Текст книги "Собрание сочинений. Т.4. Мопра. Ускок"
Автор книги: Жорж Санд
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 36 страниц)
Тем не менее несколько честных и неподкупных людей, которым я был почти вовсе не знаком, приняли участие в моей судьбе именно потому, что меня так упорно пытались очернить. Один из этих людей, господин Э., пользовался изрядным влиянием, будучи братом интенданта и состоя в добрых отношениях с представителями власти; он весьма помог мне проницательностью, которую выказал, стремясь пролить свет на это запутанное дело.
Пасьянс мог невольно сослужить службу моим врагам уже одной своей убежденностью в моей вине, но он этого не желал. Он возвратился к своей бродячей жизни в лесах и, даже не прячась, стал неуловим. Маркас был крайне озабочен тайными намерениями Пасьянса и ничего не понимал в его поведении. Конные стражники бесились оттого, что какой-то старикашка шатается по окрестностям, водит их за нос и не дается им в руки. Я знал, что Пасьянс благодаря своей привычке обходиться без людей и выносливости может годы прожить в Варенне, скрываясь от полиции, но не сдастся, к чему тоска и страх перед одиночеством вынуждают чаще всего даже самых закоренелых преступников.
Наступил день судебного разбирательства. Я вошел в залу суда совершенно спокойно, но вид толпы глубоко меня опечалил. Я понял, что не могу рассчитывать ни на ее поддержку, ни на сочувствие. Казалось, у меня было достаточно оснований, чтобы надеяться хотя бы на ту видимость уважения, какую вызывают к себе несчастье и полная беспомощность. Но на всех лицах я читал только грубое и бесстыдное любопытство. Девушки из простонародья, не стесняясь моим присутствием, громко переговаривались между собой и удивлялись моему здоровому виду и молодости. Скамьи были заполнены знатными дамами и женами богатых откупщиков; они вырядились как на праздник и выставляли напоказ великолепные туалеты. В толпе то и дело мелькали бритые головы капуцинов, монахи возбуждали против меня народ, и до моих ушей доносились выкрики: «Разбойник!», «Нечестивец!», «Кровожадный зверь!». Местные острословы сидели, развалясь, на почетных местах и отпускала грубые шуточки насчет моей любви. Я смотрел и слушал со спокойствием, рожденным глубочайшим отвращением к жизни: так путешественник, прибывший к месту своего назначения, с равнодушной усталостью взирает на волнение тех, кто только еще отправляется в далекий путь.
Судебное заседание началось в обстановке той особой: торжественности, которая везде и всюду сопутствует отправлению правосудия. Мне было задано бесчисленное множество вопросов, касавшихся всей моей жизни; показания мои были немногословны. Мои ответы решительно обманули ожидания любопытных и намного сократили время судебного разбирательства. Они сводились к трем главным формулам, сущность которых всегда оставалась неизменной: на все вопросы, касавшиеся моего детства и воспитания, я отвечал, что нахожусь на положении обвиняемого и потому считаю неуместным обвинять других; на вопросы, связанные с Эдме и характером моих чувств и отношений с нею, я отвечал, что достоинство и репутация мадемуазель де Мопра исключают всякую возможность обсуждать характер ее отношений с каким бы то ни было мужчиной; что же касается моих чувств, то я никому не обязан в них отчитываться; на вопросы, имевшие целью заставить меня сознаться в моем мнимом преступлении, я отвечал, что не признаю за собой никакой вины, даже невольной. В своих немногословных ответах я коснулся обстоятельств, непосредственно предшествовавших несчастному случаю; но понимая, что и ради Эдме, и ради себя самого мне надлежит умолчать о неистовых страстях, обуревавших меня, я утверждал, будто покинул ее лишь потому, что лошадь сбросила меня на землю; на вопрос же о том, почему я оказался на таком далеком расстоянии от раненой Эдме, я отвечал, что мне пришлось погнаться за моей лошадью, ибо я хотел и дальше сопровождать мадемуазель де Мопра. По несчастью, все это звучало недостаточно убедительно, да и как могло быть иначе? Конь мой умчался в направлении, противоположном тому, какое я указывал, и растерянность, в которой я находился еще до того, как узнал об убийстве, нельзя было объяснить только тем, что я вылетел из седла. Меня с особенным пристрастием допрашивали, почему я оказался в лесу наедине с кузиной, вместо того чтобы присоединиться к охоте, как мы намеревались; никто не хотел верить, что мы заблудились, что в тот день наш путь, как видно, предопределялся роком. Трудно представить себе судьбу в образе некоего наделенного разумом существа, вооруженного карабином и подстерегающего Эдме в определенном месте, у башни Газо, чтобы подстрелить ее именно в те пять минут, когда я отойду от нее, говорили мне. Судьям хотелось во что бы то ни стало доказать, будто я обманом или силой завлек ее в это пустынное место, чтобы совершить над нею насилие, а затем убить ее – либо из мести (если бы мой замысел не увенчался успехом), либо из боязни, что мое преступление будет раскрыто и я понесу за него наказание.
Были выслушаны все свидетели обвинения и защиты. Говоря по правде, среди последних в расчет можно было принимать одного лишь Маркаса. Все остальные утверждали только, что некий монах, «похожий на Мопра», бродил по Варенне незадолго до рокового дня; он, вероятно, скрылся вечером, вскоре после того, как произошло несчастье. Во всяком случае, больше его не видели. Эти свидетельские показания, которых я не искал и на которые не собирался опираться в своей защите, повергли меня, однако, в немалое изумление: дело в том, что среди свидетелей находились самые порядочные люди нашей округи. Но слова их обратили на себя внимание одного лишь господина Э., советника суда, который действительно добивался установления истины. Он возвысил голос, дабы спросить, как могло случиться, что господин Жан де Мопра не был вызван в суд для очной ставки с этими свидетелями защиты, коль скоро он позаботился о том, чтобы документально засвидетельствовать свое алиби. Этот запрос был встречен негодующим ропотом. Надо сказать, что в зале было немало и таких людей, в чьих глазах Жан де Мопра вовсе не был святым; но моя судьба их совершенно не трогала, и они пришли сюда лишь для того, чтобы насладиться зрелищем суда.
Восторгу святош не было границ, когда траппист внезапно вышел из толпы и, откинув театральным жестом свой капюшон, смело приблизился к перегородке, отделявшей судей от публики. «Я жалкий грешник, достойный всяческого поношения, – сказал монах, – но сейчас, когда установление истины – долг всех и каждого, я почитаю себя обязанным подать пример искреннего смирения и подвергнуться любым испытаниям, которые могли бы помочь судьям проникнуть в сущность дела». Среди собравшихся раздался громкий гул одобрения. Трапписта провели к столу трибунала и устроили очную ставку со свидетелями. Те в один голос, без колебаний, заявили, что монах, которого они видели, был в таком же одеянии, как этот, и между ними, бесспорно, заметно фамильное сходство, но все же видели они не этого монаха; на сей счет ни у кого из свидетелей не возникало сомнений.
Этот эпизод дал еще один повод для торжества трапписта. Никому, однако, не пришло в голову, что свидетели, проявившие такое чистосердечие, должно быть, и в самом деле видели какого-то другого трапписта. Тут мне вспомнилось, что во время первой встречи с аббатом, возле источника Фужер, Жан де Мопра упомянул о каком-то монахе своего ордена, который вместе с ним совершал паломничество и остановился на ночлег на ферме Гуле. Я счел нужным сообщить об этом своему защитнику, и он зашептался с аббатом, сидевшим на скамье свидетелей; тот сразу же припомнил разговор, но не мог прибавить ничего нового.
Когда наступила очередь аббата давать свидетельские показания, он бросил на меня взгляд, выражавший душевную муку; на глазах его выступили слезы, и он отвечал на вопросы, связанные с соблюдением судебных формальностей, еле слышным от волнения голосом. Когда же его стали допрашивать по существу, он сделал над собой усилие и сказал следующее:
– Мы находились в лесу, когда господин Юбер де Мопра попросил меня выйти из коляски и узнать, что произошло с его дочерью Эдме: она уже давно удалилась в сторону от охотников, и это сильно тревожило ее отца. Я зашел довольно глубоко в чащу и обнаружил шагах в тридцати от башни Газо господина Бернара де Мопра. Он был в сильном замешательстве. Незадолго до того я услышал звук выстрела. Я обратил внимание, что в руках у него не было карабина, он бросил его, – разряженным, как это было установлено, – в нескольких шагах от того места, где мы встретились. Мы оба добежали до мадемуазель де Мопра. Она лежала на земле, пронзенная двумя пулями. Человек, опередивший нас и находившийся в то мгновение рядом с нею, один только мог бы передать слова, которые он слышал из ее уст. Когда я подошел к ней, она уже была без сознания.
– Но вам отлично известны слова названной вами особы, – заметил председатель суда, – ибо вы, как говорят, связаны узами дружбы со слышавшим их просвещенным крестьянином по имени Пасьянс.
Аббат заколебался и спросил, не вступают ли в данном случае законы совести в противоречие с законами судебной процедуры? Имеют ли право судьи требовать от человека, чтобы он открыл тайну, доверенную его чести, и тем самым нарушил клятву?
– Вы поклялись здесь перед господом нашим Иисусом Христом говорить правду, только правду, – ответили ему, – и вам надлежит знать, имеет ли эта клятва большую силу, чем все те, какие вам приходилось давать доселе.
– Однако если бы я выслушал это признание на исповеди, – упорствовал аббат, – вы бы, конечно, не уговаривали меня разгласить его.
– Вы давно уже никого больше не исповедуете, господин аббат, – возразил председатель.
При этом малоуместном замечании на лице Жана де Мопра появилось выражение жестокой радости, и он вновь предстал перед моим взором таким, каким я его знал в годы моей юности, когда он корчился от смеха при виде страданий и слез.
Этот небольшой выпад против аббата раздосадовал его и придал сил, которых ему не хватало. С минуту аббат стоял потупясь. Всем казалось, что он смирился, но когда он вновь поднял голову, в его взгляде сверкнуло лукавое упрямство, присущее священникам.
– Взвесив все хорошенько, – проговорил он кротко, – я полагаю, что совесть повелевает мне умолчать об этом признании; так я и сделаю.
– Обер, – нетерпеливо сказал прокурор, – вы, видимо, не знаете, какое наказание предусматривает закон в отношении свидетелей, которые ведут себя подобно вам.
– Нет, знаю, – отвечал аббат еще более кротко.
– Надеюсь, вы не собираетесь навлечь на себя это наказание?
– Если потребуется, я не уклонюсь от кары, – молвил аббат с едва уловимой улыбкой, исполненной гордости и столь совершенного благородства, что все женщины были растроганы, а ведь женщины – тонкие ценительницы истинного величия души!
– Ну что ж, отлично, – продолжал прокурор. – Стало быть, вы собираетесь упорствовать и продолжаете отказываться от дачи показаний?
– Нет, отчего же?
– Угодно вам сообщить суду, слышали ли вы после покушения на мадемуазель де Мопра признания, которые она делала в бреду пли придя в себя?
– Об этом я вам ничего не скажу, – отвечал аббат. – Я погрешил бы против собственных убеждений и поступил бы дурно, ежели бы стал повторять здесь ее слова: то, что она говорила в бреду, ничего не доказывает, а то, что поведала в ясном уме, она доверила мне, движимая поистине дочерней привязанностью.
– Ну что ж, отлично, – повторил прокурор, вставая, – по нашему требованию суд удалится на совещание и примет решение в связи с вашим отказом давать свидетельские показания, относящиеся к существу дела.
– А покамест, – заявил председатель суда, – я, в силу предоставленной мне чрезвычайной власти, повелеваю взять господина Обера под стражу и заключить в тюрьму.
Аббата, по-прежнему сохранявшего скромный и достойный вид, увели. Публика прониклась к нему уважением, и в зале царило глубокое безмолвие, несмотря на все старания раздосадованных монахов и священников, которые исподтишка поносили еретика.
Допрос свидетелей подходил уже к концу (надо заметить, что те из них, кто был заранее подкуплен, оказались весьма посредственными актерами), когда на сцену выступила мадемуазель Леблан, дабы увенчать дело. Я с удивлением открыл, насколько эта девица была ожесточена против меня и как ловко направляли ее вражду. Впрочем, она располагала чрезвычайно могущественным оружием, при помощи которого могла причинить мне большой вред. Привыкнув подслушивать у дверей и проникать в семейные тайны, как это свойственно прислуге, мадемуазель Леблан, будучи к тому же ловкой притворщицей и изощренной лгуньей, подтасовала и изложила в нужном ей духе все те факты, которые могли привести к моей гибели. Она рассказала, каким образом я семь лет назад прибыл в замок Сент-Севэр вместе с мадемуазель де Мопра, которую спас от грубых и злобных покушений моих дядюшек.
– То, что я сейчас сказала, – обратилась она к Жану де Мопра, угодливо кланяясь, – не относится, конечно, к святому человеку, здесь присутствующему, который из великого грешника превратился в великого праведника. Но какой ценой, – продолжала она, вновь поворачиваясь к судьям, – презренный разбойник спас мою дорогую госпожу? Он обесчестил ее, господа, и потом всю свою жизнь бедная барышня проводила в слезах, мучаясь от стыда: она не могла забыть совершенного над нею насилия. Слишком гордая, чтобы признаться кому бы то ни было в своем несчастье, и слишком честная, чтобы обманывать, она порвала с господином де ла Маршем, которого любила страстно и который ее любил так же. Она отвергала все предложения, делавшиеся ей на протяжении семи лет, и все это из одного только чувства чести, ибо ненавидела господина Бернара. Сначала барышня хотела покончить с собой: она дала наточить небольшой охотничий нож, принадлежавший ее отцу, – господин Маркас здесь, он может это подтвердить, если ему будет угодно припомнить, как было дело, – и наверняка убила бы себя, если бы я не бросила этот нож в колодец у нас во дворе. Барышня неустанно думала, как ей защитить себя ночью от нападений своего преследователя. Пока нож находился у нее, она, ложась спать, всегда клала его под подушку; каждый вечер она запирала на задвижку дверь своей комнаты, и не раз мне доводилось видеть, как она вбегала к себе бледная, почти теряя сознание, запыхавшись, как человек, за которым гнались и который очень испугался. Но со временем этот молодчик несколько пообтесался и научился прилично себя вести, и тогда барышня, поняв, что ей не суждено иметь другого мужа, ибо Бернар непрестанно грозил убить каждого, кто будет претендовать на ее руку, прониклась надеждой, что он перестанет быть таким дикарем, и сделалась с ним очень добра и ласкова. Она даже ходила за ним во время его болезни, но не потому, что любила и уважала его, как изволил заявить господин Маркас в своих показаниях: барышня просто боялась, как бы Бернар в бреду не проговорился перед слугами или ее отцом о том, какое оскорбление он ей нанес, – ведь она всячески старалась это скрыть из стыдливости и гордости. Присутствующие здесь дамы должны все это хорошо понимать. Когда в семьдесят седьмом году вся семья Мопра отправилась на зиму в Париж, господин Бернар снова стал проявлять свою ревность и норов и столько раз угрожал убить господина де ла Марша, что барышне пришлось порвать с этим достойным человеком. После этого между нею и Бернаром произошло объяснение, сопровождавшееся ужасной сценой, и барышня объявила ему, что не любит его и никогда не полюбит. Вне себя от гнева и ярости, – ибо, слов нет, он был влюблен, как тигр, – Бернар уехал в Америку и все шесть лет, что находился там, присылал письма, которые свидетельствовали о том, что он заметно исправился. Ко времени его приезда барышня уже приняла решение навсегда остаться в девицах и вновь обрела свое обычное спокойствие. Господин Бернар, со своей стороны, как будто остепенился. Но так как он виделся с барышней каждодневно, вечно стоял опершись на спинку ее кресла или помогал ей разматывать шерсть и о чем-то шептался с нею, пока господин Юбер спал, то он снова воспылал такой страстью, что просто голову потерял. Не хочу я зря винить его, беднягу, я верю – место ему скорее в сумасшедшем доме, чем на виселице. Все ночи напролет он вопил и ревел да строчил ей письма до того глупые, что она, бывало, пробежит их глазами, улыбнется, а затем сунет в карман и оставит без ответа. Кстати, вот одно из них, я нашла его за корсажем у барышни, когда раздевала ее после несчастья. Письмо пробито пулей и все в крови, но его можно прочесть и убедиться, что этому господину не раз хотелось убить барышню.
Она положила на стол обожженное порохом и пропитанное кровью письмо, которое вызвало среди присутствующих движение ужаса – у одних искреннее, у других притворное.
Перед тем как огласить письмо, мадемуазель Леблан дали закончить показания. Ее заключительные слова привели меня в глубокое смятение, ибо я перестал различать грань между искренностью и вероломством.
– После несчастного случая, – заявила она, – барышня все время находится между жизнью и смертью. Ей, конечно, не встать на ноги, что бы там ни говорили лекари. Я осмеливаюсь утверждать, что эти господа, наблюдающие больную лишь в определенные часы, хуже меня понимают ее истинное состояние: ведь я все ночи возле нее провожу! Они говорят, будто ее раны заживают хорошо, она-де просто не в своем уме. А я утверждаю, что раны ее заживают плохо, зато ум яснее, чем думают. Барышня заговаривается очень редко, а если когда и заговорится, то лишь в присутствии лекарей, которые сбивают ее с толку и пугают. Она до того боится показаться им сумасшедшей, что и впрямь в уме мешается; но стоит ей остаться наедине со мною, или с Сен-Жаном, или с господином аббатом, который отлично мог бы объяснить все, как есть, когда бы только захотел, и она сразу становится спокойной, мягкой и разумной, как прежде. «Мне, – говорит она нам с Сен-Жаном, – впору умереть, до того я страдаю», – а лекарей барышня уверяет, будто ей полегчало. Она вспоминает о своем убийце с великодушием, достойным истинной христианки, и повторяет сто раз на дню: «Пусть бог простит ему на том свете, как я прощаю ему на этом! Что ни говорите, убить женщину можно только от большой любви! Напрасно я не вышла за него замуж, – быть может, он и сделал бы меня счастливой. Я довела его до отчаяния, и он мне отомстил. Милая Леблан, смотри не выдай мою тайну! Одно неосторожное слово приведет его на эшафот, и мой отец умрет с горя». Бедная барышня и не подозревает, как дело обернулось, ей и в голову не приходит, что я, повинуясь закону и религии, поневоле говорю о том, о чем хотела бы умолчать: она ведь думает, что я поехала в город за покупками, а я-то пришла сюда, чтобы рассказать вам всю правду. Одно только меня утешает – все это будет нетрудно скрыть от господина Юбера: ведь он совсем как малое дитя стал. Ну, а я только исполнила свой долг; теперь бог мне судья!
Мадемуазель Леблан выпалила это единым духом и даже глазом не моргнула. Поэтому, когда она пошла к своему месту, ее проводили гулом одобрения. Затем суд приступил к чтению письма, найденного на груди Эдме.
Это было то самое письмо, которое я написал за несколько дней до роковой охоты. Мне предъявили его; я не сдержался и поднес к губам бумагу, обагренную кровью Эдме; затем, бросив беглый взгляд на письмо, я возвратил его, спокойно заявив, что оно написано мною.
Оглашение этого письма окончательно меня погубило. По воле рока, который, как нарочно, изобретает всяческие напасти для своих жертв, все строки, свидетельствовавшие о моей покорности и уважении к Эдме, были уничтожены (кто знает, быть может, чья-то подлая рука способствовала этому). Поэтические обороты, объяснявшие и во многом оправдывавшие мои восторженные бредни, не поддавались прочтению. Зато приковали к себе внимание и показались особенно убедительными оставшиеся нетронутыми строки, которые свидетельствовали о моей неистовой страсти и горячечном бреде. Чего стоили такие фразы: «Иногда среди ночи я вскакиваю, охваченный желанием убить вас! Я бы совершил это уже сто раз, если бы верил, что перестану любить вас, когда вы умрете. Будьте же осторожны, ибо во мне живут два человека, и порою разбойник прежних дней берет верх над новым человеком», и т. д. Такие фразы вызывали злорадную усмешку на устах моих врагов. Мои защитники пали духом, даже бедняга Маркас уставился на меня с потерянным видом. Публикой я уже был осужден.
После оглашения этого письма прокурору ничего не стоило произнести громовую обвинительную речь, в которой он представил меня закоренелым развратником, проклятым отпрыском проклятого рода, являющим собою пример роковой неотвратимости заложенных природой дурных наклонностей. Сначала он всячески изощрялся, стараясь внушить ко мне всеобщее отвращение и страх, а затем, желая придать себе вид человека беспристрастного и великодушного, попытался вызвать в судьях сочувствие ко мне. Он утверждал, что я не властен в своих поступках, что под влиянием картин жестокости и пороков, свидетелем коих я был с детства, я серьезно поврежден в уме, и здравый рассудок ко мне никогда не вернется, как бы ни менялись обстоятельства и ни облагораживались мои чувства. Наконец, отдав дань философии и риторике, он, к вящему удовольствию присутствующих, потребовал лишить меня всех прав и приговорить к пожизненному заключению.
Мой защитник был человек мужественный и умный; однако письмо настолько поразило его, публика была так восстановлена против меня, судьи, слушая его, настолько открыто выказывали признаки недоверия и нетерпения (эти недостойные приемы вошли у них в привычку во время судебных заседаний в нашей провинции), что защитительная речь оказалась весьма бледной. Единственное, на чем он упорно настаивал, было требование направить дело на доследование. Защитник сетовал на то, что не все формальности соблюдены, что судебное разбирательство недостаточно осветило все стороны дела, что судьи поторопились начать процесс, хотя многие обстоятельства случившегося еще покрыты тайной. Он потребовал, чтобы медики вынесли заключение насчет того, может ли мадемуазель де Мопра дать показания. Он обращал внимание суда на то, что наиболее важным, единственно важным было бы заслушать свидетеля Пасьянса, который может объявиться в любой день и опровергнуть выдвинутые против меня обвинения. И, наконец, он потребовал, чтобы были предприняты розыски нищенствующего монаха, чье сходство с членами семьи Мопра, подтвержденное достойными доверия свидетелями, до сих пор еще не было объяснено. По его мнению, следовало установить, куда девался Антуан де Мопра, и заставить трапписта высказаться на сей счет. Он заявил во всеуслышание, что его лишили всякой возможности подкрепить свою защиту, отказав хоть сколько-нибудь отсрочить процесс; у него достало смелости намекнуть, что чья-то злая воля заинтересована в слепом и быстром решении этого дела. Председатель суда призвал его к порядку. Прокурор с победоносным видом заявил, что все формальности были соблюдены, что суду, мол, все совершенно ясно, что разыскивать нищенствующего монаха было бы просто нелепо, ибо Жан де Мопра засвидетельствовал, что его брат Антуан умер несколько лет назад. Суд удалился на совещание и, возвратившись всего лишь через полчаса, огласил приговор, обрекавший меня на смертную казнь.