целое сословие, в целую, так сказать, особую нацию, особый народ, рабочий народ, который будет иметь свои порядки, свои стремления и требования и будет развиваться вне парламента и стоять выше его.

И вот Франсуа Ружмон весь отдался Конфедерации труда. Отдался со всеми своими радостями и горестями, негодованиями и возмущениями и даже сердечными увлечениями, которые у него всегда кончались крахом. Никогда еще социалистические догматы не встречали в народе такой активности, такого глубокого проникновения в самую душу. В то время на конгрессах в Туре, в Тулузе, в Ренн, в Париже, в Лионе, в Монпелье и Бурж вырабатывались основы кодекса Конфедерации, поднялась небывалая волна проповедничества. Работали, с своей стороны, и анархисты, и коллективисты, подливая масла в угасавший огонь.

Полный своей мечтой Ружмон проповедывал свои идеи, как фанатик. Он был в плеяде агитаторов, наводнивших департамент Ионн. Он забирался в самые глухие места, он увлекал рекрутов, укрывал дезертиров и проповедывал антимилитаризм чуть ли не у самых дверей казармы. И все больше и больше находил он доводов для того, чтобы покончить с этой "старой похотливой куртизанкой" и "ужасной клоакой, где процветает пьянство, воровство, шпионаж и подлость".

– Для того, кто любит человечество, мы живем в прекрасное время, – помолчав, сказал Ружмон.

Чайник навевал какое-то мечтательное сумеречное настроение.

Все четверо любовались мягким чарующим светом звезд.

– Значит, ты доволен и счастлив? – спросил Шарль.

– Я редко чувствую себя несчастным. Даже, когда сержусь и возмущаюсь, мне все на пользу. Связать свою судьбу с угнетенными – вовсе не такое невыгодное дело, потому что в заботах о них, забываешь свои личные, мелкие обыденные неприятности.

– Однако нельзя же отрицать личность? – заметил Гарриг.

– А кто же отрицает? Но до сих пор личность развивалась в обществе, где можно только подчинять или подчиняться. Когда же свобода и обязательства будут правильно распределены, и личность будет развиваться свободно. Конечно, коммунизм налагает большие обязательства и во многом ограничивает, но за то какой настанет умственный расцвет, какое великолепие, какая красота!

Тетка, не торопясь, разлила чай.

– Я надеюсь, ты пробудешь в Париже хоть несколько месяцев, – сказала она.

– Да, чтобы пожить с вами в родном углу. Здесь мысли получают новую окраску, в провинции они становятся бледными, как случайно выросший в подвале цикорий. Мне хочется заняться пропагандой в предместьи. Мне сегодня показалось, что почва там благодарная, – и он протянул руку к открытому окну, как бы указывая на сиявший на темном небе млечный путь… Сойка затараторила:

– Кто хочет лаванды… свежей лаванды.

Послышались шаги на лестнице и кто-то тихонько постучал в дверь. Тетка Антуанетта открыла дверь, и в комнату вошла девушка или женщина в легкой ярко-красной, как лепестки мака, развевающейся блузке.

– Кофе от Жуга и корица и шоколад от Плантера, – весело сказала она.

– Зайдите на минутку, – сказала старая Антуанетта, принимая пакеты, – взгляните на нашего красного зверя, если не боитесь, что он вас растерзает.

Ружмон обратил к вошедшей свое бородатое лицо. Она сделала несколько шагов, тихо шурша юбками и чуть поскрипывая сапожками. Пышная копна ее волос, цвета маиса или спелого колоса, местами отливала ярким отблеском зажженного факела. Ее ярко-красный влажный рот был похож на дикую альпийскую розу, линии шеи говорили о силе и чувственности. С нею вместе вошла извечная мечта мужчины, мед и молоко Рамаяны, сама Иллиада, Песнь Песней, весна лесов и полей, кочевой палатки и отделанных кедровым деревом покоев. Большая, статная, гибкая, она ступала смелым решительным шагом. Она подошла ближе. Лицо ее здоровое и свежее поражало нежностью кожи цвета перламутра и розовым оттенком вьюнка. В ее горящих черных глазах, из-под густых ресниц, сверкали изумрудные и медные огоньки, все в ней говорило о чистой крестьянской крови, о младенческой свежести и здоровом темпераменте счастливой и гордой женщины.

Взгляд ее остановился на Франсуа со спокойным любопытством. На этот вызов он ответил взглядом, полным благосклонности. Она замерла на месте и не отвела своих глаз. Их взгляды скрестились; она сделала насмешливую гримасу и сказала с чуть хриплым смехом:

– Это-то красный зверь?

– Да, это и есть наш красный зверь, – серьезно ответила Антуанетта.

– Вид у него не очень страшный, у вашего красного зверя.

Легкий порыв ветра из открытого окна заколебал пламя лампы, запрыгали тени, аромат ночи смешался с запахом жасмина у алого корсажа. Все было напоено смутной беспредельной нежностью. Ружмон вздрогнул, охваченный непонятным волнением.

– Да, – продолжала старуха, – это мой племянник Франсуа, он только что вернулся из агитационной поездки.

– И потом не будет голодных, – закричал маленький Антуан, прижимаясь щекой к бороде Ружмона… – и на крышах будут луга и стеклянные мостики.

Все засмеялись, и сойка стала подражать звону колоколов-карликов.

– Это Христина Деланд, наша соседка, – сказала старуха.

И это имя запечатлелось в сердце Франсуа, как запечатлелся облик молодой девушки. Запечатлелся, потому что это было в один из тех часов, когда впечатления оставляют глубокий след, как лапки птиц в мягкой глине. И в самом появлении Христины было что-то загадочное, так же как в ее презрительной усмешке и в том, что как бы случайно их взгляды скрестились.

– Вы верно не революционерка? – добродушно усмехаясь, спросил Франсуа.

– В самом деле? Почему вы так думаете? – живо спросила Христина.

– Я это чувствую.

– Вы не ошиблись, отрицать не буду, нет. Это верно: я не коммунистка, не революционерка и не патриотка. Но, что я социалистка, это возможно…

В ее голосе была та, чуть заметная, хрипота, которая придает низким контральтовым голосам какую-то особо чарующую страстность. Ее прекрасное лицо оживилось. Задорная страстность заставляла как-то особенно отчеканивать слова.

– Нельзя быть социалистом, не будучи коммунистом и революционером, – спокойно возразил Франсуа. – В крайнем случае, можно быть патриотом, хотя патриотизм – это тайное оружие буржуазии: оно отравляет, притупляет и убивает в человеке волю.

– Почему? – запальчиво перебила его Христина, – почему же нельзя быть социалисткой, не пользуясь непременно коммунистической лавочкой, и не принимая участия в революционной бойне?

– Потому что, если социализм не имеет целью разрушение капиталистического строя, то он есть не что иное, как паллиатив.

– Я не понимаю. Я не вижу, почему не допустить возможности соглашения, с одной стороны, а с другой стороны, также и того, что рабочие могут постепенно отвоевывать свои позиции. Вам непременно нужна война, злоба, ненависть, разрушение, вы, как будто воображаете, что буржуазный класс образовался по собственному желанию и из какой-то дьявольской прирожденной злости обрекает на нищету рабочий класс. Мне кажется – это слишком много чести для врага. Эксплоататор не лучше и не хуже других людей: он явление случайное и действует под давлением случая.

– Мы не желаем больше никаких случайностей.

– Это крик полного невежества.

– Почему? Наука каждый день опровергает случайность явлений. Она овладевает всей нашей планетой. Уже теперь она дает нам возможность производить, затрачивая в десять раз меньше сил.

– Наука? Да, при условии, если она будет обслуживаться не такими людьми, как теперь… такие еще не родились.

– У нас будут такие.

– У кого, у вас: у вождей синдикалистов? Да все ваши программы мог бы написать любой школьник.

Оба замолчали. И в наступившей тишине оба смотрели друг на друга с недоверчивым любопытством. В туманном будущем он видел нарождение новых, полных радости жизни людей. Христине же рисовались картины столкновений различных сил, столкновений ярких, как искры, вылетающие из кузнечного горна и легких, чуть чувствительных, как электрический ток.

– Вот и брат мой вернулся, – прислушиваясь, произнесла молодая девушка.

Она поцеловала маленького Антуана и удалилась тем же решительным шагом.

– Кто она такая, – спросил Ружмон, как только дверь за ней закрылась.

– Это, – сказал Гарриг, – сестра Марселя Дёланда… Он механик, организатор "желтых" синдикатов. Он, говорят, очень смелый и легко ведет дело… в Биери: не думаю, чтобы ему удалось что-нибудь сделать в Париже.

– Где именно он ведет свою кампанию?

– Да везде в окрестностях.

– В таком случае нам с ним придется встретиться. Тем лучше. Борьба и столкновения разжигают новообращенных адептов. Во всяком случае, он может быть уверен, что его я не пощажу. Эти "желтые" – наши лютые враги: когда травят безвредного, по существу, буржуя, мне его бывает еще иногда жалко, желтого же – никогда. Он что же, живет пропагандой?

– Нет. Он работает у Делаборда, в издательстве и типографии, знаешь на Бульваре Массенэ?

– Специальность изящных, художественных изданий?

– Вот именно.

– У этого Делаборда иногда бывают очень красивые интересные переплеты, – пробормотал Ружмон, как-то мечтательно. – Надо зайти к нему. – Он ласково ерошил перья птицы, которая клевала крошки на столе.

– А сестра? – спросил он, и в тоне его было что-то задорное. – Из образованных, конечно, говорит интеллигентным языком.

– Да, у нее есть диплом. Однако она не захотела быть преподавательницей, она находит, что надо знать несколько ремесл и в данный момент служит брошюровщицей…

– Где?

– У того же Делаборда.

Наступила продолжительная пауза. Антуанетта укладывала мальчика. Сойка прыгнула обратно в клетку, изображая звук молота, потом забормотала:

– "Фаянс чиню… фарфор, фаянс…"

Ее круглые, как горошины, глаза как-то хитро завертелись, затем прикрылись голубенькой кожицей ее век. Сама она вз'ерошила перья и стала похожа на плюшевый шар, в который воткнула свой клюв, как вязальщица втыкает спицу в клубок.

Гарриг и Ружмон зажгли свои трубки. Они сидели у огня и курили в каком-то торжественном молчании, словно священнодействовали, воскуряли фимиам у домашнего очага, в этом было что-то напоминающее древний ритуал.

Порывы ветра становились сильнее, лихорадочнее, они как-будто обнажали все вокруг, и в воздухе реяло что-то молодое, безрассудное и страстное. Совершался процесс зарождений: улицы были полны влюбленными парочками, и работала сила, которая двигает миром во все века. И эти двое у окна неясно, и каждый по своему, чувствовали ту жажду счастья, которая нет-нет и коснется даже дряхлеющего сердца старца.

III

Перед казармой на плацу шли военные упражнения. В холщевых штанах солдаты производили все те же автоматические движения и жесты, что проделывают все армии с незапамятных времен. Задача была все та же: собрать все эти тела, всю эту силу во единое целое, в единый шаг, в единый прыжок, в единый удар, чтобы уметь наводить ужас своей громадностью, своим кажущимся единством. Проделывали они самые новые приемы военного искусства, которое, как это ни странно, как будто возвращается к искусству хитроумных засад скифов и краснокожих.

Эти картины всегда приводили Франсуа Ружмона в бешенство. В этих его возмущениях было что-то периодически-профессиональное, и, в общем порядке возмущения, они занимали такое место, как общие идеи занимают по отношению к идеи просто. В этом негодовании было что-то библейское, даже в самом способе выражения его; поэтому революционеры поносят армию с тем же пылом и теми же почти словами, какими древние пророки проклинали Иерусалим.

Франсуа машинально, как заученную молитву, прошептал несколько ругательных слов, когда сержант кричал:

– Ружья на прицел.

А когда солдаты старательно исполнили команду, Франсуа проскрежетал:

– Это ужасно! Разве эти люди не такие же рабы, как рабы древнего мира? Разве не было бы проще, даже с буржуазной точки зрения, составить для армии такой же устав, какой имеется для гражданских чинов. Наши рекруты достаточно смышлены, чтобы изучать свое ремесло, не подвергаясь подобным окрикам, запугиваниям и не уподобляясь стаду быков, лошадей, собак. Это так просто. Но нет, их непременно надо унизить, держать в страхе, мучить и делать из них тупых, послушных автоматов.

Уходя, он наткнулся на двух блузников, видимо, чем-то недовольных. Один из них, весь какой-то дряблый, с лицом, расцвеченным большими красными, как ростбиф, прыщами, ворчал:

– Проклятая жизнь!

Другой, маленький, с какой-то хрящеватой головой и с бегающими глазками, подзадаривая приятеля, говорил:

– Ну что ж, послужи, послужи.

Ружмон бросил им сочувствующий взгляд и сказал вполголоса:

– Что, небось, не без удовольствия запалили бы им в спину. Придет еще времячко, не беспокойтесь. Да здравствует общая забастовка!

– Да здравствует общая забастовка, – подхватил человек с красными прыщами, и по тому движению его руки, по взгляду, сразу почувствовалось, что он из "своих" и по своему вяло и тупо проповедует новую религию.

Эта маленькая сцена вернула пропагандисту его хорошее настроение. Он остановился перед строющимся домом. Каменщики работали, не торопясь, и с полным сознанием своей силы и того, что день еще велик. Двое из них растворяли известку, как бы сбивая какой-то майонез, другие поднимали при помощи ворота камни, третьи укрепляли каменные глыбы, заранее перенумерованные, а несколько человек стояли, заложив руки в карманы, глазели на работающих и обменивались замечаниями и мыслями, в которых не было ничего нового.

Но вот трое рабочих сбежали с лесов и весело предложили друг другу сбегать освежиться в ближайший кабачок. Все эти три гражданина, каждое движение которых осыпало мукой все вокруг себя, имели совершенно различный облик. Самый высокий – в рыжей, открытой на худой, как бы пустой, груди рубашке, подпоясанной синим фланелевым кушаком, штаны на нем были полосатще, в зеленую полоску. Голова его с волосами, похожими на щепотки грубого табака, гнулась все время влево на тонкой шее, похожей на буравчик. Второй болтался в широких, раздувающихся, как блуза, штанах, кулаки у него были грязные и мощные, из-под прикрытых век глядели дерзко маленькие светло-желтые глазки. У третьего было вороватое лицо с улыбкой, говорящей о разгульной жизни, привыкшего и умеющего преследовать и улавливать в свои сети красоток предместья; глаза его были, повидимому, утомлены попадавшим в них при работе песком, известью, а также любовными похождениями.

– Что, небось, жарко там, наверху-то? – воскликнул Ружмон, приветливо усмехаясь.

– Да уж не говори, как в котле варишься. Этакую работищу не человеку, а верблюду и то не под силу. Весь потом изошел.

– У меня, – сказал долговязый, – во всех складках тела горит, как у новорожденного младенца, надо будет пудрой крахмальной посыпать, что-ли.

– Того гляди солнечным ударом хватит, – сказал гуляка, – у меня голова и так совсем мягкая, можно сказать, как у теленка.

– Пусть бы буржуи сами себе строили; небось, не зададут себе одиннадцать часов в день такой пытки.

– Как, вы работаете одиннадцать часов в день? – воскликнул Ружмон. – Это отвратительно, это возмутительно. А синдикаты на что?

Все трое переглянулись, потом долговязый хлопнул себя по ляжке и сказал:

– Будет дело. Подожди. Увидишь кое-что новенькое. Мы готовы. Коли нужно будет закрутить, уж я закручу.

– У меня молоточки недурные, – сказал человек с могучими кулаками, – сумею обезьяну в ее собственную шкуру вколотить, как по клавишам разыграю.

– Не к чему это, – весело сказал Франсуа. – Ломка придет в свое время. Рабочему нечего заводить драку наудачу. Настоящая потасовка начнется, когда наступит день расплаты, а расплата начнется тогда, когда рекруты поднимут оружие. Ждать недолго, но все же пройдет несколько годочков. Сейчас же знаменем рабочих должна быть Конфедерация Общего Труда, а лозунгом – "восьмичасовой рабочий день". И те, которые сумеют добиться своего, сделают большое дело.

Несмотря на то, что он говорил совсем тихо, во взглядах, жестах, ударениях его была та горячая искренность, которая привлекала к нему людей. В душах каменщиков затеплилась жизнь: они почувствовали "доброе слово" и с огоньком в глазах, с открытыми ртами, они ответили все трое:

– Да здравствует восьмичасовой рабочий день!

– Ты что пьешь? – спросил каменщик в широких штанах, – в кабачке напротив есть такое недурное серенькое винцо, совсем даже того…

– Я бы с удовольствием, – ответил Ружмон, – да спешу, у меня через пять минут назначено свидание, – и, чтобы показать, что он их компанией не гнушается, он протянул им приветливо руку.

– Ну, свидание это дело такое – пропустить нельзя, – понимая по своему слово свидание, сказал любитель девушек.

Франсуа крепко пожал всем трем руки и пошел дальше.

– В Париже народ настроен прекрасно, – прошептал он, направляясь в мастерскую издателя Делаборда.

Эти мастерския находились в просторном, построенном по плану самого издателя, здании. Красный кирпичный фасад был изукрашен тут и там изразцовыми цветными треугольниками. В башенке правого крыла Делаборд подвесил колокола, которые отзванивали часы, и в тиши бульвара этот серебристый звон переносил вас в какой-нибудь старый голландский город. Золотой сверчок блестел над фронтоном центрального окна, зеленая бронзовая ящерица, величиной с крокодила, венчала решетку из литого чугуна.

Ружмону пришлось ждать около четверти часа в комнате бледных тонов со стенами, завешанными акварелями и другими рисунками. Угловые столики были завалены гравюрами и офортами. Тот же золотой сверчок, что на фронтоне окна, украшал потолок и углы большого дубового стола и кожаных кресел и стульев.

Франсуа стал рассматривать переплеты книг. Они обличали любовь к священным предметам. Делаборд любил изображения священных цветов, ибисов, змей, крылатых быков, богов с головой ястреба и богинь с головой кошки, и он, очевидно, любил особенную болотную и подводную флору. Все эти предметы то и дело повторялись на переплетах разной кожи, иногда встречались и мистические светила, древне греческие суда, дриады, выходящие при свете луны из дупла ивы, осины или сикомора.

Ружмон строго, с видом знатока, рассматривал все эти переплеты. Он мало обращал внимания на рисунки, его больше интересовала художественность исполнения переплетной работы, а не отделки. Он редко встречал что-нибудь более совершенное. Конечно, на некоторых переплетах были кое-какие недостатки – царапины на коже, пробелы в позолоте, но переплетов пять-шесть было таких, что он не мог не залюбоваться ими: они ласкали глаза красотой окраски и нежили руку кожей, мягкой, как атлас. "Он кое-что понимает", решил пропагандист, "он знает свое дело, чорт его побери, и вкус у него есть".

В то время, как он рассматривал книгу в голубом, с оранжевым корешком переплете, вошел мальчик из бюро, чтобы проводить его к издателю.

С высоты галлереи, по которой они проходили, он увидал мастерские типографии и брошюровочной. Оттуда поднимался смешанный шум машин, прессов, ротаторов и гильотины, обрезающей бумагу. Среди вертящихся колес, двигающихся рычагов, приводных ремней, залитые белым светом, делали свое дело наборщики, механики, брошюровщики и брошюровщицы, носильщики, воздух был чист, чуть пылили машины.

Эта картина только промелькнула в глазах Франсуа. Он вдруг очутился перед Делабордом. Пук волос, цвета яичного желтка, украшал череп издателя. Красное, как ветчина, лицо его было в синих жилках, на нем красовался усеянный угрями и следами угрей нос, веселый, игривый, чувственный. Из-под нависших век, глядели круглые глаза, рот у него был обжоры, в его улыбке была и приветливость, и какая-то шутливость, и восторженность. На нем был шоколадного цвета костюм с мохнатым жилетом заячьего цвета и узкие брюки. Все это давало ему вид человека положительного и массивного. Но при этом руки его были длинны, как у гориллы, и ноги коротки.

В том, как он принял Ружмона, было что-то неопределенное. Делаборд прищурил глаза и осмотрел Ружмона с ног до головы. Потом сказал резким, выходившим точно из котла, но очень ясным голосом:

– Вы, Ружмон, вождь синдикалистов?

– Да, – холодно ответил Франсуа. – Но к вам я являюсь в качестве переплетчика.

– Знаю я, чорт возьми, – сказал Делаборд, вздрагивая левым плечом, которое у него было ниже правого. – Но, совершенно случайно, мне пришлось с вами познакомиться и как с революционером. Я знаю, что вы в Ионнском департаменте здорово работали. Мне это, впрочем, безразлично. Я сам был революционером в свое время, для вашего, конечно, я "устаревший", да ведь это всегда так бывает, в свое время и вы будете "устаревшим". Но во всяком случае вся эта история меня нисколько не тревожит, потому на наш век хватит, царство социализма настанет когда-нибудь после нас. Мне-то и жить осталось пустяки. Однако, чего я не могу понять, так это антипатриотизма. Сбрасывайте капиталистов, коли есть на то силы, опрокинуть же к чорту Францию, это…

Он встал, щеки его сделались лиловыми, губы вытягивались и втягивались, как пиявка.

– Будьте покойны, мы работаем на благо Франции, – спокойно сказал Ружмон, – мы-то не будем подвергать ее опасности.

– Да разве вы любите ее?

– С точки зрения милитаристов – нет. Я предпочел бы быть немецким коммунистом, чем быть французским буржуа. В глубине души я ее страстно, горячо люблю и надеюсь, что она покажет миру пример.

– Это все ерунда. Вы, в конце концов, поймете сами, что люди, не признающие отечества, не социалисты, не коммунисты, а просто бифштекс для врага.

– Не советую вам так смотреть на вещи. Все это серьезнее, чем вы думаете, – с оттенком раздражения сказал агитатор. – Время, когда рекруты пошвыряют своих офицеров в навоз, не за горами.

Эти слова озадачили Делаборда. Привыкши верить только рекламам, он скептически относился ко всем газетным статьям вообще. Статьи об антимилитаризме говорили ему почти столько же, сколько об'явления о каких-нибудь пилюлях и других патентованных средствах. Что касается каких-нибудь депутатских речей, митингов, то и тут он допускал какую-нибудь крупицу правды, тонущей в море лжи. Но, тут, слово, сказанное с глазу на глаз, произвело впечатление. И на него действовал искренний тон этого вождя, ясные глаза которого предрекали ему много тяжелого.

Антуан Делаборд не забыл 1870 года, когда ему пришлось шагать в толпе несчастных, по грязи, под снегом и дождем, он знал, какой ужас чувствовать себя побежденным, чувствовать над своей нацией тяжелую руку другой. Патриотизм сросся со всем его существом. Он еще мог понять, что человек может бежать от врага из трусости, но понять то, что человек может уклоняться от врага из убеждений, он был не в силах.

– И вы говорите совершенно искренно? – прорычал он, и жилы его на лбу налились.

– Совершенно, – ответил Ружмон.

Делаборду показалось, что он способен ударить этого человека по лицу, но это была фикция, он был из тех людей, которые скорее перенесут пощечину, чем дадут ее другому. Этот жест он пережил лишь внутренно, волновавшие его чувства выразились только в краске, залившей все его лицо.

– Это отвратительно, – сказал он.

И он решил, что самое меньшее, что он сделает, это не даст этому переплетчику-революционеру никакой работы. Но и это тоже была фикция. На самом деле он ощущал что-то в роде любопытства и желание не показаться малодушным буржуем. Он снова принял свой шутливый тон:

– Мы уклонились от дела, и в этом я виноват. Ясно, что вы пришли не затем, чтобы предложить мне участвовать в антимилитаристском деле.

– Я пришел, чтобы предложить вам свой труд, если у вас есть еще работа.

– Для талантливого человека работа всегда найдется. Я видел переплеты вашей работы, они прелестны. Мы с вами сойдемся. У меня, конечно, есть свои фантазии и маленькие мании, я в этом отношении автократ, но, впрочем, я автократ, способный увлечься и фантазией других.

– Я готов работать по заказу. Я ничего не имею против того, чтобы работать по указанию. С моей точки зрения в совершенстве выполненный переплет, по какому-бы-то ни было образцу, может быть прекрасен, как таковой. Если вы требуете чего-нибудь несообразного с матерьялом, тем хуже для вас. Но вы этого не делаете и не можете делать, потому что вы слишком хорошо знаете и грамматику и синтаксис переплетного дела.

Эти слова понравились издателю; антимилитаризм как-то отступил на второй план; не мог же в самом деле не быть патриотом человек, который так прекрасно понимает и переплетное дело, да и синдикалистом быть он не может.

– Ну, так вот, – сказал он, доставая два томика в шагреневых, переходящих за борта, мягких переплетах. – Вот видите, это новый образец, эти как бы заворачивающие книгу борта сделаны специально для дороги, для длительных путешествий, это, например, молитвенники для миссионеров, такой переплет предохранит книгу от всяких дорожных случайностей. Но меня, собственно, интересует тут не утилитарная сторона, это само по себе можно сделать художественно-красиво. Из какой бы мягкой кожи ни был сделан переплет, в нем все-таки будет что-то жесткое, а эти загибающиеся борта придают ему известную мягкость, я бы сказал даже женственность, вы понимаете: одна ткань падает на другую, как красивая шаль на бархатное платье, тут может, быть, такая гамма цветов и матерьяла…

Он увлекался, входил в азарт, душа его в эту минуту была полна красок и звуков.

Строгий революционер в Ружмоне был несколько шокирован этим монологом. Однако, в этом потоке слов он уловил нечто интересное. Сам того не сознавая, он поддавался обаянию талантливого мастера.

– Да, над этим стоит поработать, – согласился он.

– Не правда ли, – обрадовался Делаборд, – это будет маленькой революцией в нашем деле… Моя мечта – книга-женщина, книга-цветок. Так идет?

– Да, это мне нравится.

– Что бы вы сказали, если бы по этому образку выпустить целую серию? Для переплетов можно будет взять цвета: зеленый морской волны, красный, сапфировый, синий, корешки розовые, голубые цвета льна, изумрудно-зеленые с мозаичным тиснением.

– Это интересно.

– Итак, мы сговорились. Я пришлю вам образчики кож и шелков, вы выберете сами. Что касается рисунков тиснения, надо будет сговориться с Велларом. Он это поразительно умеет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю