355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жозе Мария Эса де Кейрош » Знатный род Рамирес » Текст книги (страница 5)
Знатный род Рамирес
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:08

Текст книги "Знатный род Рамирес"


Автор книги: Жозе Мария Эса де Кейрош



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 24 страниц)

Поперхнувшись от негодования, Гонсало потребовал можжевеловой: право, это пойло, что подает Гаго, больше похоже на отраву, чем на коньяк…

Тито пожал плечами:

– Ты же не дал сходить к Брито за водкой… Можжевеловая и того хуже. Ее не станут пить даже негры из этого Лоуренсо-Маркеса, который ты собираешься кому-то продавать. Скверные португальцы, торгующие Португалией! Глава местной власти должен бы запретить разговоры на подобную тему,

Но глава местной власти в ответ отрезал, что он не только разрешает разговоры на эту тему, но и приветствует их. Будь он премьером, он тоже продал бы Лоуренсо-Маркес, а заодно Мозамбик и все восточное побережье. В розницу! С молотка! И вообще продал бы Африку с аукциона, на Дворцовой площади! Желаете знать почему? Пожалуйста: во имя здравого принципа, лежащего в основе всякого разумного правления (он привстал и выбросил вперед руку, как бы держа речь в парламенте). Кто владеет заморскими территориями, которых не в силах освоить по недостатку средств или рабочих рук, должен эти территории продать и на вырученные деньги починить крышу у себя над головой, унавозить свой огород, увеличить поголовье своего стада, вырастить сад на доброй земле, по которой ходят его собственные ноги! У нас дома, в самой Португалии, целая богатейшая провинция не вспахана, не орошена, не возделана, не заселена: Алентежо! *

Тито громко заворчал, отвергая достоинства Алентежо: если не считать нескольких участков близ Бежи и Серпы, Алентежо попросту полоса тощей земли, которая в лучшем случае дает урожай сам-два; где ни поскреби, наткнешься на гранитный монолит. У брата Жоана есть в Алентежо большое поместье, огромное поместье, а дает всего триста милрейсов дохода!

Гоувейя, которому случалось вести адвокатскую практику в Мертоле, так и вскинулся. Алентежо! Да это отличная земля! Но запущенная. Гнусным образом запущенная по вековой тупости наших правителей… Богатейшая, плодороднейшая провинция! Вот арабы… Да что арабы! На днях Фрейтас Галван рассказывал, что…

Но Гонсало Мендес (действительно выплюнувший можжевеловую с гримасой отвращения) одним махом вынес приговор всему Алентежо: сказки о его плодородии – не более чем вредная иллюзия!

Навалившись грудью на стол, Гоувейя кричал:

– А ты бывал в Алентежо?

– Я и в Китае не бывал, а…

– Так не говори! Один виноградник Жоана Марии чего стоит…

– Подумаешь! Сотня бочонков кислятины! А вокруг на десятки и десятки лиг ни единого…

– Житница страны!

– Бесплодная пустыня!

Между тем, не обращая внимания на шум, Видейринья звенел струнами в одиноком пылу, уносимый потоком горестных вздохов ариозского фадо, и рыдал про черные глаза, пленившие его сердце…

 
Ах! В глазах твоих черных как ночь
Я увидел погибель свою…
 

В лампах выгорел весь керосин. Господа призвали Гаго и потребовали свечей; тот выглянул, уже в одном жилете, из-за ситцевой занавески, улыбаясь с привычной расторопной услужливостью, и напомнил их милостям, что давно перевалило за полночь и скоро пробьет два… Гоувейя, опасавшийся бессонных ночей из-за болезни горла (у него от всякого пустяка воспалялись миндалины), всполошился и полез в карман за часами. Затем вскочил, застегнул на все пуговицы редингот, еще энергичнее сдвинул набок цилиндр и стал торопить мешковатого Тито. Оба жили в верхней части города: Гоувейя против почты, а Виллалобос в переулке за монастырем св. Терезы, в старом доме, где некогда проживал палач из Порто, – там он и был найден мертвым, с ножом между лопаток.

Но Тито не собирался спешить. Засунув трость под мышку, он отозвал Гаго в полутемный угол длинного помещения и начал с ним шушукаться: речь шла о запутанной истории относительно покупки охотничьего ружья, превосходного «винчестера», отданного трактирщику в залог сыном нотариуса Гедеса из Оливейры. Когда Тито спустился наконец с лестницы, Фидалго из Башни и Жоан Гоувейя стояли внизу, на залитой лунным светом мостовой, и снова яростно спорили. На этот раз причиной стычки оказался постоянный предмет ссор между ними: губернатор округа Андре Кавалейро.

То была старая, непримиримая, беспощадная и непонятная вражда. Гонсало кричал, чтобы при нем не упоминали, ради всех пяти ран Христовых, этого разбойника Кавалейро, этого жеребца, этого скомороха, который развратил весь округ! А Жоан Гоувейя, напряженно вытянувшись, устремив на фидалго колюче-сухой взгляд и непримиримо сдвинув набок цилиндр, утверждал, что его друг Кавалейро – человек светлого ума, второй Геракл, сумевший навести в Оливейре порядок, расчистить здешние авгиевы конюшни! Фидалго рычал. Видейринья, на всякий случай пряча гитару за спиной, уговаривал раскричавшихся приятелей вернуться в таверну и не будить всю улицу.

– У тещи доктора Венансио второй день колики в животе. Мы шумим прямо у них под окном…

– Так скажи ему, чтобы не болтал чепухи! – неистовствовал фидалго. – Противно слушать! Помилуй, Гоувейя, ну можно ли говорить, что у нас никогда не было такого прекрасного губернатора, как Кавалейро? Я не об отце говорю… Уже три года как его нет в живых…

Не спорю, он управлять не умел… Слабый, больной человек… Но после него был виконт де Фрейшомил. Был Бернардино. Ты же служил при них! Вот настоящие люди! А этот жеребец Кавалейро!.. Верховный правитель округа обязан прежде всего не быть смешным. А твой Кавалейро – ну прямо персонаж из водевиля! Поэтическая грива, закрученные усы, томные глаза, выпяченная грудь, фу-ты ну-ты!.. Опереточный любовник! И притом глуп, капитально глуп! Нет, господа, такой скотины только поискать… И сверх того, жулик.

Вытянувшись в струнку рядом с громадным Тито, словно колышек у подножия башни, председатель городской палаты яростно сжимал в зубах сигару. Потом сказал холодно и четко, уставив в фидалго указательный палец:

– Ты кончил, Гонсалиньо? Так знай: во всей Оливейре – понимаешь, во всей! – нет никого, – понимаешь, никого! – кто мог бы сравниться с Кавалейро умом, характером, манерами, образованием, политическим тактом!

Фидалго из Башни, растерявшись, умолк. Потом презрительно, надменно взмахнул рукой:

– Это слова чиновника, живущего на жалованье!

– А это… это слова грубияна, забывшего о приличии! – взвыл Гоувейя, еще больше выпрямляясь и сверкая выпученными глазами.

В ту же минуту между ними протянулась, отбросив на мостовую широкую тень, толстая, как палица, рука Тито и разъединила спорщиков,

– Стоп, господа! Не будем ссориться. Пьяны вы, что ли? Ей-богу, Гонсало…

Но Гонсало уже сожалел о своих словах. В порыве доброты и великодушия, неизменно привлекавших к нему все сердца, он смущенно пробормотал:

– Прости меня, Жоан Гоувейя! Я знаю: ты заступаешься за Кавалейро как друг, а не как подчиненный. Что прикажешь делать, голубчик!.. Когда при мне заговаривают об этом жеребце Кавалейро… Сам не знаю, я словно заражаюсь духом конюшни: начинаю лягаться, реветь по-ослиному…

Гоувейя, сразу оттаяв (он всей душой любил фидалго и восхищался им), обдернул на себе редингот и только проворчал, что «наш Гонсалиньо – все равно что шиповник: всем взял, да только колюч…». Затем, воспользовавшись этой минутой смирения и раскаяния, продолжал свой панегирик, хотя и несколько сдержаннее. Он готов признать, что у Андре есть кое-какие слабости. Да, конечно, известное самомнение… Но зато какое сердце! И Гонсалиньо должен согласиться…

Фидалго в новом приступе отвращения попятился и всплеснул руками:

– Ах, Жоан Гоувейя, ты не понимаешь!.. Ну, скажи, почему ты сегодня за ужином не ел салата из огурцов? Салат был замечательный, даже Видейринья соблазнился! Я взял целых две порции, а потом доел все, что осталось. В чем же тут дело? А в том, что ты испытываешь врожденное, органическое отвращение к огурцу. Твой организм не выносит огурцов. Нет таких доводов, нет таких аргументов, которые заставили бы тебя проглотить огурец. Многие любят салат из огурцов; но лично ты его не переносишь. Так вот, у меня с Кавалейро происходит то же, что у тебя с огурцами. Я его не переношу! Нет таких доводов, нет такого соуса, под которым я мог бы его проглотить. Он мне противен! Он не лезет мне в глотку! Мне от него тошно!.. И еще одно…

Тут вмешался Тито, которому надоел этот спор и давно хотелось спать:

– Ну, будет, будет! По-моему, сегодня мы таки проглотили свою порцию Кавалейро! Все мы славные ребята, и нам остается только разойтись по домам. Свидание, кефаль… Я валюсь с ног. Скоро утро, стыд и позор!

Гоувейя даже подскочил от испуга. Вот дьявольщина! Ведь в девять утра у него комиссия по переписи населения!.. Чтобы рассеять последние следы взаимной обиды, он на прощанье обнял Гонсало. И когда фидалго уже спускался к фонтану в сопровождении Видейриньи (после всех подобных пирушек младший провизор провожал его до самых ворот «Башни»), Жоан Гоувейя, удалявшийся под руку с Тито, еще раз обернулся посреди Калсадиньи и привел изречение «не помню уже какого философа»:

– Не стоит портить хороший ужин из-за скверной политики. Кажется, это из Аристотеля!

Даже Видейринья, снова настраивавший гитару, чтобы вволю попеть при луне, скромно прошептал, заглушив певучие аккорды:

– Не стоит, сеньор доктор, право, не стоит… Такое уж дело – политика… сегодня оно белое, завтра оно черное, а послезавтра – глядь! – и вовсе ничего нет…

* * *

Фидалго пожал плечами. Политика! Неужели он стал бы ни с того ни с сего поносить губернатора Оливейры! Нет… он ненавидел в его лице только Андре Кавалейро из Коринды, вероломного друга, изменника с томными глазами! Никто не знает, что их поссорила память о тяжкой обиде, кровном оскорблении, за которое во времена Труктезиндо санта-иренейское войско пошло бы войной на обидчика… Приятели шагали по улице под сиянием луны, стоявшей над холмами Валверде; на струнах Видейриньи протяжно стонало вимиозское фадо, а Гонсало вспоминал эту старую историю, которая до сих пор отравляла горечью его душу. Семьи Рамиресов и Кагалейро жили по соседству: Рамиресы владели Санта-Иренейской Башней, более древней, чем само королевство, а Кавалейро – цветущим, доходным поместьем в Коринде. Когда Гонсало, восемнадцатилетний юноша, еще томился в выпускном классе лицея и готовился поступать в университет, Андре Кавалейро был уже студентом третьего курса; однако он принял Гонсало в число своих ближайших друзей. В каникулярное время, получив в подарок от матери верховую лошадь, Кавалейро ежедневно приезжал в «Башню». Сколько раз они гуляли вдвоем в санта-иренейском парке или бродили по окрестностям Бравайса и Валверде, и старший делился с младшим своими честолюбивыми планами, серьезными мыслями о будущем… Он намерен был посвятить себя государственной службе. Грасинья Рамирес вступала в свою шестнадцатую весну… Даже в Оливейре ее называли «Фиалкой из Башни». Еще жива была гувернантка Грасиньи, добрейшая мисс Роде. Как и все обитатели «Башни», старушка была очарована юным гостем, восхищалась его прекрасными манерами, волнистой романтической шевелюрой, чуть томным выражением больших ласковых глаз, а также пламенным увлечением, с каким он декламировал стихи Виктора Гюго и Жоана де Деус. Достойная наставница, чьи принципы не могли устоять перед всемогуществом Любви, разрешала Андре длительные беседы с Марией Грасой в павильоне под акациями; она смотрела сквозь пальцы даже на записочки, которыми влюбленные обменивались под покровом темноты, передавая их друг другу через ограду водокачки. Каждое воскресенье Кавалейро обедал в «Башне» – и верный управляющий Рамиресов, старик Ребельо, кряхтя, уже ломал голову над счетными книгами, чтобы выкроить миллион рейсов на приданое малютке. Отец Гонсало и Грасы, занимавший в ту пору пост губернатора Оливейры, был по горло занят делами, погряз в политике и долгах и ночевал дома лишь под воскресенье; он одобрял выбор Грасиньи: это нежное, романтическое создание, росшее без материнского присмотра, обременяло и без того хлопотливую жизнь отца лишней заботой и ответственностью. Конечно, семье Кавалейро было далеко до Рамиресов, в чьих жилах текла беспримесная готская кровь, чье имя гремело в летописях страны на протяжении веков и не уступало древностью самому королевству. Но все же Андре был юноша из хорошей семьи, сын генерала, внук верховного судьи; на фронтоне господского дома в Коринде красовался подлинный фамильный герб, вокруг простирались цветущие сады, золотились тучные нивы, свободные от платежей по закладным… К тому же молодой человек приходился родным племянником Рейсу Гомесу, одному из вожаков партии историков, и со второго курса уже был принят в их ряды. Его, несомненно, ждало блестящее будущее политического и государственного деятеля… И наконец Мария да Граса самозабвенно полюбила расчесанные до блеска усы, широкие плечи своего благовоспитанного Геркулеса, самоуверенную осанку, из-за которой топорщилась на груди крахмальная манишка. Сама она, напротив, была хрупкой и маленькой; когда Грасинья улыбалась, ее зеленоватые глаза влажно и застенчиво мерцали; личико казалось прозрачным, точно из тонкого фарфора, а великолепные волосы, черные и блестящие, как конский хвост, ниспадали до самых пят; они могли окутать всю ее фигурку – так она была тонка и миниатюрна. Когда влюбленные гуляли в тополевой аллее парка, мисс Роде (которую ее отец, преподаватель греческой литературы в Манчестере, с детства пичкал мифологией) неизменно восклицала, что они напоминают ей «могучего Марса и грациозную Психею». Даже слуги говорили: «Красивая парочка!» Одна лишь сеньора дона Жоакина Кавалейро, мать Андре, тучная и капризная дама, всеми силами противилась наездам сына в «Башню» – без всякого, впрочем, разумного основания; просто «барышня уж больно тощенькая, ей бы невестку посолидней, в теле…». К счастью, когда Андре Кавалейро оканчивал пятый курс, эта несимпатичная сеньора скончалась от водянки. Отец Гонсало получил ключ от склепа; Грасинья надела траур; даже Гонсало, живший в одном пансионе с Кавалейро на улице Сан-Жоан, повязал на рукав черную ленту. Все в Санта-Иренее были уверены, что блистательный Андре, избавившись от противодействия мамаши, сразу же после церемонии врученья дипломов сделает формальное предложение «Фиалке из Башни». Долгожданная церемония наконец состоялась, но Кавалейро вдруг уехал в Лиссабон: на октябрь были назначены выборы, и дядя Рейс Гомес, занимавший пост министра юстиции, обещал племяннику депутатскую скамью в национальном собрании от Брагансы.

Все лето Андре просидел в столице, затем отправился в Синтру, где черный пламень его глаз опустошил немало сердец; потом он совершил триумфальную поездку по Брагансе, под треск фейерверков и клики «виват!» в честь племянника нашего Рейса Гомеса. В октябре Браганса поручила доктору Андре Кавалейро (как писало «Эхо Трасос-Монтес») представлять ее в кортесах, вверившись его блестящей эрудиции и ораторскому дарованию…» Лишь после всего этого он вернулся в Коринду. Бывал и в «Башне». Отец Гонсало как раз только что перенес гастрическую лихорадку, обострившую его застарелую болезнь – диабет; во время этих посещений Андре уже не искал случая увлечь Грасинью в тенистые, уединенные аллеи парка. Нет! Он предпочитал сидеть в голубой гостиной и беседовать о политике с укутанным в одеяло Висенте Рамиресом. Старый губернатор уже не поднимался с кресла. Грасинья писала брату в Коимбру, что встречи с Андре стали не такими пылкими и непринужденными, как раньше: «…он очень занят, готовится в депутаты…» После рождества Кавалейро вернулся в Лиссабон к открытию кортесов; он вез с собой целый обоз мебели, камердинера Матеуса, новую верховую лошадь, купленную в Вилла-Кларе у Мануэла Дуарте, и два ящика книг. Милейшая мисс Роде утверждала, что Марс, как и подобает герою, попросит руки Психеи лишь после какого-нибудь славного подвига, например, «после триумфального дебюта, благоухающего всеми цветами красноречия…». Когда Гонсало приехал в «Башню» на пасхальные каникулы, лицо сестры показалось ему бледненьким и испуганным. Письма от Андре, который давно уже выступил «с триумфальным дебютом, благоухающим всеми цветами красноречия», становились все короче, все небрежней. Последнее его послание (которое Грасинья под секретом показала брату), с пометкой «палата депутатов», состояло всего из трех кое-как нацарапанных строчек: «Предстоит масса работы в комиссиях, погода хорошая, сегодня вечером бал у графа Вильяверде, ужасно соскучился. Твой верный Андре…» Гонсало Мендес Рамирес решил в тот же вечер поговорить с отцом, угасавшим в своем кресле,

– По-моему, Андре очень нехорошо поступает с Грасиньей. Что ты об этом думаешь?

Висенте Рамирес слабо пошевелил рукой; жест его выражал печаль и бессилие; перстень с гербом то и дело соскальзывал с исхудавшего пальца.

Но вот в мае закрылись заседания кортесов – нескончаемые заседания, поглощавшие все мысли Грасиньи, которая страстно мечтала, «чтобы депутатов распустили на каникулы». И что же? Чуть ли не на следующий день она в Санта-Иренее, а Гонсало в Коимбре узнали из газет, что «молодой многообещающий депутат Андре Кавалейро отбыл в Италию и Францию в длительный вояж, посвященный отдыху и ученым занятиям». Ни единой строки своей избраннице, почти невесте!.. Это был прямой вызов. В былые времена Рамиресы с конными вассалами и пешей ратью обрушились бы за такую обиду на гнездо Кавалейро и оставили бы на месте замка лишь обугленные бревна да повешенных на пеньковой веревке челядинцев… Но умиравший Висенте Рамирес только покорно прошептал: «Негодяй!..» Гонсало в Коимбре рычал от ярости и клялся отхлестать мерзавца по щекам! Добрейшая мисс Роде обрела утешение в музыке: она велела распаковать свою старую арфу, и над рощами Санта-Иренеи понеслись элегические арпеджио. Кончилось все это горькими слезами Грасиньи. Она так отчаялась в жизни, что перестала даже причесываться и несколько недель пряталась от всех в павильоне под акациями, чтобы никто не видел ее горя.

Сколько воды утекло с тех пор, а воспоминание об этих слезах снова обожгло жаждой мести сердце Гонсало. Он ударил палкой по ограде, словно то были ребра Кавалейро! Друзья шагали по мосту через Портелу; в этом месте взору путника открываются бескрайние поля; с дороги видна была вся Вилла-Клара, облитая лунным светом, – от монастыря святой Терезы, на Фонтанной площади, до новой кладбищенской стены, белевшей на вершине холма под тонкими кипарисами. В глубине долины светлым пятнышком выделялась церковь пресвятой девы Марии Кракедской – все, что уцелело от древнего монастыря, где некогда покоились в грубо вытесанных каменных склепах могучие скелеты Рамиресов. В темноте, под аркой моста, журчала речонка, тихо пробираясь по усеянному галькой руслу. Видейринья, охваченный поэтическим восторгом перед безмолвием и кроткой негой ночи, снова запел под приглушенное бормотание струн:

 
Не вздыхай понапрасну, не плачь,
Для меня твои слезы – вода,
Знай, что умерло сердце мое
И не встретимся мы никогда!..
 

Гонсало же вернулся к своим мыслям, перебирая в памяти печали, которые в тот год обрушились на «Башню». Висенте Рамирес скончался в августе, под вечер, сидя в вынесенном на веранду кресле. С ним был падре Соейро. Умер он легко, и в последнюю минуту, устремив взгляд на древнюю башню, едва слышно прошептал: «Сколько новых Рамиресов суждено ей увидеть у своего подножия?..» В то лето Гонсало просидел все каникулы в полутемном архиве и один-одинешенек (верный управляющий Ребельо тоже приказал долго жить) рылся в бумагах, пытаясь выяснить свои денежные дела. Оказалось, что он располагает всего лишь двумя тысячами тремястами милрейсов дохода – вот и все, что давало поместье в Кракеде, имение в Праге и две деревни: Трейшедо и Санта-Иренея. Когда пришло время возвращаться в Коимбру, Гонсало отвез сестру в Оливейру и оставил у родственницы, доны Арминды Нунес Вьегас, богатой и добродушной дамы, которая занимала на Посудной площади обширный особняк, набитый портретами предков и изображениями родословного древа; почтенная сеньора по большей части сидела на парчовом канапе, в черном бархатном платье, и перечитывала свои любимые рыцарские романы – «Амадиса», «Леандра Прекрасного», «Тристана и Бланкафлор», «Хроники императора Кларимундо». Вокруг нее жужжали веретенами служанки. Здесь-то и увидел Грасинью Рамирес ее будущий муж, Жозе Барроло, отпрыск одного из самых богатых семейств Амаранте, и полюбил ее страстно, глубоко, благоговейно, чего никто не ожидал от этого толстоватого и флегматичного молодого человека с румяными, как яблоко, щеками и столь недалекого умом, что приятели прозвали его «Жозе без Роли». Добряк Барроло до этого безвыездно жил с матерью в Амаранте и ничего не знал о несчастной любви «Фиалки из Башни» – впрочем, тайна эта не вышла за пределы парков и рощ Саита-Иренеи.

Под сенью умиленной и снисходительной опеки доны Арминды состоялась помолвка, а через три месяца сыграли свадьбу. Гонсало Мендес Рамирес получил от Барроло письмо, где тот клялся, что «чистейшая страсть, внушенная ему Марией Грасой, ее добродетелью и другими достоинствами, так сильна, что даже в словаре нет слов, способных это выразить…»

Свадьбу отпраздновали пышно. По воле Грасиньи, не пожелавшей расставаться с родной «Башней», молодые лишь ненадолго заехали с сыновним визитом в Амаранте, а затем «свили гнездо» в Оливейре, на углу Королевского бульвара и улицы Ткачих, в особняке с обширным садом, полученным Барроло в наследство от дядюшки, настоятеля кафедрального собора. Незаметно, без особых происшествий протекло два года. Гонсало Мендес Рамирес проводил в Оливейре последние пасхальные каникулы, когда Андре Кавалейро был назначен губернатором округа и торжественно вступил в должность. Трещали фейерверки, гремели оркестры, мэрия и епископский дворец украсились праздничными огнями, герб Кавалейро реял на флагах, вывешенных над дверью кафе «Аркада» и над подъездом банка!.. Барроло был раньше знаком и даже дружен с Кавалейро, преклонялся перед его умом, изысканностью, политическим успехом. Но Гонсало Мендес Рамирес, совершенно подчинивший себе Жозе без Роли, приказал ему не встречаться с новым губернатором, не раскланиваться с ним на улице и по обязанности родства взять на себя бремя вражды, разделявшей Рамиресов и Кавалейро. Жозе Барроло пришел в недоумение, но покорился. Однажды вечером, надевая в спальне ночные туфли, он рассказал Грасинье о новой причуде Гонсало:

– Без всякого повода, без всякой причины, единственно из-за политики! Вообрази!.. Кавалейро такой блестящий человек, такой прекрасный малый, Мы могли бы составить премилый семейный кружок…

Прошел еще год ничем не возмущенного покоя. И вот, приехав весной в Оливейру ко дню рождения Барроло, Гонсало заподозрил неладное и убедился, что подозрения его основательны: этот черноусый наглец, сеньор Андре Кавалейро, возобновил ухаживанья за Грасиньей Рамирес!

Издали, безмолвно, с вызывающим бесстыдством, он обдавал ее пламенными взорами, полными меланхолии и страсти! Он желал сделать своей любовницей внучку и правнучку Рамиресов, наследницу знатнейшего рода Португалии, которую не удостоил чести назвать своей супругой!

* * *

Шагая по белевшей под луной дороге, Гонсало так глубоко ушел в путаницу этих горьких мыслей, что не заметил, как поравнялся с воротами «Башни» и миновал зеленую дверцу на углу дома, к которой вели три ступеньки. Он шел уже мимо садовой стены, когда Видейринья приглушил рукой гудевшие струны и со смехом окликнул его:

– Сеньор доктор, неужто вы решили пробежаться среди ночи в Бравайс?

Гонсало, сразу очнувшись, повернул назад и стал искать в кармане среди звякавших монет ключ от калитки.

– А я и не заметил! Как чудесно ты сегодня играл, Видейринья… Для прогулки при луне, после ужина, не найти другого столь поэтичного спутника. Право, ты последний португальский трубадур!

Младший провизор, сын пекаря из Оливейры, высоко ценил дружбу знатного фидалго. Гонсало пожимал ему руку в аптеке в присутствии аптекаря Пиреса, и в Оливейре, на глазах у всех местных тузов. Это была высокая честь, своего рода миропомазание, никогда не терявшее своей новизны и сладости. Тронутый похвалой, Видейра с силой ударил по струнам:

– Ну, тогда я спою вам на закуску мою лучшую песню, сеньор доктор.

Речь шла о знаменитой балладе его собственного сочинения «Фадо о Рамиресах»; состояло оно из длинной вереницы четверостиший, в которых воспевались семейные предания славного рода. В этой работе, поглощавшей лучшие силы его души, Видейра пользовался помощью старика падре Соейро, капеллана и архивариуса «Башни». Гонсало толкнул зеленую дверь. В темной передней слабо мигала, собираясь погаснуть, лампадка, в которой выгорело все масло; рядом поблескивал серебряный подсвечник. Видейринья, взяв на гитаре вдохновенный аккорд, отступил на середину дороги и залюбовался башней: над кровлей обширного господского дома, в светлом безмолвии летнего неба, высились ее зубчатые стены, черной стрелой возносилась дозорная вышка. Ей, этой башне, да еще луне запел Видейра хвалебные строфы на мотив коимбрского фадо, пересыпанного горестными «ах!»:

 
Горделиво и безмолвно
В лунном серебре чернея,
Трепет каждому внушает
Башня Санта-Иренея…
Ах! Внушает страх и трепет
Башня Санта-Иренея!
 

Он прервал песню, чтобы поблагодарить фидалго, приглашавшего его подняться и выпить бокал спасительной можжевеловой; и снова с наслаждением запел, отдаваясь неудержимому потоку своих стихов и значительности предания; Гонсало же, извинившись перед «своим трубадуром», скрылся из виду – надо было запереть калитку усадьбы,

 
Дышат стариною камни
Этой башни, что древнее
Всей короны португальской,
Башни Санта-Иренея!..
 

Видейринья начал со строфы о Мунсио Рамиресе, по прозвищу «Волчий клык»; но вот осветился зал, балконная дверь которого была распахнута настежь, навстречу ночной прохладе, и Фидалго из Башни, с зажженной сигарой в зубах, облокотился на перила веранды, чтобы выслушать серенаду. Еще напряженнее зарыдал голос Видейриньи – шла строфа о Гутьерресе Рамиресе: он стоит у входа в свой шатер, на Масличной горе в Палестине: перед ним – его бароны; обнажив мечи, они провозглашают его герцогом Заиорданским и сеньором Галилеи, Но он отказывается: кто, в самом деле, захочет взять в лен эту землю, пусть она святая, пусть она родина Искупителя, если он

 
…в Португалии владеет
Замком Санта-Иренея!
 

– Хорошо сказано! – заметил Гонсало.

Польщенный Видейринья перешел к новому куплету, сочиненному в последнюю неделю, – о выносе тела Алдонсы Рамирес, святой Алдонсы, из монастыря в Ароуке: четыре короля доставили на плечах носилки с ее прахом в Трейшедо.

– Браво! – воскликнул фидалго, перевесившись через перила веранды. – Прекрасный куплет, Видейринья! Только королей, пожалуй, многовато… Сразу четыре!

Держа от восторга гитару торчком, помощник провизора запел другую, уже давно написанную строфу об ужасном Лопо Рамиресе: мертвый, он встал из гроба, хранившегося в склепе кракедского монастыря, сел на мертвого коня и всю ночь скакал, чтобы поспеть в Испанию к битве под Навас-де-Толоса! * После этого Видейринья прокашлялся и еще надрывнее затянул куплет о «Рыцаре без головы»:

 
Проплывает черный призрак…
 

Но Гонсало не любил этого предания о призраке, бродящем зимними ночами меж зубцов башни с собственной головой в руках. Он отошел от перил и прервал затянувшуюся летопись:

– Пора кончать, Видейринья, а? Уже четвертый час, просто срам. Да, вот что: в воскресенье Тито и Гоувейя обедают у меня в «Башне»; приходи и ты с гитарой и новыми куплетами, только не такими мрачными. Bona sera[1]1
  Спокойной ночи (итал.)


[Закрыть]
. Что за чудная ночь!

Он бросил сигару, закрыл балконную дверь «старого зала», сплошь увешанного портретами Рамиресов, которые он в детстве называл «прадедушкины личики», и, проходя по коридору, все еще слышал вдали, в молчании полей, залитых лунным светом, песню о деяниях своих родичей:

 
Ах! Когда повел нас в битву
Государь дон Себастьян,
Юный паж его Рамирес
И отважен был, и рьян…
 

Фидалго разделся, задул свечу и, торопливо перекрестившись, заснул. Но в ту ночь спальню заполнили видения; сон его был неспокоен и полон страхов. Андре Кавалейро и Жоан Гоувейя появились на стене, облеченные в кольчуги, верхом на ужасного вида жареных кефалях! Хитро перемигиваясь, они подкрались к нему и начали тыкать копьями в его беззащитный желудок, а он стонал и корчился на кровати. Потом на Калсадинью в Вилла-Кларе выехал грозный всадник – мертвый Рамирес (слышно было, как в латах скрежещут кости), и с ним король дон Афонсо II, скаливший волчьи клыки. Они схватили Гонсало и потащили в Навас-де-Толоса. Его волокли по каменному полу, а он упирался, звал на помощь тетю Розу, Грасинью, Тито. Но дон Афонсо так крепко двинул его в спину своей железной рукавицей, что он вылетел из таверны Гаго и очутился в Сьерра-Морене, на поле битвы, в гуще трепетавших знамен и блистающих доспехов. В тот же миг испанский кузен, Гомес Рамирес, магистр Калагравы *, наклонился с вороного коня, ухватил Гонсало за чуб и выдрал последние волосы под оглушительный хохот всего сарацинского войска и всхлипывания тетки Лоуредо, которую несли на носилках четверо королей! Он был совсем разбит и измочален, когда сквозь ставни наконец забрезжил рассвет; ласточки щебетали под карнизом. Фидалго в исступлении сорвал с себя простыню, вскочил с кровати, распахнул балконную дверь и вдохнул полной грудью прохладу, тишину, аромат листвы, глубокий покой спящей усадьбы. Пить! Нестерпимо хотелось пить, губы ссохлись от жажды. Он вспомнил про знаменитую Fruit salt, прописанную доктором Маттосом, жадно схватил бутылочку и полуодетый побежал со всех ног в столовую; там, тяжело дыша, он развел две полные ложки порошка в минеральной воде Бика-Велья и разом проглотил весь стакан, над которым поднялась шипучая, щипавшая язык пена.

Ах, какая благодать! Какое облегчение! Сразу ослабев, он вернулся в спальню и крепко, долго спал: снилось ему, что он лежит в Африке, на лугу, под шелестящей пальмой и вдыхает пряный аромат невиданных цветов, которые росли среди лежавших навалом золотых самородков. Из этого рая его вырвал Бенто: когда пробило полдень, он забеспокоился, что «сеньор доктор больно долго не просыпается».

– Я провел прескверную ночь, Бенто! Привидения, побоища, скелеты, кошмары! Виновата яичница с колбасой. И огурцы… особенно огурцы! Выдумки этого чудака Тито. Но под утро я выпил Fruit salt и теперь чувствую себя отлично. Великолепно! Я даже в состоянии работать. Принеси, пожалуйста, в библиотеку чашку зеленого чая, только покрепче… И сухариков,

* * *

Несколько минут спустя, накинув халат поверх ночной сорочки, Гонсало сидел в библиотеке за столом, перед балконной дверью и, прихлебывая чай, перечитывал последнюю строчку своей рукописи, ту самую рыхлую и немилосердно исчерканную строчку, где «длинные лунные лучи пересекали длинный оружейный зал». И вдруг, словно в каком-то озарении, он сразу увидел множество выразительных деталей для описания замка в летнюю ночь: копья дозорных поблескивают над гребнем стены, на мокрых откосах рва заунывно квакают лягушки…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю