355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жозе Мария Эса де Кейрош » Знатный род Рамирес » Текст книги (страница 19)
Знатный род Рамирес
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:08

Текст книги "Знатный род Рамирес"


Автор книги: Жозе Мария Эса де Кейрош



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 24 страниц)

X

До поздней ночи Гонсало шагал по комнате и горько думал о том, что всегда, всю жизнь (чуть ли не со школьной скамьи!) он подвергался непрерывным унижениям. А ведь хотел он самых простых вещей, столь же естественных для всякого другого, как полет для птицы. Ему же раз за разом эти порывы приносили только ущерб, страданья и стыд! Вступая в жизнь, он встретил наперсника, брата, доверчиво привел его под мирный кров «Башни»– и что же? Мерзавец овладевает сердцем Грасиньи и самым оскорбительным образом покидает ее! Затем к нему приходит такое обычное, житейское желание – он хочет попытать счастья в политике… Но случай сталкивает его с тем же самым человеком, ныне находящимся у власти, которую он, Гонсало, так презирал и высмеивал все эти годы! Он открывает вновь обретенному другу двери «Углового дома», доверяясь достоинству, честности, скромности своей сестры, – и что же? Она бросается в объятия изменнику без борьбы, в первый же раз, как остается с ним в укромной беседке! Наконец он задумал жениться на женщине, наделенной и красотой и богатством – и тут же, сразу, является приятель и открывает ему глаза: «Та, кого ты выбрал, Гонсало, – распутница, низкая блудница!» Конечно, нельзя сказать, что он любит эту женщину высокой, благородной любовью. Но он ради собственного комфорта решился отдать в ее прекрасные руки свою неверную судьбу; и снова на него неотвратимо обрушивается привычный, унизительный удар. Поистине, безжалостный рок не щадит его!

– И за что? – бормотал Гонсало, меланхолически раздеваясь. – Столько разочарований за такой недолгий срок… За что? Несчастный я, несчастный!

Он повалился в широкую постель, как в могилу, уткнулся в подушку и глубоко вздохнул от жалости к себе, беззащитному, обделенному судьбой. Вспомнился ему кичливый куплет Видейриньи, который и сегодня тот пел под гитару:

 
Род Рамиресов великий,
Цвет и слава королевства.
 

Цвет увял, слава померкла! Как не похож последний Рамирес, прозябающий в деревенской дыре, на доблестных пращуров, воспетых Видейриньей, которые (если не лгут история и преданье) оглашали мир своей победной славой. Он не унаследовал от них даже той бездумной храбрости, которая столько веков была достоянием рода. Еще отец его был настоящим Рамиресом и не побоялся в ярмарочной драке отразить зонтиком удары трех дубинок. А он… Здесь, в тишине и тайне, можно признаться себе: он родился с изъяном, позорным изъяном. Врожденная трусость, неодолимый плотский страх обращают его в бегство перед любой опасностью, перед угрозой, перед тенью… Он убежал от Каско. Он убежал от негодяя с бакенбардами, который дважды оскорбил его без всякого повода, просто из дерзости, из фанфаронства… О, бренная, трусливая плоть!

А душа… Здесь, в тихой спальне, как это ни горько, он может признаться и в этом: душа ничуть не сильнее плоти. Словно сухой листок, кружит его дуновение чужой воли. Кузина Мария в один прекрасный день состроила глазки и шепнула ему из-за веера, чтоб он занялся доной Аной, – и вот, горя надеждой, он воздвигает воздушные замки, мечтает о красавице и о деньгах. А выборы, злосчастные выборы! Кто толкнул его на эту затею, заставил позорно примириться с Андре и нести все последствия? Гоувейя, никто иной. Пробормотал сквозь кашне несколько слов, пока они шли от лавки до почты – и вот, пожалуйста! Да зачем далеко ходить? Здесь, в «Башне», он в полном подчинении у Бенто, и тот распоряжается его вкусами, кушаньями, прогулками, мнениями, галстуками! Такой человек, будь он хоть гений, – не что иное, как инертная масса, которую всякий кому не лень лепит по своему вкусу. Жоан Гоувейя превратил его в угодливого кандидата. Мануэл Дуарте мог бы сделать из него последнего пьяницу. Бенто без труда убедит надеть ошейник вместо галстука. Как все это жалко, ничтожно! Ведь главное в человеке – воля; в утверждении себя – единственный смысл жизни. Встретит сильная воля раболепный страх подчиненных – вот вам и спокойная радость власти; встретит сопротивление, – пожалуйста, радость борьбы. Но ни та, ни другая неведомы тому, кто, как покорный воск, поддается любому давлению… Как же он, он, потомок стольких мужей, прославившихся неукротимой волей, не сохранил, пусть в глубине, в тайне, хоть искорку этой силы под пеплом слабости? А вдруг?.. Да нет, где там! Разве может она разгореться пламенем в этой глуши? Нет, и еще раз – нет! Несчастный он, несчастный! Даже собственной его душой распоряжается не он, а враждебный рок!

Он вздохнул еще глубже и натянул одеяло на голову. Сон не приходил, ночь кончалась, часы в лаковом ларце уже пробили четыре. И вот сквозь сомкнутые веки, утомленный подсчетом обид, Гонсало увидел, как, слабо выступая из тьмы, маячат перед ним какие-то лица…

Лица были дедовские, с длинными бородами, в страшных шрамах. Одни смотрели пламенно и грозно, словно в пылу битвы; другие важно улыбались, как за пиршественным столом; но на всех отпечатлелась гордая привычка к власти и победе. Выглядывая из-под одеяла, он узнавал в них фамильные черты, знакомые по мрачным портретам, или угадывал их, как угадал черты Труктезиндо по блеску и славе его деяний.

Медленно и четко выступали они из густой, шевелящейся тьмы. Вот появились и тела, могучие, в ржавых кольчугах, в сверкающих стальных доспехах, в темных, живописно наброшенных плащах, в парчовых камзолах, искрящихся по вороту огнем самоцветов. Все носили оружие – от зазубренной готской палицы до кокетливой шпаги на шелковой, шитой золотом перевязи.

Забыв о страхе, Гонсало приподнял голову. Он не сомневался в реальности видения. Да, это они, Рамиресы, его могучие предки, восстали из разбросанных по миру могил и собрались в своем гнезде, простоявшем девять веков, чтобы вести совет у кровати, где он родился. Он даже узнал некоторых – недаром он столько копался в дядиной поэме и слушал жалостные фадо Видейриньи.

Вон тот, в белом казакине с алым крестом, – несомненно, Гутьеррес Рамирес Мореход, точно такой, каким он вышел из шатра перед осадой Иерусалима. А этот величавый старик, простирающий руки, – не Эгас ли это Рамирес, не пустивший на чистый свой порог короля дона Фернандо с прелюбодейкой Леонор? Рыжебородый великан – тот, кто некогда с песней на устах поверг наземь стяг Кастилии, Диего Рамирес Трубадур, овеянный славой и радостью утра Алжубарроты! В слабо светлеющем овале зеркала отражались пышные пурпурные перья на шишаке Пайо Рамиреса, собравшегося спасать Людовика Святого, французского короля. Чуть покачиваясь, словно еще ощущая покорное волнение побежденных вод, Руй Рамирес оглядывал с улыбкой английские корабли, убирающие паруса перед флагом Португалии. А у самой колонки кровати Пауло Рамирес – без шлема, в разорванной кольчуге, как в тот роковой день, когда при Алкасаре ему довелось нести королевский штандарт, – склонял к Гонсало юное лицо с серьезной нежностью любящего деда.

И по этому заботливому взгляду поэтичнейшего из Рамиресов Гонсало понял, что все они любят его и явились к нему на помощь. Да, они выбрались из могильной тьмы только для того, чтобы оградить его, поддержать в минуту слабости. Он громко застонал, отбросил одеяло и излил перед ними душу, поведал воскресшим пращурам всю горькую историю утрат, насланных на него злой судьбой. Тогда в темноте сверкнул клинок, раздался голос: «Внук, возлюбленный внук, возьми мою шпагу, не знавшую поражений!» Светлое острие коснулось его груди, и другой голос воззвал: «Внук, возлюбленный внук, возьми благородный меч, сражавшийся под Оурике!» Сверкающий топорик вонзился в подушку, и твердый, уверенный голос сказал так: «Что устоит против топора, сокрушившего ворота Тавиры?»

Таинственный ветер колыхал тени; могучие предки чередой проходили мимо Гонсало, и каждый порывисто протягивал ему свое оружие, проверенное и прославленное в походах против мавров, в изнурительных осадах замков и городов, в блистательных битвах с высокомерным кастильцем… И все, как один, восклицали горделиво: «Возьми, возлюбленный внук, и победи судьбу!» Но Гонсало, следя печальным взором за колыханием теней, говорил: «Дорогие деды, на что мне ваши клинки, если нет у меня вашего духа?..»

Он проснулся очень рано, смутно вспоминая, что в бреду беседовал с мертвецами, и, не разлеживаясь, против обыкновения, в постели, накинул поскорей халат и распахнул окно. Какое утро! Настоящее сентябрьское, сияющее и спокойное. Ни тучки, ни облачка на нежной лазури. Солнце уже осветило дальние холмы; мягкая прелесть осени тронула деревья. Гонсало глубоко вдыхал чистый, прозрачный воздух; однако ночные тени еще таились в измученном мозгу, словно тучи в глубине долины. Он вздохнул и, уныло шаркая шлепанцами, пошел позвонить в колокольчик. Немедленно явился Бенто с горячей водой для бритья. Старый слуга привык, что сеньор доктор просыпается в отличном нраве; сейчас же хозяин угрюмо плелся по комнате, и Бенто спросил, как ему спалось.

– Хуже некуда!

Бенто назидательно заметил, что москатель на ночь пить не следует. Очень крепкий напиток, старый… Пусть его дон Антонио пьет, он человек здоровый… А сеньор доктор такой деликатный, ему на москатель и смотреть нельзя… Ну, разве полрюмочки.

Гонсало гордо поднял голову: с самого утра разительный пример того самого насилия, на которое он сетовал всю ночь! Вот уже и Бенто командует, сколько ему пить… А Бенто тем временем не отставал:

– Сеньор доктор выпил рюмки три, не меньше… Ах, нехорошо! Это я оплошал, надо бы бутылочку прибрать…

Перед лицом столь вопиющей тирании Гонсало взбунтовался:

– Я в советах не нуждаюсь. Сколько хочу, столько пью! – Говоря так, он погрузил пальцы в воду: – Холодная! Сколько раз говорить? Для бритья нужен кипяток.

Бенто со всей серьезностью тоже сунул палец в воду:

– Кипяток и есть. Куда уж горячей!

Гонсало пронзил его гневным взглядом. Как? Опять советы, опять предписания?

– Я сказал: принеси горячую воду! Если я говорю «горячая», – значит, пар должен валить! Черт знает что! Рассуждает! Я в морали не нуждаюсь, подчинение – вот что мне нужно!

Бенто ошеломленно глядел на фидалго, потом медленно, со скорбным достоинством унес воду и затворил за собой дверь. Гонсало кольнула совесть. Бедняга Бенто, чем он виноват, что у его хозяина не клеится жизнь? В конце концов, в столь знатном доме очень и очень к месту повадки старинных дядек. А Бенто – дядька и есть, верный и сварливый. Его многолетняя, испытанная преданность дала ему право говорить наставительно и без церемонии.

Бенто, все еще разобиженный, принес воду, от которой валил пар.

– Неплохой денек, а, Бенто? – кротко, даже заискивающе произнес Гонсало.

Старик буркнул, все еще не смягчаясь:

– Погода хорошая.

Гонсало намылил щеки и, спеша загладить вину перед Бенто, вернуть ему прежние привилегии, заговорил еще мягче:

– Ну, если ты считаешь, что день хороший, поеду-ка я прогуляюсь до завтрака. Как ты думаешь? Может, нервы успокоятся… Твоя правда, не надо мне пить коньяк… Вот что, Бенто, сделай милость, крикни Жоакину, чтоб поскорей оседлал мне кобылу. Проскачешься немного – оно и лучше станет, а? Ванну сделай погорячей. Люблю горячую воду. Потому, понимаешь, и для бритья просил… У тебя устарелые взгляды… Спроси любого врача – ничего нет полезней, чем горячая вода, совсем горячая, градусов шестьдесят!

Он быстро выкупался и, одеваясь, по-дружески выложил старому дядьке свои печали:

– Ах, Бенто, Бенто, не верхом мне надо ездить, а отправиться куда-нибудь подальше… Нехорошо у меня на душе, Бенто!.. Вот где у меня сидят эта Вилла-Клара, эта Оливейра. Всюду дрязги, измены… Мне нужен размах!

Растроганный и размякший Бенто напомнил сеньору доктору, что скоро он будет в столице и приятно развлечется в кортесах.

– Еще попаду ли я в эти кортесы? Не знаю я ничего, кругом неудачи! Да и что Лиссабон? Мне бы подальше, в Венгрию, в Россию, навстречу приключениям!

Бенто мудро усмехнулся и подал фидалго серый вельветовый сюртук:

– Да, в России этих приключений хватает. В «Эпохе» пишут, секут там у них нещадно. Только, сеньор доктор, и у нас приключения имеются. Помню, ваш батюшка, царствие небесное, вон там, у ворот, поругался с доктором Авелино из Риозы и – хвать его хлыстом! А тот ему руку поранил.

Глядясь в зеркало, фидалго натягивал кожаные перчатки.

– Бедный папа, ему тоже не везло. Кстати о хлыстах. Дай-ка мне плеть, эту, из бегемота, которую ты давеча чистил. Кажется, неплохое оружие…

* * *

Выехав за калитку, фидалго медленно пустил кобылу по привычной Бравайской дороге. Но, минуя Новый хутор, он увидел двух детей, играющих в мяч, и решил отправиться к виконту де Рио Мансо. Несомненно, для нервов полезно общение с таким благородным, благожелательным человеком. Если же тот пригласит его к завтраку, он совсем рассеется, посмотрит прославленную «Варандинью» и поухаживает за «бутоном».

Гонсало смутно помнил, что сад «Варандинья» выходит на обсаженную тополями дорогу, где-то между Сердой и домиками Канта-Педры, и направился по старой тропе, которая, начавшись у Нового хутора, минует холм Авелан, развалины монастыря Рибадаэнс и выходит к тому самому месту, где Лопо де Байон разбил отряд Лоуренсо…

Дорога шла мимо канав или грубых каменных стен и могла бы показаться невзрачной и монотонной, но жимолость свисала с оград, благоухали спелые ягоды шелковицы, в прохладном тихом воздухе легко шелестели крылья, и так спокойно сияло синее небо, что сияние и покой просачивались в душу. Умиротворенный Гонсало ехал не торопясь; еще у Нового хутора он слышал, как церковные куранты пробили девять. Обогнув низину, поросшую чахлой травой, он остановился закурить сигару у старого каменного моста через речку Дас-Донас. Речушка почти пересохла, темная вода слабо струилась под крупными листьями кувшинок среди густых камышей. Чуть дальше, на краю полянки, под сенью тополей, поблескивали мостки для стирки. На другом берегу, в старой, сидящей на мели лодке, беседовали парень и девушка, держа на коленях целые снопы лаванды. Гонсало улыбнулся идиллии и тут же удивился, заметив на углу моста свой собственный герб – большое, грубое изображение ястреба, хищно растопырившего когти. Вероятно, эти земли принадлежали некогда его дому, и один из его рачительных предков проложил через поток, бурный в те времена, мост для скота и для людей. Может быть, сам Труктезиндо в память о сыне, плененном на этом берегу?

За мостом дорога бежала среди сжатых полей. Год был урожайный, и тяжелые, тучные стога желтели по обеим сторонам. Вдалеке над низкими крышами селенья вился дымок и медленно растворялся в небесной синеве; и так же медленно, как этот дым, улетучивались в небо все горести из души Гонсало… Вот стайка куропаток вспорхнула со жнивья. Фидалго поскакал за ними, громко крича, а хлыст его, как добрый клинок, со свистом рассекал воздух.

Дорога вильнула вбок, огибая дубовую рощу, потом углубилась в кустарники, а в пыли под копытами стали попадаться камни. Невдалеке сверкнула беленая стена какого-то дома. Домик был одноэтажный; низенькая дверь темнела между двумя застекленными окнами, на крыше алела новая черепица, в маленьком дворике раскинулась тенистая смоковница. Сложенная из камней ограда сменялась плетнем, ветхая калитка была открыта, и за ней зеленели кусты. Перед домом, на широком подворье, лежали дрова, сушились кувшины. Здесь начиналась хорошая, широкая дорога, и Гонсало показалось, что это и есть дорога на Рамилде. Вдалеке чернел сосновый бор, к нему подступали луга и низины.

На скамейке у дверей сидел парень в зеленом берете, задумчиво поглаживая морду гончей. У стены стояло ружье. Гонсало остановился.

– Простите… Не знаете ли вы, как проехать в усадьбу сеньора виконта де Рио Мансо?

Парень поднял смуглое лицо, чуть опушенное первой бородкой, и не спеша поскреб в затылке.

– В усадьбу Рио Мансо… езжайте прямо до каменоломни, потом сверните налево и все прямо, лугом…

Тут в дверях показался детина с белокурыми бакенбардами, в одной рубахе, подпоясанной шелковым поясом. Гонсало вздрогнул – он узнал охотника, оскорбившего его на дороге в Нарсежас и освиставшего у таверны Петушка. Детина заносчиво оглядел фидалго и, приставив руку козырьком ко лбу, глумливо крикнул парню:

– Эй, Мануэл, чего разговорился? Эта дорога не для ослов!

Гонсало почувствовал, что вся кровь отхлынула от лица к сердцу. Страх и гнев охватили его. Новое оскорбление без всякого повода, и обидчик все тот же! Он стиснул коленями седло, готовый ринуться прочь, и, трясясь от негодования, выговорил с усилием:

– Вы забываетесь! И в третий раз! Я не из тех, что дерутся на дороге. Но помните, я вас знаю и сумею проучить.

Парень схватил короткую дубину, прыгнул на дорогу, стал прямо перед кобылой и, распушив бакенбарды, крикнул с вызывающим смехом:

– Ну, вот я! Валяй, учи! А проехать не дам. Так и знай, дерьмовый ты Рамирес!

Багровый туман застлал взор фидалго. И вдруг, сам того не ожидая, словно обуянный гордостью и силой, прорвавшимися из глубин его существа, он закричал и бешено дернул поводья. Что такое? Мелькнула дубинка. Лошадь взвилась на дыбы. Гонсало увидел, как огромная темная рука хватает ее под уздцы!

Тогда, поднявшись в стременах над огромной рукой, он обрушил свой хлыст на гнусное лицо врага. Удар пришелся сбоку, острая плеть рванула кожу с такой силой, что хлынула кровь и повисло полуотрубленное ухо. Противник взвыл и отшатнулся. Гонсало хлестнул снова, разорвал ему рот, а может, выбил зубы, и детина рухнул, ревя от боли. Лошадь топтала копытами его раскинутые на земле ноги, а Гонсало, свесившись с седла, хлестал и хлестал по лицу, по груди, пока наконец не увидел, что тело не шевелится и темные пятна крови выступили сквозь рубаху.

И тут раздался выстрел! Гонсало подскочил в седле. Парень в берете испуганно смотрел на него, держа дымящееся ружье.

– А, с-собака!

Он повернул лошадь, занес хлыст… Перепуганный парень затрусил к канаве, намереваясь убежать в поле…

– А, с-собака! – ревел Гонсало.

Парень споткнулся о бревно, поднялся было, побежал дальше, но фидалго настиг его и хлестнул по шее. Шея облилась кровью. Парень беспомощно поднял руки, зашатался, стукнулся затылком о столб. Кровь хлынула из разбитой головы. Гонсало, тяжело дыша, придержал кобылу. Оба врага лежали бездыханно! Господи боже! Неужели убиты? Кровь капала на сухую землю. Жестокая радость охватила Фидалго из Башни. Вдруг со двора донесся отчаянный крик:

– Ой, сыночка убили! Парня моего убили!

От ворот, прижимаясь к плетню, бежал к дому старик. Фидалго твердой рукой повернул на него лошадь, и старик увидел прямо над собой грудь хрипящей, взмыленной кобылы, роющие землю копыта, искаженное лицо Гонсало, занесенный хлыст. Он рухнул на колени и взмолился:

– Ой, не губите, сеньор фидалго, ради вашего покойного батюшки, сеньора Рамиреса!

Гонсало, бешено сверкая глазами, подержал его в этом положении несколько минут. Старик дрожал и выл; его загрубелые руки тянулись к фидалго, трясущиеся губы взывали к милосердию Рамиресов, чье имя вдруг обрело былую славу! Гонсало упивался этой картиной; наконец он отъехал на шаг назад.

– Негодяй стрелял в меня! Да и ты мне что-то не нравишься… Зачем бежал к дому, а? За другим ружьем?

Старик воздел к небу руки, бил себя в грудь в подтверждение своих слов:

– Ох, фидалго, у меня и палки нету, не то что ружья! Пусть меня бог покарает, парня приберет, если вру!

Но Гонсало ему не верил. Повернешься спиной, отъедешь, а старик, пожалуй, кинется в дом, схватит ружье и выстрелит сзади! Схватка и впрямь обострила его ум – во внезапном озарении он догадался, как обезопасить себя, и усмехнулся, вспомнив «ратные хитрости» Гарсии Вьегаса, прозванного Мудрым.

– Иди по дороге прямо передо мной! Ни шагу в сторону!

Старик не поднимался, одурев от страха. Он хлопал себя по коленям грубыми руками и жалобно стонал:

– Ох, сеньор фидалго, сеньор фидалго! Что ж, сыночек-то так и останется тут без памяти?

– Твой сын не убит, он оглушен. Видишь, шевелится. И другой негодяй тоже… Ну, живо!

Команда прозвучала так резко, что старик медленно поднялся, почистил колени и пошел по дороге, перед лошадью, как настоящий пленник. Длинные руки его болтались.

– Ой, что творится, – хрипло, ошалело бормотал он. – Святители-угодники, беда-то какая!

Временами он останавливался и искоса бросал на Гонсало угрюмый взгляд, полный ненависти и страха. Но раздавался резкий окрик: «Марш!» – и он брел дальше. Завидев крест, воздвигнутый в память убиенного аббата Пагина, Гонсало узнал тропинку, выходящую на Бравайский тракт (ее называли «Мельничной тропкой»), и погнал по ней старика; тот решил, что фидалго загоняет его в глушь, чтобы убить, и завопил:

– Ой, конец мне пришел! Ой, пресвятая богородица, конец мне пришел!

Он причитал и спотыкался, пока они не вышли на большую дорогу, бегущую среди поросших дроком холмов. Тут ему пришла в голову другая страшная мысль; он встал как вкопанный и схватился за голову.

– Сеньор, вы меня не в тюрьму ведете?

– Живо! Марш! Не видишь – кобыла рысью пошла?!

Кобыла и впрямь пошла рысью, и старик побежал, дыша со свистом, словно кузнечные мехи. Прогнав его с милю, Гонсало придержал лошадь. Теперь может бежать за ружьем – Гонсало к тому времени доскачет до ворот «Башни»! Метнув в старика грозный взгляд, фидалго крикнул:

– Эй, ты! Можешь возвращаться. Да, постой – как называется твоя деревня?

– Граинья, ваша милость.

– А тебя как зовут и того парня? Старик постоял разинув рот, потом ответил нехотя:

– Я Жоан, а сынок мой – Мануэл… Мануэл Домингес, ваша милость.

– Ты, безусловно, лжешь. А тот негодяй с бакенбардами?

Старик оживился и с готовностью доложил:

– Эрнесто его зовут! Он из Нарсежаса! Его еще Бабником прозвали! Моего с пути сбивал!..

– Так! Скажи обоим негодяям, напавшим на меня, что счеты наши не сведены. Им еще придется предстать перед законом. А теперь – брысь отсюда!

Гонсало посмотрел, как, отирая пот на ходу, старик бежит в обратную сторону. Потом по знакомой дороге поскакал в «Башню».

Он скакал, радость подгоняла его, и в ослепительном полубреду ему казалось, что он летит на сказочном скакуне, касаясь облаков. А внизу, в городах, люди узнавали в нем истинного Рамиреса – из тех, что сокрушали крепости и перекраивали царства, – и восхищенный говор, дань сильным, долетал до него. Что ж, они не ошиблись! Они не ошиблись! Еще утром, выезжая из дому, он побоялся бы и близко подойти к наглецу, вращающему над головой дубинку. И вот случилось нежданное: когда у этой заброшенной лачуги он услышал грязное оскорбление, что-то всколыхнулось в глубинах его существа, вскипела кровь, каждый мускул налился силой, сердце – неукротимой отвагой. Он возвращается новым человеком, он возвращается мужчиной, он освободился наконец от гнусного тумана трусости, омрачавшей его дни! Пусть все до единого наглецы из Нарсежаса соберутся вместе и пойдут на него с дубинками – теперь он знает: «Это» снова явится из глубин его души, вскипит кровь, нальются силой мускулы, он ощутит упоение боя! Наконец-то он мужчина! Когда Тито или Мануэл Дуарте, выпятив грудь, станут хвалиться в клубе своими подвигами, ему не придется, как прежде, тушеваться и молчать, сворачивая сигарету, потому что рассказать нечего, кроме унизительных примеров трусости. Он скакал, он несся вперед, яростно сжимая хлыст, словно в предвкушении новых славных битв. Пролетел мимо Бравайса, увидел вдалеке свою башню и почувствовал вдруг, что теперь она действительно его, что по праву мужества и силы он и есть подлинный ее хозяин!

* * *

Словно вознамерившись достойно встретить Гонсало, тяжелые створки обычно запертых ворот были распахнуты настежь. Фидалго придержал кобылу посередине двора и зычно крикнул:

– Жоакин! Мануэл! Эй, кто-нибудь!

Из конюшни вылез Жоакин. Рукава у него были засучены, в руке – скребок.

– Эй, Жоакин, быстро! Седлай Росильо, скачи по дороге на Рамилде, в эту, как ее, Граинью… Я там что-то натворил. Кажется, двоих прикончил. Плавают в крови. Только не говори, что ты из «Башни», – прирежут! Узнай, очухались они или нет. Ну, живо!

Ошеломленный Жоакин нырнул обратно в конюшню. С веранды донеслись испуганные крики:

– Гонсало, что случилось? Господи, что с тобой? Это был Барроло. Сидя по-прежнему в седле и даже не удивившись появлению зятя, Гонсало сбивчиво прокричал ему в ответ историю битвы. Какой-то негодяй оскорбил его… другой выстрелил… и вот оба на земле, под копытами его коня, в луже крови…

Барроло скатился вниз и выбежал во двор, размахивая короткими руками. А дальше? Дальше что? Гонсало спешился и, не в силах унять дрожь волнения и усталости, принялся рассказывать все в подробностях. Он ехал в сторону Рамилде! Негодяй оскорбил его! А он, Гонсало, хлыстом выбил ему зубы, отсек ухо… Другой стрелял… Он – за ним. Вжик! И тот замертво грохнулся о камень.

– Ты его ударил? Чем?

– Вот этим хлыстом, Барроло! Страшная штука… Тито не зря говорил… да… Если б не хлыст, я бы пропал.

Барроло, выкатив глаза, смотрел на хлыст. Действительно, пятна крови. Гонсало тоже взглянул. Кровь! Человеческая кровь! И он ее пролил! Несмотря на свое ликование, он побледнел от жалости:

– Какой ужас! Что я наделал!

Он быстро осмотрел сюртук, сапоги – а вдруг и на них кровь? О господи – на гетрах запеклись красные брызги! Поскорее сбросить все, отмыться! Он кинулся к лестнице; за ним, отирая пот, едва поспевал Барроло, бормоча: «Ай-ай-ай! Что ж это? Ни с того ни с сего, на дороге!..» Навстречу им бежали из кухни бледная Грасинья и схватившаяся за голову, перепуганная Роза.

– Гонсало, что случилось! Боже мой, что с тобой случилось?!

Увидев Грасинью здесь, дома, да еще в такую минуту, когда он по праву мог гордиться победой над грозной опасностью, Гонсало забыл и бельведер, и Андре, и все былые унижения. Он обнял ее, расцеловал дорогое личико, и его недавняя досада растаяла от нежности. Прижимая сестру к сердцу, он судорожно вздохнул, как наплакавшийся ребенок, а потом, сжимая бледные дрожащие ручки, нежно улыбнулся ей, и глаза его затуманились радостными слезами.

– Да, душенька, натворил я дел! Уличное побоище! А считался тихоней!..

И тут же, в коридоре, он рассказал задыхающейся Грасинье и остолбеневшей Розе о встрече с негодяем, о грязном оскорблении, о выстреле, о засеченных хлыстом бандитах и о пленном старике, причитавшем на дороге. Почти теряя сознание от ужаса, Грасинья прижимала руки к груди:

– Гонсало, а вдруг кто-нибудь умер!

Барроло, красный, как пион, взорвался: таких мерзавцев надо убивать на месте! Подумаешь, их ударили! В тюрьму таких! На каторгу, в Африку! Надо немедленно сообщить в Вилла-Клару! Но снова послышались торопливые шаги, и перед фидалго возник Бенто, в смятении размахивающий руками:

– Сеньор доктор! Сеньор доктор! Что там такое? Говорят, на вас напали?

И у дверей кабинета, где все они стояли, снова, теперь для Бенто, была рассказана повесть. Бенто упивался, счастливая улыбка медленно расцветала на его губах, глаза мерцали – он тоже торжествовал. И наконец разразился:

– Все хлыст, сеньор доктор! А кто вам его дал? Я, вот кто!

Так оно и было. Благодарный Гонсало обнял своего старого дядьку, а тот кричал Розе, Грасинье, Барроло:

– Сеньор доктор их прикончил! Этот хлыст бьет насмерть!.. Конец им, негодяям! А все хлыст! Все хлыст! Кто его дал сеньору доктору? Я!

Гонсало потребовал горячей воды – смыть пот, грязь, кровь, – и Бенто помчался на кухню, возглашая:

– Хлыст! А кто его дал?

Фидалго же в сопровождении зятя пошел к себе, положил шляпу на мраморную доску комода, и с облегчением перевел дух. Как хорошо после этого бурного утра оказаться здесь, среди милых мелочей, ступать по старому голубому ковру, касаться деревянных колонок кровати, в которой родился, и вдыхать чистый воздух, льющийся в открытые окна, за которыми знакомые ветви бука колышутся от ветра, приветствуя тебя! Как хорошо подойти к зеркалу, вращающемуся на позолоченных винтах, посмотреться в него раз-другой и увидеть нового, преобразившегося Гонсало: даже плечи как будто стали шире и усы изогнулись красивей!

Отходя от зеркала, он наткнулся на Барроло и спросил, охваченный внезапным любопытством:

– Да, Барроло, откуда взялись вы с Грасиньей?

Вчера, за вечерним чаем, решили съездить. Гонсало исчез, не пишет… Грасинья просто извелась от тревоги. Да и он был растерян, когда Гонсало, привезя персики, так внезапно испарился. Ну вот, пили вчера чай, он и подумал, что лошади у них застоялись, и сказал Грасинье: «Поедем-ка завтра к Гонсало, в фаэтоне?»

– И потом, я хотел поговорить с тобой, Гонсало… У меня неприятности…

Фидалго сел на диван и подложил под спину две подушки.

– Неприятности? Что такое?

Сунув руки в карманы коротенькой куртки, облегавшей его круглый зад. Барроло уныло вперился в цветочный узор ковра.

– Как все гадко на этом свете! Никому нельзя верить… Никого нельзя впускать к себе в дом!

Гонсало сейчас же подумал, что сестра и Кавалейро не сумели скрыть свои чувства там, в «Угловом доме», как некогда не умели скрывать их здесь, в «Башне». Он приготовился выслушать излияния бедного Барроло, измученного подозрениями, а может, и видевшего что-нибудь. Но упоение победы отодвинуло на задний план заботы, еще вчера терзавшие его; ему, обретшему отвагу, была теперь по плечу любая житейская неурядица; он ждал без страха – он был уверен, что сумеет вернуть покой в доверчивую душу Жозе без Роли.

– Ну, Барролиньо? – безмятежно улыбнулся он. – Что же с тобой стряслось?

– Я получил письмо.

– Вот как!..

Барроло мрачно растегнул сюртук, извлек из внутреннего кармана объемистый бумажник зеленой кожи с золотой монограммой и с гордостью показал его Гонсало:

– Красивый бумажник, а? Это мне Андре подарил… Наверное, из Парижа выписывал. Монограмма – просто шик!

Гонсало напряженно ждал. Наконец Барроло вытащил из бумажника письмо, судя по виду – скомканное и расправленное снова. Завидев линованную бумагу и бисерный почерк, фидалго уверенно сказал:

– Старухи Лоузада.

И медленно, спокойно прочитал, откинувшись на подушки: «Дрожайший сеньор Жозе Барроло! Хотя друзья зовут Вашу милость Жозе без Роли, вы проявили большую расторопность, приблизив к себе и к своей достойной супруге нашего очаровательного губернатора, сеньора Андре Кавалейро. В самом деле: супруга Вашей милости, прелестная Грасинья, прежде все чахла и бледнела (что повергало всех нас в немалую тревогу), но заметно расцвела и оправилась с тех пор, как наслаждается обществом первого кавалера округи. Ваша милость показали себя поистине заботливым супругом, пекущимся о счастии и здоровии своей прекрасной половины. В отличие от всей Оливейры, мы не считаем этот поступок проявлением иде отизма и приносим Вашей милости искренние поздравления!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю