355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жозе Мария Эса де Кейрош » Знатный род Рамирес » Текст книги (страница 1)
Знатный род Рамирес
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:08

Текст книги "Знатный род Рамирес"


Автор книги: Жозе Мария Эса де Кейрош



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 24 страниц)

ЗНАТНЫЙ РОД РАМИРЕС

О РОМАНЕ И ЕГО АВТОРЕ

В декабре 1880 года Эса де Кейрош писал: «Надо наконец дать Португалии то, в чем все народы нуждаются больше всего и что, собственно, и делает их великими. Дать правду. Всю правду. Правду о ее истории, ее искусстве, ее политике, ее обычаях. Долой лесть, долой обман. Не говорите, что Португалия стала великой, потому что ей удалось овладеть Каликутом. Скажите ей, что она ничтожна, ибо в ней нет школ. Во весь голос, беспрестанно кричите правду, грубую и жестокую правду…»

Этот крик боли вырывался не только из груди Эсы де Кейроша – под словами художника мог бы подписаться каждый граждански мыслящий и честный соотечественник: трезвая оценка действительности была непременной предпосылкой национального подъема. В первую очередь – развития отечественного искусства. И, конечно, – высоких достоинств романа Эсы де Кейроша «Знатный род Рамирес».

Какую же правду стремился в нем автор поведать читателю? Какую легенду отвергал? Каким оружием боролся с ложью? И кто же он – поборник правды Эса де Кейрош?

Род его оставил заметный след в португальской истории. Вольнолюбивый дед Эсы пользовался влиянием в либеральной партии и, когда она в 1834 году стала у власти, вошел в правительство. По сравнению с дедом родитель Эсы несколько охладел к политике. Тоже юрист по образованию, он предпочел треволнениям партийной борьбы покой и постоянный доход от адвокатской практики. Проза буржуазной жизни заглушила и обычный в юности флирт с поэзией. Правда, не до конца: литературные забавы увлекли сына.

Эса продолжил традиции рода. Он унаследовал и профессию, и любовь к искусству, и тягу к политической деятельности. Но у внука склонности отца и деда проявились с иной силой и в иных, более сложных обстоятельствах.

Когда Эса изучал юриспруденцию в древнем Коимбрском университете, студентов волновали не лекции по римскому праву, а судьбы родины. Схоластическая мудрость наставников, сочетавшаяся с дремучим невежеством и рабской угодливостью перед властью, была им так же ненавистна, как господствовавший в стране режим. Они находились, как писал позднее Эса, в состоянии «перманентного возмущения» и за четыре года совершили «три революции со всеми их классическими атрибутами: манифестами к стране, бросанием камней, кошачьими концертами, ржавым пистолетом под каждым плащом и сжигаемыми среди диких плясок портретами ректоров».

Оставим в стороне вопрос, на самом ли деле кошачьи концерты и ржавые пистолеты являются «классическими атрибутами» революции. Известны восстания, совершенные с помощью незаржавевшего оружия и под иную музыку. В воспоминаниях Эсы о Коимбре такого рода представления о революции естественны.

В других условиях, в другой социальной атмосфере подобный энтузиазм юных повстанцев, несомненно, привел бы – и приводил – к практическим действиям, менявшим курс политической жизни: среди студентов встречались люди подлинно смелые и одаренные, например, один из ближайших друзей Эсы, впоследствии член I Интернационала, Антеро де Кинтал, – замечательный поэт, публицист, критик. Но в условиях Португалии энтузиазму бунтарских талантов не дано было вырасти в силу, способную поворачивать руль государства.

После окончания университета в 1866 году двадцатилетнему Эсе удалось избежать опасности, обычно подстерегающей критически настроенную молодежь, когда она, покинув аудитории, разменивает свои великие, но смутные порывы на мелочь трезвых будней. Любая из открывшихся и быстро изведанных Эсой дорог – в журналистику, адвокатуру, к лаврам административной деятельности – грозила ему губительным успехом: карьера погрузила бы его в грязь компромисса, суету мнимо важных условностей и забот, а в итоге уничтожила бы личность и талант. Эса чувствовал и понимал опасность. Несмотря на обещающий легкую победу дебют, он пренебрег всеми, казалось бы, заманчивыми перспективами. Из убогого провинциального мирка, из капкана микроудач он вырвался в большой мир.

Первый свой побег он совершает в Палестину и Египет. Кроме библейских легенд, древних и святых мест, его влекут туда и события современности. В 1869 году он присутствует на открытии Суэцкого канала. В 1872 году он избирает ту часто манившую поэтов профессию (достаточно вспомнить о Грибоедове, Тютчеве, Неруде), которая позволяет, не порывая связи с родиной, не изменяя отечеству, освободиться от его удушающих объятий, – он становится дипломатом. Куба, Соединенные Штаты Америки, Англия, в 1888 году – Париж. Здесь 16 августа 1900 года и завершилось смертью последнее, самое длительное путешествие Эсы де Кейроша в большой мир.

Выбор пути, сделанный Эсой, был спасителен для его творчества. Профессия дипломата не только распахнула перед ним врата во французскую, английскую, американскую, – в мировую культуру. Не только сохранила чувство кровной связи с культурой отечественной. Она давала Эсе выгодную позицию для наблюдения над современной политической жизнью и работой скрытых пружин ее механизма, она предоставляла ему права и налагала обязанности, каких лишен свободный путешественник и неприкаянный эмигрант. Нет сомнения, что именно опыт дипломата, обретенная широта кругозора, отвоеванная умом и упорством духовная независимость спасли талант Эсы, который увял бы или погиб на оскудевшей и выжженной португальской земле, как увядали и погибали другие, не менее значительные таланты, и в их числе Антеро де Кинтал, покончивший в 1891 году самоубийством.

Профессия или, лучше сказать, образ жизни Эсы де Кейроша обогатили его мысль, углубили его понимание национальных, художественных, исторических проблем Португалии. Иными словами – дали возможность узнать правду о собственном отечестве.

Она была горькой.

При буржуазно-трезвом взгляде на мир, характерном для конца XIX столетия, теряла свою романтическую таинственность средневековая даль, в тумане которой недавно казались исполинами враждовавшие с маврами – в ту пору властителями большей части Иберийского полуострова – и люто грызшиеся друг с другом рыцари Арагона и Кастилии, короли Испании и Леона, – как в карточной колоде, их всегда было несколько. Теряла героические очертания и фигура французского магната, отважного грабителя и противника кордовского халифа Генриха Бургундского, ставшего в 1095 году графом Португальским.

Болью отдавалось в сердце современника и героическое Возрождение. Блестящие страницы истории, на которых были записаны подвиги Колумба, Васко да Гама и многих менее знаменитых путешественников, страницы, рассказывавшие, как окраинная держава, захолустье Европы, вышла на магистраль морских путей, соединивших Старый и Новый Свет, читались с восхищением, отравленным скорбью… В начале XVII века, при Мануэле I, полоска прибрежной земли, по сути малая среди малых, Португалия оказалась владычицей обширнейших территорий в Южной Америке, Африке, Индии. Она утвердилась на Цейлоне, овладела Малаккой, проникла в Китай. Но тем мрачнее выглядели времена, которые опустились на страну как беспросветная, столетия длившаяся ночь. Поток колониального золота не орошал, а иссушал землю метрополии. Оно обесценило труд крестьян и обескровило ремесло и промышленность. Централизованная власть, некогда принесшая благо, становилась все более паразитической и враждебной национальным интересам. Сначала абсолютистская Португалия заболела рахитом, затем ее поразил склероз, наконец бюрократия, словно раковая опухоль, начала пожирать тело страны.

Между тем Англия, Голландия, Франция, набирая силы, теснили увядающую и потерявшую мощь соперницу. Одна колониальная жемчужина за другой выпадали из ее короны. Удар в самое сердце нанесла ей Испания. В 1580 году войска Филиппа II оккупировали страну, и Португалия на шестьдесят лет потеряла свою самостоятельность. Народное восстание 1640 года положило конец испанской оккупации, но оно не вернуло стране роль перворазрядной державы.

Не менее губительно, чем происки врагов, застой экономики и маразм власти, на судьбы нации влиял католицизм. XVII век для Португалии – не отстававшей в этом пункте от других стран Европы – стал веком инквизиции, расправлявшейся огнем и железом с еретической, что означает со всякой пытливой, свободной мыслью. Чем радостнее было ее пробуждение в утреннюю пору Ренессанса, тем печальней и тягостней был ее вечерний отход. Церковный деспотизм, по жестокости превосходивший светский и явившийся идейной опорой последнего, уничтожал на корню живые побеги, сковывал творческие порывы нации.

Но, быть может, вольтерьянский XVIII век раскрепостил страну? Действительно, идеями Просвещения были навеяны робкие попытки министра Помбаля противодействовать засилию церкви. Однако затем последовали времена Марии I Безумной. В начале XIX столетия в цепи то разгоравшихся, то еле мерцавших буржуазных революций вспыхивали и португальские искры. В 1822 году была даже принята буржуазная конституция, однако уже в 1823 году реакционные генералы восстановили абсолютную власть и феодальную монархию. В стране превосходно действовал закон самодержавного режима: прогресс здесь делал свои шажки вперед пугливо и осторожно, реакция гнала страну назад безудержно и стремительно.

Перспектива для некоторого прогресса появилась только во второй половине или даже в последней трети XIX века, когда Европа, оставив позади «зону бурь» 1789–1848 годов, франко-прусскую войну и Парижскую коммуну, ненадолго вошла в шаткую колею либерализма и относительно мирного развития. В эту пору и Португалия, всячески сопротивляясь и безмерно опаздывая, начала приспосабливаться к либеральным ритмам.

«Возрожденцами» назвала себя партия весьма умеренных реформаторов, стремившихся – «по возможности» – приблизить хозяйство страны к современному уровню, накинуть на монархию и церковь уздечку конституции. Поразительно осторожным было это новое португальское Возрождение (Реженерасан). Во Франции полемика буржуазии с дворянско-аристократическими традициями, ее спор с феодальной системой решились с помощью гильотины. В Англии, стране классических форм компромисса, поначалу также не обошлось без топора… В отличие от своих старших англо-французских собратий, португальские Кромвели и Робеспьеры не подошли даже к той стадии, которая у Маркса получила название «оружие критики» и которая предшествует «критике оружием»… Выпады их теряли силу на дальней дистанции между словом и делом. «Краеугольные камни и устои» монархии оставались незыблемы. В конце XIX столетия Португалия была одним из подсобных хозяйств Англии, ее виноградником, рынком для ее товаров и, разумеется, неоплатным должником. Некогда центр Европы, она вновь превратилась в ее захолустье.

Такова была правда о португальской истории.

Столь же горькой была правда о португальском искусстве.

В эпоху Реженерасан, когда Эса входил в литературу, португальский романтизм твердил зады, пытаясь прикрыть дефицит самобытности бутафорией дешевого пафоса и ходульных страстей: подобно многим эпигонам, португальские романтики старались уверить, что они большие роялисты, чем сам король. В полдень века, на его переломе, когда европейское искусство достигло зенита в творениях Стендаля и Бальзака, Диккенса и Теккерея, Пушкина и Гоголя, когда уже связал первые снопы на своей бескрайней ниве Толстой, португальский романтизм выглядел немощным, как сама Португалия. За пределами страны он интереса не вызывал, а на родине, несмотря на известные достижения в прошлом, стал для всех, кто чувствовал время, воплощением косности и разрыва с действительностью, символом рутины и реакции – в литературе и в жизни.

Вот эту правду и надо было показать, чтобы справиться с официальной демагогией и провинциальной косностью, чтобы способствовать развитию отечества и его культуры.

Творчество Эсы де Кейроша – это настойчивые поиски правды; это упорное стремление сделать верный выбор и не сбиться с дороги, далеко не всегда прямой и ровной.

На первых порах Эса вел полемику с романтической школой, оставаясь в пределах романтизма. Повторилась обыкновенная история: молодой художник понимал, с чем необходимо бороться и кого надо ниспровергать, но фактически сохранял зависимость от противника; у него доставало решимости сказать «нет», но нечего было предложить взамен отвергнутого. В своих ранних произведениях Эса идет еще от литературы, а не от жизни. Однако большое его достоинство в том, что подражал он не доморощенным наставникам, вторившим водянистым стихам Ламартина, а Гейне – первому среди романтических мастеров острой социальной иронии. В подражаниях Генриху Гейне («Литания скорби»), в ориентации на лирико-фантастическую и философскую новеллу немецких романтиков («Господин дьявол» и др.) нельзя поэтому видеть признак одной лишь незрелости начинающего автора.

Равнение на Германию, выражая незрелость самой португальской литературы, вместе с тем было формой протеста против убожества отечественной школы и вполне оправданным поиском нового пути.

Веское доказательство силы таланта Эсы и его становления – в самокритичной оценке, которую он дал своим ранним вещам, собранным в книге под знаменательным названием «Варварские рассказы». Его критика романтизма, развиваясь последовательно, в конце концов подготовила и его собственный переход к реализму.

Переход совершился не сразу.

В ноябре 1865 года Антеро де Кинтал выступил с направленным против романтиков и их вождя Кастильо памфлетом «Здравый смысл и хороший вкус». Памфлет стал эстетической программой для художников, относящихся к «Коимбрской школе».

Двенадцатого июня 1871 года Эса, поддерживая идею Антеро де Кинтала – инициатора «Демократических лекций», провозгласил в своей «Речи о реализме» принципы, которые прокладывали себе дорогу за рубежом. Во Франции их отстаивали мыслители и художники разных направлений, единые, однако, в своем неприятии буржуазности: в литературе – Флобер и Золя, в живописи – Курбе, в теории – Прудон, чей трактат об искусстве подсказал важные положения «Речи».

В том же 1871 году была начата и работа над романом «Преступление падре Амаро», воплотившем в себе эти принципы. Между первой декларацией о реализме, началом работы над произведением и ее концом прошло, однако, немало лет: вышел роман в 1876 году, а его последняя редакция относится к 1880 году. За это время вместе с запасом жизненных и житейских впечатлений Эса де Кейрош накопил и энергию отрицания, силу протеста против окружающей действительности.

Энергией отрицания продиктован и следующий, написанный в Англии роман Эсы «Кузен Базилио» (1877). Если преступление падре Амаро, который, влюбившись в дочь своей квартирной хозяйки, скрывал любовь, а потом свидания, и погубил роженицу и новорожденного, совершилось в провинциальном городке Лейрия, похожем на Ионвиль, где погибла Эмма Бовари, то действие «Кузена Базилио» происходит уже в столице, и герои нового романа стоят ступенью выше на лестнице социальной иерархии. Каждый из них тем более страстно претендует на принадлежность к свету, чем дальше от него отстоит. Флоберовский по основным мотивам роман, разоблачающий «провинциальные нравы» столицы, тоже завершается самоубийством главной героини Луизы, запутавшейся и задохнувшейся в мире, где все уничтожают, над всем торжествуют грязь и пошлость.

«Реликвия» (1888) – роман о путешествии в Иерусалим, ко гробу господню, безобидного грешника Теодорико Рапозо, любящего живых женщин несравненно больше, чем мертвого Христа, представляет собою следующую ступень в творчестве Эсы. Одновременно историко-философский и плутовской, антирелигиозный и бытовой, роман объединяет реализм с романтикой, создает причудливый сплав субъективности Гейне и объективности Флобера.

«Реликвия», так же как и другие романы Эсы, – эпически широкая, неторопливая хроника «Семейство Майя» (1889), в которой на трех поколениях прослежена судьба угасающего рода, и «Переписка Фрадика Мендеса» (1891), где нарисован образ идеального героя, возвысившегося над религиями и системами, национальностями и партиями, – показывают, как с годами все дальше и дальше, в глубь истории и современности проникал взор художника, как оттачивалось его оружие борца, принявшего на себя нелегкую миссию отстаивать правду.

Этим оружием была ирония.

Не в призывах к восстановлению былой мощи и созданию великой Португалии, а в иронии по поводу пламенных прожектов и действительного положения вещей нуждалось общество, утверждавшее, что вступило в эпоху Возрождения. Как раз ирония была предпосылкой его отрезвления и пробуждения. Именно горькая и едкая ирония помогала критической мысли пробивать брешь в позеленевшем от старости замке португальского абсолютизма, в древних, но все еще прочных монастырских оградах, – брешь, сквозь которую устремлялось к жизни освобождающееся от пут и вериг реалистическое искусство.

Еще в Коимбре ирония стала главной формой проявления свободного духа Эсы. Постепенно накапливая силу, она словно выбирала себе противника по плечу. Из эмпиреев романтической литературы она опустилась на землю, проникла в быт. Потом, уже с прочных позиций, пошла в атаку на «высшие принципы» системы: религиозно-монархический в его консервативно-феодальном значении, национальный в его казенно-патриотической, пышно-декоративной трактовке…

Нельзя, однако, сказать, что от произведения к произведению ирония Эсы нарастала последовательно и неуклонно. В каждом из них видны ее исторические рубежи и классовые границы. Сила ее и пределы ясно обнаруживаются и в романе «Знатный род Рамирес» (1900) – последнем из опубликованных при жизни автора.

Весьма современная история трудов и дней Гонсало Мендеса Рамиреса начинается с родословной героя и с рассказа о том, как он изнывал над бумагой, пытаясь поведать миру о подвигах своих предков. Эса как будто задался целью не оставить камня на камне от легенды о героической истории рода, символизирующей историю Португалии.

Скажем, известно, что славный Лоуреисо по прозвищу «Тесак» «отличился в битве под Оурике… и вместе с будущим монархом был удостоен небесного видения: именно при нем графу Афонсо явился Иисус Христос на десятиаршинном кресте, плывшем в легких золотых облаках». Но известно и другое. Крест, на котором, согласно Евангелию, распяли Иисуса Христа, имел в длину три, три с половиной аршина, и, значит, дон Лоуренсо, узревший голгофский крест в золотых облаках, по крайней мере на шесть с половиной аршин отклонился от размеров, принятых при Понтии Пилате. Казалось бы, пустяковая, случайная деталь, но она приобретает весьма коварный смысл на фоне иных деталей, столь же многозначительных.

При осаде Тавиры Мартин Рамирес, рыцарь ордена Сантьяго, взломав топором боковые ворота крепости, ринулся прямо на ятаганы, тут же обрубившие ему обе руки; но вскоре герой появился на сторожевой вышке; потрясая обрубками, из которых хлестала кровь, он радостно кричал своему магистру: «Дон Пайо Перес, Тавира наша! Ликуй, ликуй, Португалия!» Факт сам по себе достаточно красноречивый… И все же некоторые обстоятельства помогают лучше понять иронию Эсы: когда в 1249 году Рамирес и его соратники обложили Тавиру – последний оплот мавров на крайнем юге Португалии, – мавры готовы были без боя отдать Тавиру предводителю осаждавших Пайо Пересу Корреа. Им неоткуда было ждать помощи, у них не было припасов, на исходе была вода…

В многогранной иронии Эсы тотчас появляются новые оттенки, как только рассказ от «героического» этапа истории Португалии переходит к тем временам, когда нация – разумеется, в ногу со славным родом Рамиресов – вступала в свой прозаический период. Эса склонен повествовать о нем по-прежнему в тонах патетических и торжественных.

Вдохновенного «увы-патриота» Кастаньейро, видевшего в подвигах Рамиресов доказательство величия португальского характера, национального героизма и отваги, оказывается, слеза прошибала при мысли о двух поросятах, съеденных верховным судьей за рождественским ужином: «…не человек, а брюхо – но какое брюхо! – восхищался Кастаньейро. – В нем чувствуется какая-то геройская закваска, оно свидетельствует о породе – «о той породе, что мощней обычной силы человечьей», как сказал Камоэнс».

Ирония, лукавство, насмешка Эсы, кажется, достигают своей кульминации, когда он направляет их на новобранца Гонсало, явившегося совершать подвиги под знамена романтизма и Вальтера Скотта. Эса с удовольствием знакомит с разнообразным и обильным меню отпрыска древнего рода – треска, цыплята в горошке, жареная кефаль, яичница с колбасой, пирожки с рыбой, салат, мармелад, вино, – но лишь для того, чтобы подчеркнуть, насколько не развит вкус Гонсало к наслаждениям творчества.

Нет, пожалуй, такой детали, которая под острым пером автора не стала бы поводом кольнуть, царапнуть, срезать незадачливого наследника героических традиций.

К примеру, рассказывая, как Гонсало посетила идея стать писателем и он обрел «призвание», Эса не упускает случая, отметить: «Именно в это время он и получил на экзамене «неудовлетворительно». Говоря об эволюции политических взглядов Гонсало, о том, что «возрожденцы» своим просвещенным консерватизмом, изысканностью манер и широтой воззрений привлекали его симпатии, Эса констатирует: Гонсало стал усердным посетителем возрожденческого клуба в кафе Коураса. И тут же добавляет: «…ближе к весне он с облегчением отбросил прочь государственные заботы и снова запировал в таверне Камолино…» Сообщая о планах Гонсало, создав шедевр, оставить сочинительство, чтобы с помощью исследования «О вестготских корнях законодательства в Португалии» взобраться на более почетные высоты науки, Эса тотчас уведомляет: Гонсало ничего не знал ни об этих корнях, ни о вестготах.

В массе уколов и насмешек, которым подвергается герой на протяжении всего романа, можно насчитать, по крайней мере, три повергающих наземь удара: эпизод с арендатором Каско, история с «прекрасной доной Аной о двухстах тысячах» и эпопея с гражданским губернатором Оливейры Андре Кавалейро.

Еще в ту драматическую минуту, когда арендатор «Башни» Рельо, хватив лишнего, нагнал страху на кухарку тетю Розу и расшиб стекло в балконной двери, обнаружилось, что не только слуги, но и сам хозяин Санта-Иренеи подвержен приступам робости. Как на грех, именно в этот день камердинер Бенто унес на кухню старый ржавый револьвер, чтобы почистить песочком. Гонсало пришлось поэтому запереться и лихорадочно строить баррикаду, жертвуя мебелью, хрустальными флаконами, черепаховой шкатулкой и распятием. Эпизод с Каско выявил, что трус Гонсало одновременно бессовестный лгун.

Трижды являлся Каско в Санта-Иренею – небольшое поместье, где дон Рамирес влачил свои дни, так как жизнь в Лиссабоне после оплаты долгов умершего отца оказалась не по карману. Трижды осматривал Каско имение и торговался об арендной плате, прежде чем по стародавнему обычаю ударили по рукам, подкрепив уговор чаркой вина. Но не успел «трижды пропеть петух», как Гонсало, которому другой арендатор предложил более высокую плату, нарушил стародавний обычай и отрекся от слова. При четвертой встрече Каско с трудом сдержал искушение пройтись крестьянской дубинкой по дворянской спине, спасибо, Гонсало избавил от греха, помчавшись, как лань, домой и со страху вышибив плечом доски в заборе. Так уж повелось, что при малейшем намеке на угрозу у бравого фидалго слабели ноги и холодный пот струйками начинал стекать по спине: «Душе его, слава богу, хватало мужества». Виновато было тело, бренное тело! Минутный испуг обращал его в бегство, хотя «душа кипела от гнева и стыда».

Столь же благородным выглядит знатный фидалго и в истории с доной Аной. Поначалу эта дочь мясника из Оваро, сестра беглого бандита, убившего кузнеца из Ильяво, и жена старика – богача, депутата кортесов – Саншеса Лусены производит на Гонсало отталкивающее впечатление. От ее густого сдавленного голоса по его чувствительной спине бегут мурашки. Его поташнивает и от ее манеры говорить «кавальейро», от глубокомысленных замечаний. Гонсало вспомнил, что на маскараде видел дону Ану, одетую Екатериной русской; нет, возразила собеседница, она была наряжена не русской, а императрицей… Плотоядные губы доны Аны, жадный взгляд, которым она окидывала земли супруга, одуряюще пышный бюст, туго обтянутый лифом платья, – все, казалось, несло на себе печать родителя-мясника. «Красивая женщина, но до чего вульгарна!.. Ничего духовного!..» – стонет Гонсало, испытывая отвращение к этому «куску мяса» и проникаясь ненавистью к «саншес-лусенианству».

Позднее, обсуждая со своим зятем Барроло бедра, зубы и прочее и прочее этой красивой кобылы Аны, Гонсало клянется: «Я бы не соблазнился, если бы даже она стояла передо мной на коленях в одной сорочке и держала на подносе двести тысяч Саншесова золота».

Но вот, отправившись к праотцам, старый муж освобождает для желающих местечко в широкой постели доны Аны, а заодно и депутатское кресло в кортесах. Странно! В трауре она вовсе не кажется Гонсало противной. Черное кружево вуали словно приглушает ее воркующий голос – подобно тому, как полумрак смягчает грубые дневные звуки. Черное платье скрывает слишком высокую грудь, облагораживает сытые формы разъевшейся буржуазии. Даже оброненное ею на прогулке замечание о часовне, в которой «мало святости», теперь представляется Гонсало таким же тонким, как аромат, исходящий от собеседницы и ничуть не напоминающий ужасного одеколона из аптеки Пиреса. Словом, двести тысяч недурно пахнут и вовсе не исключают, что под покровом мощных прелестей таится нежная душа. Как знать, не откроются ли в «прекрасной дщери мясника» неведомые достоинства, когда влияние тупицы Саншеса уступит место влиянию иного человека? У ослепительно красивой доны Аны, в сущности, лишь один досадный изъян – папаша-мясник и братец-разбойник. Но, положа руку на сердце, кем же прославился тысячелетний род Рамиресов, если не разбойниками и мясниками? Да и с кого начался?

Чтобы с чистой совестью получить желанные двести тысяч, Гонсало готов не только расширить круг своих предков, но и разбавить голубую эссенцию рода вульгарно-красной кровью сочной деревенской Венеры. «В конце концов, какого черта!» Голод не тетка, и жалкий доход с двух имений для него, образованного, утонченного Гонсало, подавленного обязанностями, которые накладывает знатность, – попросту нищета. Тогда как деньги доны Аны – это переход от тех, кто зависит, к тем, кто правит; это перспектива полной, возвышенной жизни в пышно отделанном доме и дальних, расширяющих кругозор путешествий… Однажды утром он храбро посмотрел в лицо «ошеломительной возможности: а не жениться ли на доне Ане?».

Еще большую отвагу проявил он в долгой битве с губернатором. Как водится, его ненависть родилась из многолетней, можно сказать, исторической дружбы, связывавшей семейство соседей по именьям – Рамиресов и Кавалейро. Подобно Гонсало, белокожему, белокурому, но уже лысеющему красавчику с подкрученными усиками, Андре – могучий красавец с поэтической гривой, лихо закрученными усами и поволокой больших глаз, тоже начинал с романтики и святого искусства. Некогда он с пламенным воодушевлением декламировал стихи Виктора Гюго и приступил к собственной поэме. Но, обнаружив в себе призвание к государственной деятельности, он быстро понял, что в Португалии служить власти выгоднее, чем писать стишки о свободе, и что надежней поэтому ставить не на левую, а на правую лошадку. В отличие от Гонсало, Андре примкнул не к оппозиции, а к правящей партии. Вскоре он стал губернатором Оливейры, где справлялся с «левой» пристяжной так же умело, как с коренником.

Едва ли он лицемерил, когда на приеме у короля и на светских раутах уверенно повторял: «В толще своей, в массе, Португалия глубоко предана монархии! Разве что поверху плавает накипь, грязноватая пена – студентишки да торговцы, – которую легче легкого удалить саблей». Однако ненависть Гонсало к Андре породили отнюдь не политические расхождения. Она возникла по мотивам сугубо личным.

В свою романтическую пору Андре, бывая ежедневно в Санта-Иренее, влюбился в сестру Гонсало, хрупкую красавицу Грасинью – «Фиалку из башни». Грациозная Психея отвечала могучему Марсу взаимностью. Управитель Рамиресов старик Ребельо уже кряхтел, выкраивая приданое малютке. Однако в период политической зрелости Андре смело пренебрег обязательствами. За такую обиду Рамиресы в былые времена обрушились бы с конными вассалами и пешей ратью «на гнездо Кавалейро и оставили бы на месте замка лишь обугленные бревна да повешенных на пеньковой веревке челядинцев». Гонсало же обрушивал лишь проклятия и посылал язвительные памфлеты насчет усов губернатора в «Портский вестник» – газетку, где родственник заведовал внешнеполитическим отделом и где отец Гонсало печатал подобные творения под той же подписью «Ювенал».

Казалось, ничто и никогда не могло охладить праведный гнев. Но вот Саншес Лусена любезно освободил избирательный округ, и в глухой стене, загораживавшей путь Гонсало к успеху, появился просвет. Дону Рамиресу осталось только пролезть в трещину и занять место в кругу политиканов, образовавших, как он видит, акционерную компанию по грабежу, или мягче – эксплуатации, управлению богатейшим поместьем, которым является Португалия. Осталось лишь лечь в постель и сесть на депутатское кресло покойника, поскольку парламентский мандат почти так же нужен, чтобы проникнуть в «товарищество», как диплом врачу.

Увы, пролезть в эту трещину нельзя, будучи «возрожденцем» и противником губернатора, от которого зависит и утверждение кандидатуры, и успех выборов. А перебежка из лагеря оппозиции в стан правящей партии и тем более примирение с Кавалейро, который, неслыханно обнаглев, пытается сделать любовницей ту, кого отверг в качестве жены, совершенно немыслимы. Впрочем… Разве один Гонсало ответствен за честь Грасиньи? Разве нет у нее мужа Барроло, куда больше обязанного следить за репутацией жены? И, наконец, кто имеет право так дурно думать о Грасинье, воспитанной в благородных традициях рода Рамиресов? Итог: Гонсало мудро прекращает войну Алой и Белой розы, распри Горациев и Куриациев. Он позволяет себя убедить, что перед «возрожденцами» у него столько же обязательств, сколько перед «историками» («и те и другие – добрые христиане»). Он с радостью узнает, что памфлет, где Кавалейро аттестован «новоявленным Нероном», совершившим «грязное и подлое покушение» на «целомудрие, чистоту и честь невинной девушки», где разоблачался «дикий, неслыханный произвол» губернатора, где говорилось о «политической агонии Португалии» и «вспоминались худшие времена абсолютизма, когда невинность погибала в застенках», – что этот памфлет вовсе не грянул громом над Оливейрой и не разразился благодатным ливнем над северной Португалией; напротив, он весьма польстил деспоту и донжуану намеком на лихо закрученные усы и чубчик, а также оповестил заинтересованных дам и девиц, что красавец губернатор не зря живет на свете. Короче, если Гонсало до сих пор не кидался в объятия Андре, «то из одной только застенчивости». Теперь он кинулся. Кинулся отважнее, чем всегда, ибо речь зашла о том, что именно Гонсало, потомок славных Рамиресов, обязан склониться перед долгом и бескорыстно, жертвенно отдать свой талант, знания, мужество несчастной родине…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю