355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жорж Санд » Собрание сочинений. Т.4. Мопра. Ускок » Текст книги (страница 18)
Собрание сочинений. Т.4. Мопра. Ускок
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 23:04

Текст книги "Собрание сочинений. Т.4. Мопра. Ускок"


Автор книги: Жорж Санд



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 36 страниц)

XXI

Эти дни, проведенные в глубокой душевной близости с Эдме, были для меня блаженны и ужасны. Видеть ее всякий час, не боясь показаться навязчивым, ибо она сама призывала меня к себе, читать ей вслух, беседовать обо всем, вместе с нею окружать нежными заботами ее отца, делить с Эдме радость и горе, словно мы были братом и сестрою, – все это, без сомнения, было великое счастье, но счастье опасное, и вулкан с новой силой запылал в моей груди. Порою нечаянное слово, страстный взгляд выдавали меня. Эдме, разумеется, не была слепа, но по-прежнему оставалась непроницаемой. Ее черные бездонные глаза, следившие то за отцом, то за мною, глаза, в которых светилась необыкновенная душа, порою утрачивали выражение заботливости и внезапно становились холодными, когда неистовство моей страсти готово было прорваться наружу. И тогда лицо ее выражало одно лишь терпеливое любопытство да непреодолимое стремление читать в самой глубине моей души, позволяя мне созерцать лишь внешнюю оболочку ее собственной души.

Поначалу мои страдания, хотя и весьма сильные, были мне дороги; мне нравилось думать, что эта скрытая душевная мука искупает мою прошлую вину перед Эдме. Я надеялся, что она это поймет и будет мне благодарна. Она все видела, но ничего не говорила. Терзания мои удвоились, но прошло еще довольно много дней, пока мне стало невмоготу их скрывать. Я говорю «много дней», но каждый, кто когда-нибудь любил женщину и находился наедине с нею, сдерживаемый лишь ее суровостью, знает, что дни тогда кажутся веками. Какая полная, но вместе с тем изнурительная жизнь! Сколько истомы и волнения, нежности и гнева! Часы казались мне годами, и если бы я ныне по сохранившимся письмам не исправлял ошибки памяти, то легко убедил бы себя, что эти два месяца длились добрую половину моей жизни.

Мне бы хотелось, пожалуй, убедить себя в этом еще и для того, чтобы найти оправдание нелепому и непростительному моему поведению в ту пору вопреки благим обетам, какие то и дело я давал. Новое грехопадение совершилось так стремительно и было настолько полным, что я бы до сих пор краснел за него, если бы, как вы это скоро увидите, жестоко не поплатился за свое безумие.

После одной мучительной ночи я написал Эдме безрассудное письмо, которое едва не привело к ужасным для меня последствиям; письмо это было приблизительно такого содержания:

«Вы меня совсем не любите, Эдме, и никогда не полюбите. Я знаю это, ничего не прошу, ни на что не надеюсь; я хочу оставаться возле вас, быть вашим защитником, посвятить свою жизнь служению вам. Я сделаю все, что в моих силах, чтобы стать вам полезным; но я буду страдать, и, увы, Эдме, вы увидите мои страдания и, быть может, объясните себе совсем иными причинами грусть, которую я не могу скрыть вопреки постоянным героическим усилиям. Вчера вы меня глубоко опечалили, предложив уйти, чтобы немного рассеяться. „Рассеяться!“ – иными словами, забыть о вас, Эдме! Какая горькая насмешка! Не будьте жестокой, сестрица, не то опять превратитесь в мою властную невесту тех недоброй памяти дней, а я против воли опять стану разбойником, которого вы ненавидели… Ах! Знали бы вы, до чего я несчастен! Во мне живут два человека, они сражаются не на жизнь, а на смерть, при этом без передышки; разбойник, надо надеяться, потерпит поражение, но, отступая шаг за шагом, он упорно защищается и в ярости рычит, ибо ранен и чувствует, что, может быть, смертельно. Если б вы знали, если б вы только знали, Эдме, какую борьбу, какие битвы выдерживает мое сердце, какими кровавыми слезами оно обливается и как возмущается моя душа, когда в ней берут верх мятежные ангелы! Бывают ночи, когда я так мучаюсь, что дохожу до кошмаров: мне чудится, будто я вонзаю вам в сердце кинжал и, призвав на помощь зловещую магию, заставляю вас любить меня так же, как я люблю вас. Когда я просыпаюсь в холодном поту, вне себя от ужаса, я испытываю неодолимое искушение убить вас, чтобы уничтожить источник моих страданий. И я не делаю этого лишь из боязни, что буду любить вас мертвую так же страстно и упорно, как люблю вас живую. Я опасаюсь, что ваш образ будет и потом безраздельно владеть всеми моими помыслами ничуть не меньше, чем сейчас. И к тому же человеку ведь не дано разрушить подобную власть: та, которая внушает ему любовь и страх, будет жить в его душе даже тогда, когда прекратит свое земное существование. Душа любовника – это гробница его возлюбленной, в ней навсегда сохраняется нетленным ее образ, и душа осиротевшего вечно живет жгучими воспоминаниями любви, никогда ими не насыщаясь… О небо! В каком, однако, беспорядке мои мысли! Поймите же, Эдме, мой дух тяжко болен, и пожалейте меня. Будьте терпеливы, позвольте мне грустить, никогда не сомневайтесь в моей преданности. Я нередко впадаю в безумие, но всегда вас нежно люблю. Одно ваше слово, один ваш взгляд способны пробудить во мне чувство долга, и долг это будет мне сладок, если вы согласитесь напоминать мне о нем. В час, когда я вам пишу, Эдме, небо затянуто темными и тяжелыми, точно свинцовыми, тучами; гремит гром, и при блеске молний мнится, будто в небе проносятся горестные видения чистилища. Меня угнетает гроза, смятенный ум меркнет, словно неясный свет, озаряющий горизонт. Мне кажется, что в недрах моего существа вот-вот разразится буря. Ах! Если бы я мог обратить к вам голос, подобный голосу урагана! Если бы у меня достало сил выразить грозную муку и ярость, что гложут меня! Часто, когда буря сгибает вековые дубы, вы говорите, что вам по душе наблюдать разгул ее гнева и мощь их сопротивления. Это, говорите вы, противоборство могучих сил, и вам мерещится, будто вы различаете в реве, наполняющем воздух, завывание бурного северного ветра и жалобные стоны старых ветвей. Кто страдает больше, Эдме? Дерево, противостоящее ветру, или ветер, который не может сломить его сопротивление? Не правда ли, ветер? Ведь он всегда уступает и смиряется! И тогда небо, опечаленное поражением своего благородного сына, обрушивает на землю потоки слез. Вам по душе эти безумные образы, Эдме; каждый раз, когда вы созерцаете силу, побежденную сопротивлением, вы безжалостно улыбаетесь, и в вашем загадочном взгляде, кажется, скользит насмешка над моей немощью. Ну что ж, торжествуйте, вы повергли меня во прах, и, хоть я разбит, я все еще страдаю. Знайте же это, коль скоро вам угодно знать и коль скоро вы до того беспощадны, что еще расспрашиваете меня и выражаете притворное сочувствие. Я страдаю и даже не пытаюсь больше сбросить пяту, которой горделивый победитель попирает мою обессилевшую грудь».

Остальная часть этого письма, весьма длинного, весьма бессвязного и нелепого от первой до последней строки, была выдержана в том же духе. Уже не раз писал я Эдме, хотя жил с нею под одной кровлей и расставался лишь на время сна. Страсть до такой степени владела мною, что я усвоил привычку писать ей по ночам, крадя у себя часы отдыха. Мне все казалось, что я недостаточно говорю с Эдме о ней самой, что я недостаточно часто повторяю заверения в покорности, – я их, к слову сказать, каждый раз нарушал, – но письмо, о котором идет речь, было самым дерзостным и страстным из всех. Не было ли оно роковым образом навеяно разбушевавшейся грозой, когда я, склонившись над столом, весь в испарине, не помня себя, набрасывал пылающей рукой картину моих мук? Сойдя в гостиную, я положил письмо в рабочую корзинку Эдме, затем возвратился в свою комнату и бросился на постель. И тогда в моей душе воцарилось великое спокойствие, близкое к отчаянию. Занимался день, горизонт был еще омрачен тяжелыми крылами грозы, медленно улетавшей прочь. Отяжелевшие от дождя вершины деревьев раскачивались под свежим ветром. Томимый глубокой печалью, полный безмерного страдания, я все же засыпал с чувством облегчения, словно сделал то, что надо: принес в жертву свою жизнь и свои надежды. Эдме, должно быть, не обнаружила моего письма, ибо она ничего мне о нем не сказала. Обыкновенно она отвечала устно, и, таким образом, письма были для меня средством вызывать ее на проявление дружеской близости, чем мне, конечно, и следовало бы удовольствоваться: ее слова всегда проливали бальзам на мою рану. Я говорил себе, что на сей раз мое письмо либо приведет к решительному объяснению, либо вовсе останется без ответа. Я то начинал подозревать, что аббат скрыл его и бросил в камин, то обвинял Эдме в презрении ко мне и в жестокости; но, так или иначе, я молчал.

На следующий день опять установилась хорошая погода. Дядюшка отправился с нами на прогулку в коляске и по дороге сказал, что, пока жив, хотел бы еще хоть разок принять участие в настоящей охоте на лису. Старый дворянин страстно любил этот вид охоты, а здоровье его настолько улучшилось, что он уже время от времени подумывал о развлечениях. Узкая, очень легкая берлина, в которую впрягали сильных мулов, быстро мчала его по песчаным лесным дорогам, и дядюшка уже не раз присоединялся к небольшой охоте, которую мы устраивали для его удовольствия. После посещения трапписта старый кавалер словно возродился к жизни. Одаренный силой и упорством, как и все в нашем роду, он, казалось, погибал от вынужденного безделья, но когда обстоятельства требовали от него проявить энергию, в нем снова начинала бурлить кровь. Он так часто напоминал об охоте, что Эдме решила устроить с моей помощью настоящую травлю с загонщиками и принять в ней деятельное участие. Славный старик поистине блаженствовал, когда дочь его отважно гарцевала рядом с коляской и протягивала ему цветущие ветки кустарника, которые срывала на всем скаку. Мы условились, что я буду верхом сопровождать берлину, предназначенную для дядюшки и аббата. По случаю этого семейного праздника собрали загонщиков, лесников, псарей и даже браконьеров со всей округи. К нашему возвращению в буфетной готовили великолепный обед, со всеми сортами гусиных паштетов и местных вин. Маркас, недавно назначенный мною управляющим Рош-Мопра, обладал большим опытом охоты на лисиц: он провел два дня кряду в лесу, обкладывая лисьи норы. Несколько молодых арендаторов, живших по соседству, заинтересовались охотой и выразили готовность принять в ней участие; при случае они могли подать полезный совет. И, наконец, Пасьянс, обычно осуждавший истребление невинных животных, тоже согласился отправиться с нами, но только на правах зрителя. Назначенный для охоты день был теплый и ясный: он, казалось, улыбался нашим радужным планам; ничто не предвещало горестного поворота в моей судьбе. Возле замка собралось с полсотни людей; трубили рога, ржали кони, лаяли собаки. День должен был закончиться травлей кроликов, которых вокруг было видимо-невидимо; их нетрудно истреблять во множестве, для этого нужно лишь углубиться в чащу, подальше от того места, где идет охота. Вот почему каждый из нас вооружился карабином, даже дядюшка взял ружье, чтобы стрелять прямо из коляски; надо заметить, что он промаха не давал.

Первые два часа Эдме, гарцевавшая на небольшой, красивой и очень резвой кобыле лимузинской породы, которую ей нравилось горячить и обуздывать, щеголяла своим искусством перед отцом и держалась вблизи коляски, откуда улыбающийся старик, оживленный и растроганный, с умилением ею любовался. Каждый вечер, увлекаемые вращением нашей земли вокруг оси, мы с наступлением тьмы нежно прощаемся с дневным светилом, уходящим от нас, чтобы царить на небосводе другого полушария. Подобно этому, старец, созерцая на пороге смерти молодость, силу и красоту своей дочери, утешался тем, что ей суждено продлить его существование в другом поколении.

Охота уже была в разгаре. В Эдме, как и во всех Мопра, жил воинственный дух, и, несмотря на внешнее спокойствие, ей не всегда удавалось совладать со своей горячей кровью; повинуясь знакам, которые ей незаметно подавал отец, чьим величайшим наслаждением было видеть, как она мчится галопом, Эдме пустила лошадь во весь опор вслед за охотниками, вырвавшимися вперед.

– Скачи! Скачи за ней! – крикнул мне дядюшка: едва он завидел, что дочь перешла в галоп, вполне понятное отцовское тщеславие тотчас же уступило в его душе место тревоге.

Я не заставил повторять это приказание и, вонзив шпоры в бока лошади, вскоре присоединился к Эдме на окольной тропинке, по которой она поскакала, чтобы догнать охотников. Я задрожал от испуга, увидя, что она, как тростник, сгибается под ветвями, в то время как разгоряченная лошадь с быстротою молнии уносит ее в чащу.

– Ради бога, Эдме, не так быстро! – закричал я. – Вы расшибетесь.

– Не мешай, слышишь? – весело отвечала она. – Отец мне разрешил. Оставь меня в покое, говорю я тебе: если ты остановишь мою лошадь, получишь хлыстом по руке.

– Позволь мне, по крайней мере, ехать следом, – сказал я, подъезжая вплотную к ней, – дядюшка приказал охранять тебя, и если приключится несчастье, я убью себя.

Почему мной владели столь мрачные мысли? Право, не знаю: ведь я не раз видел, как Эдме неслась во весь опор по лесу. Со мной творилось что-то странное; полдневный зной ударял в голову, нервы были натянуты как струна. С утра мне нездоровилось, и я не стал завтракать, а чтобы поддержать свои силы, выпил натощак несколько чашек кофе с ромом. Итак, я испытывал сильный страх за Эдме, но уже через несколько мгновений страх этот уступил место невыразимо радостному чувству любви. Возбужденный стремительной скачкой, я помнил лишь одно: я должен настичь Эдме. Она мчалась впереди такая легкая и грациозная на своей легконогой вороной кобыле, чьи копыта бесшумно касались мха, что походила на фею, появившуюся в этих пустынных местах, чтобы смутить разум людей и увлечь их за собой в коварную чащу. Я позабыл об охоте, обо всем на свете, я не замечал ничего, кроме Эдме. Внезапно какая-то пелена застлала мой взор. Я больше уже не видел кузины, но по-прежнему несся вперед. Я был словно в немом исступлении. Вдруг Эдме остановилась.

– Что мы делаем? – обратилась она ко мне. – Шума охоты не слышно, перед нами какая-то река. Мы взяли слишком влево.

– Напротив, Эдме, – отвечал я, ни слова не понимая из того, что говорю, – если не замедлять скачки, мы скоро будем у цели.

– Отчего вы так раскраснелись? – спросила она. – Ну, а как мы переправимся через реку?

– Раз есть дорога, и брод найдется, – сказал я. – Вперед, вперед!

Я весь был во власти неистового желания продолжать скачку; мною владела одна мысль – углубиться как можно дальше в лес вместе с Эдме; но мысль эта была словно окутана туманом, и когда я пытался стряхнуть его, то ничего не ощущал – только кровь гулко стучала в груди и в висках.

У Эдме вырвался жест нетерпения.

– Что за окаянные леса! Я вечно плутаю в них, – проговорила она.

Ей, должно быть, вспомнился зловещий день, когда, отбившись от охоты, она очутилась в Рош-Мопра, ибо я тоже вспомнил об этом, и образы, всплывшие в моем мозгу, вызвали у меня нечто вроде головокружения. Я машинально следовал за Эдме к реке и вдруг увидел ее уже на другом берегу. Меня охватило бешенство оттого, что лошадь кузины оказалась ловчее и смелее, чем моя. Мой конь, испугавшись крутого спуска, заупрямился, не решаясь двинуться вброд. За это время Эдме еще больше опередила меня. Я до крови вонзил шпоры в бока коня, и он едва не сбросил меня на землю. Так повторялось несколько раз, и когда я наконец оказался на другом берегу, то в слепой ярости устремился в погоню за Эдме. Я настиг девушку, схватил ее лошадь под уздцы и закричал:

– Стойте, Эдме, я требую! Дальше вы не поедете!

Я резко дернул повод, лошадь ее встала на дыбы. Эдме потеряла равновесие и, чтобы не упасть, легко спрыгнула наземь; она оказалась меж двух лошадей и могла попасть им под копыта. Я спрыгнул почти одновременно с нею и растолкал лошадей. Кобыла Эдме, от природы смирная, остановилась и спокойно принялась щипать траву. Мой же конь закусил удила и умчался. Все это произошло в одно мгновение.

Я заключил Эдме в объятия. Она высвободилась и сухо сказала:

– Как вы грубы, Бернар! Не выношу ваших манер. В чем дело?

Взволнованный и сконфуженный, я ответил, что мне показалось, будто ее кобыла понесла, и я испугался, как бы не произошло несчастья, видя, как стремительно она мчится вперед.

– И, спасая мою жизнь, вы заставляете меня соскочить с лошади с риском разбиться, – заметила она. – Нечего сказать, любезно!

– Разрешите, я помогу вам сесть в седло, – сказал я и, не дожидаясь согласия Эдме, приподнял ее.

– Вам прекрасно известно, что я сама сажусь в седло, – воскликнула она вне себя от гнева. – Пустите меня, я не нуждаюсь в ваших услугах!

Но я уже не в силах был повиноваться. Голова моя шла кругом; руки плотно сомкнулись вокруг стана Эдме, и я тщетно пытался их разжать; губы против воли коснулись ее груди; она побледнела от гнева.

– До чего ж я несчастен, – шептал я со слезами на глазах, – до чего ж я несчастен, что постоянно оскорбляю тебя, и ты все больше и больше меня ненавидишь, в то время как я все сильнее тебя люблю!

Эдме была от природы властной и вспыльчивой. Ее характер, привыкший к борьбе, с годами приобрел необыкновенную энергию. Она уже совсем не походила на ту дрожащую юную девушку, которую я некогда сжимал в объятиях в Рош-Мопра и которая проявила скорее находчивость и изобретательность, нежели отвагу, обороняясь от меня. Теперь это была неустрашимая и гордая женщина, она скорее позволила бы убить себя, нежели подала бы повод для дерзостной надежды. К тому же Эдме знала, что страстно любима, и сознавала собственную силу. Вот почему она с презрением оттолкнула меня и, так как я в исступлении следовал за нею, подняла хлыст, угрожая оставить позорный след на моем лице, если я посмею прикоснуться хотя бы к ее стремени.

Я упал на колени, я умолял Эдме не покидать меня, не даровав прощения. Она уже сидела в седле и, оглянувшись вокруг, чтобы отыскать дорогу, воскликнула:

– Только этого еще не хватало: вновь увидеть ненавистные места! Взгляните, сударь, взгляните, куда мы попали!

Я, в свою очередь, осмотрелся и увидел, что мы находимся у лесной опушки, на тенистом берегу небольшого пруда Газо. В двух шагах от нас, сквозь деревья, густо разросшиеся с той поры, как Пасьянс покинул эти места, виднелся вход в башню: он зиял средь зеленеющей листвы, словно черная пасть.

Я вновь ощутил головокружение, во мне жестоко боролись враждующие инстинкты. Кто объяснит таинство, совершающееся в человеке, когда дух его борется с плотью и одна часть существа стремится подавить другую? Верьте мне, в натурах, подобных моей, борьба эта всегда ужасна, и не думайте, что у людей горячих воля играет второстепенную роль; только в силу нелепой привычки мы постоянно твердим человеку, изнемогшему в поединке с самим собою: «Вам надо было обуздать себя».

XXII

Как объяснить вам, что произошло со мною, когда моему взору внезапно предстала башня Газо? До того я видел ее лишь дважды, и оба раза она была свидетельницей сцен, поражающих ужасом и скорбью; но все это не шло ни в какое сравнение с тем, что было уготовано мне в тот день, когда я в третий раз узрел стены этой башни, – есть же такие проклятые богом места!

Мне чудилось, будто я все еще вижу на треснувшей двери кровь двух представителей рода Мопра. Я испытывал мучительный стыд при воспоминании об их преступной жизни и страшном конце: ведь и во мне жил насильник. Я ужаснулся при мысли о том, какие чувства меня обуревали, и понял, почему Эдме не могла полюбить меня. Должно быть, в злосчастной крови Мопра Душегубов таилось роковое сродство с моей кровью, ибо я чувствовал, что сила моих разбушевавшихся страстей возрастает по мере того, как возрастает мое стремление их обуздать. Я подавил в себе все другие проявления своей неистовой натуры, от них почти уже не осталось следа. Я стал сдержаннее, сделался если не кротким и терпеливым, то, во всяком случае, привязчивым и чувствительным. Я весьма высоко ставил законы чести и уважал достоинство других людей; но любовь была моим самым опасным врагом, ибо она ставила под угрозу обретенные мною нравственные устои и душевную тонкость; именно любовь поддерживала в моей душе связь между прошлым и настоящим, связь прочную и нерасторжимую; мне было почти невозможно провести грань между тем, каким я был прежде и каким стал теперь.

Я смотрел на сидевшую в седле Эдме. Сознание того, что она вот-вот бросит меня одного и снова, на сей раз безвозвратно, ускользнет, наполняло меня бешенством. Я был страшен: я не сомневался, что после только что нанесенного ей оскорбления она никогда больше не рискнет остаться со мной наедине. Лицо мое было бледно, кулаки сжимались; стоило мне только захотеть, и я без труда одной рукой снял бы ее с седла, поверг наземь, и она оказалась бы во власти моих желаний. Стоило лишь на мгновение подчиниться диким инстинктам, и я мог бы утолить, погасить минутным обладанием огонь, пожиравший меня уже семь лет! Эдме так никогда и не узнала, какая опасность угрожала ее чести в эту ужасную минуту. Я до сих пор испытываю угрызения совести; но пусть будет мне судьею господь бог, ибо я восторжествовал над злом: эта мысль о насилии была последней дурной мыслью в моей жизни. К ней, впрочем, и свелось все мое преступление, а остальное довершил рок.

Охваченный внезапным ужасом, я круто повернулся и, ломая в отчаянии руки, не помня себя, бросился бежать прочь от Эдме по какой-то тропинке. Я не знал, куда иду, я понимал лишь одно: мне надо спастись от гибельного искушения. День был знойный, запахи леса опьяняли, окружающая природа вернула меня к воспоминаниям о моей былой жизни дикаря; мне оставалось либо бежать, либо пасть жертвой собственных страстей. Ведь Эдме так властно приказала мне удалиться. Мысль о том, что ей могла угрожать иная опасность, помимо опасности, которую таило для нее мое присутствие, в то время не приходила в голову ни ей, ни мне. Я углубился в лес, но не прошел и тридцати шагов, как оттуда, где я оставил Эдме, донесся звук выстрела. Я помертвел от ужаса, сам не знаю почему, ибо нет ничего удивительного, когда во время охоты стреляют из ружья; но на душе у меня было так мрачно, что даже пустяк мог бы меня испугать. Я уже собрался было возвратиться назад к Эдме, рискуя еще больше рассердить ее, как вдруг мне послышался чей-то стон возле башни Газо. Я кинулся туда, но тотчас же упал на колени, изнемогая от тревоги. Мне понадобилось несколько минут, чтобы преодолеть слабость; в мозгу моем теснились какие-то странные образы, звенели жалобные звуки, я больше не отличал игры своего воображения от действительности; солнце светило все так же ярко, а я продвигался ощупью, держась за деревья. Внезапно я оказался лицом к лицу с аббатом; он был встревожен и разыскивал Эдме. Облава промчалась мимо коляски дяди Юбера. Старик, не увидев дочери, пришел в волнение. Аббат пустился бежать в глубь леса и, обнаружив следы наших лошадей, поспешил за нами, желая поскорее узнать, что произошло. Он услышал выстрел, но не испугался, однако моя бледность, растерянный вид, всклокоченные волосы, отсутствие лошади и ружья (я уронил свой карабин в том месте, где едва не потерял сознание от слабости, и даже не подумал поднять его) встревожили аббата, хотя он, как и я, не мог бы объяснить, что произошло.

– Эдме! Где Эдме? – крикнул он.

В ответ я пробормотал что-то бессвязное. Как впоследствии мне признался сам аббат, мой вид настолько поразил его, что он мысленно обвинил меня в преступлении.

– Несчастный! – воскликнул он, изо всех сил тряся меня за плечо, чтобы заставить опомниться. – Соблюдайте благоразумие и спокойствие, умоляю вас…

Ничего не поняв из слов аббата, я упорно тащил его к роковому месту. О, страшное зрелище! Безжизненное тело Эдме было распростерто на земле и плавало в крови. Лошадь щипала траву в нескольких шагах от своей госпожи. Возле Эдме, скорбно скрестив руки на груди, стоял бледный как полотно Пасьянс; он был так потрясен, что не мог ничего ответить аббату, который, рыдая, расспрашивал его о случившемся. Что до меня, то я был как во сне. Думаю, рассудок мой, уже помраченный предшествующими волнениями, перестал что-либо воспринимать. Я опустился на землю возле Эдме. Грудь ее была пробита двумя пулями. Остолбенев от ужаса, я смотрел в ее угасшие глаза.

– Уберите этого негодяя! – обратился Пасьянс к аббату, бросая на меня взгляд, полный презрения. – Горбатого, видно, только могила исправит.

– Эдме! Эдме! – вскричал аббат, опускаясь на траву и стараясь остановить кровь своим платком.

– Мертва! Мертва! – произнес Пасьянс. – И вот убийца! Она сама назвала его имя, отдавая богу свою святую душу, и Пасьянс отомстит за нее! Мне это нелегко, но так будет!.. На то воля господня, недаром я оказался тут, чтобы узнать истину!

– Ужасно! Ужасно! – горестно восклицал аббат.

– Ужасно, – бессмысленно улыбаясь, повторил я, как эхо…

Сбежались охотники. Эдме унесли. Мне показалось, будто в это мгновение дядюшка встал на ноги и пошел. Впрочем, я не решился бы утверждать, что так оно и было на самом деле, а не привиделось мне, ибо я не отдавал себе отчета в происходящем; эти страшные минуты оставили в моей памяти только смутные воспоминания, подобно воспоминаниям о виденном сне; однако позднее меня заверили, что старый кавалер и вправду вышел из коляски без посторонней помощи, что он двигался и действовал с энергией и присутствием духа, какие свойственны бывают полному сил человеку. Но на следующий день он впал в состояние полного беспамятства и больше уже не поднимался с кресел.

Что же все-таки происходило со мной? Не знаю. Когда ко мне возвратился рассудок, я увидел, что нахожусь совсем в другой части леса, возле небольшого водопада, рокоту которого я бездумно внимал в каком-то блаженном оцепенении. У моих ног дремал Барсук, а его хозяин стоял, прислонившись к дереву, и внимательно смотрел на меня. Багряно-золотые лучи заходящего солнца пробивались меж стройных стволов молодых ясеней; лесные цветы словно улыбались мне; вокруг раздавалось нежное пение птиц. То был один из самых чудесных дней года.

– Какой изумительный вечер! – сказал я Маркасу. – До чего же здесь красиво, точно в лесах Америки. Что ты тут делаешь, старина? Почему ты не разбудил меня раньше? Я видел такие страшные сны!

Маркас опустился на колени рядом со мной; слезы ручьями текли по его впалым, темным щекам. На его всегда невозмутимом лице было непередаваемое выражение жалости, горя и нежности.

– Бедный мой хозяин! – говорил он. – Помрачение ума, вот оно что. Какое несчастье! Но дружбу из сердца не вырвешь! Навеки с вами – если надо будет, на смерть с вами пойду!

Слезы и слова Маркаса опечалили меня; но это было лишь безотчетным откликом на его волнение, которое передалось мне еще и потому, что ослабела моя воля; о случившемся я ничего не помнил. Я кинулся в его объятия, и он прижал меня к груди в порыве отеческих чувств. Я ощущал, что какое-то ужасное несчастье тяготеет надо мной, но боялся узнать, в чем именно оно состоит. Ни за что на свете не стал бы я расспрашивать об этом Маркаса.

Он взял меня за руку и повел через лес. Я покорно следовал за ним, точно малое дитя, но затем снова впал в изнеможение. Около получаса ему пришлось ожидать, пока я соберусь с силами. Наконец мы встали, и ему удалось довести меня до Рош-Мопра; мы добрались туда поздно вечером. Не помню, как прошла ночь. Позднее Маркас рассказывал, что у меня начался страшный бред. Ничего не говоря, он послал в ближайшую деревню за цирюльником, тот пустил мне утром кровь, и вскоре ко мне вернулся рассудок.

Но какую ужасную услугу мне этим оказали! «Мертва! Мертва! Мертва!»– вот единственное слово, которое я мог выговорить. Я безудержно рыдал и метался в постели. Рвался из дому, хотел бежать в Сент-Севэр. Мой бедный сержант то бросался мне в ноги, то становился в дверях, не давая выйти из комнаты. Желая удержать меня, он произносил слова, которых я в то время не понимал, и я уступал лишь его заботливым настояниям да, пожалуй, еще собственному изнеможению, не умея объяснить себе поведение Маркаса. Одна из моих попыток выйти из комнаты привела к тому, что у меня открылась ранка на вене, из которой пускали кровь, и я вынужден был лечь в постель; Маркас ничего не заметил. Мало-помалу я впал в беспамятство и был близок к смерти; увидев, что губы мои посинели, а щеки приобрели лиловый оттенок, он догадался наконец поднять одеяло и обнаружил, что я истекаю кровью.

Впрочем, потеря крови пошла мне только на пользу. Я провел несколько дней в забытьи, на грани между сном и бодрствованием; от слабости я плохо понимал, что происходит, и поэтому не страдал.

Однажды утром Маркасу удалось заставить меня поесть; заметив, как вместе с силами ко мне возвращаются скорбь и тревога, он с трогательной, простодушной радостью сообщил мне, что Эдме не умерла и надежда на ее спасение не потеряна. Эта весть подействовала на меня как удар грома: я все еще верил, что ужасное происшествие – лишь плод моего больного воображения. Я принялся кричать и в отчаянии ломал себе руки. Маркас, стоя на коленях возле моего ложа, умолял меня успокоиться и раз двадцать повторял слова, неизменно производившие на меня впечатление тех лишенных смысла слов, какие слышишь во сне:

– Вы это сделали не нарочно; уж я-то хорошо знаю. Нет, вы это сделали не нарочно. Это несчастный случай, ружье само выстрелило.

– Да что ты там толкуешь? – рассердился я. – Какое еще ружье? Что за несчастный случай? При чем тут я?

– Разве вы не знаете, сударь, каким образом ваша кузина была ранена?

Я сжал виски руками, словно это могло вернуть мне ясность мысли; я был не в силах проникнуть в смысл таинственного происшествия и беспомощно терялся в догадках; мне чудилось, что я схожу с ума, я замер, боясь произнести хоть слово и тем выдать свое безумие.

Наконец мало-помалу мне удалось восстановить в памяти все случившееся; чтобы побороть слабость, я спросил вина, и едва сделал несколько глотков, как события рокового дня, словно по волшебству, вновь прошли перед моим мысленным взором. Я припомнил даже слова Пасьянса, произнесенные над бездыханным телом Эдме. Они словно отпечатались в той части моего мозга, которая сохраняет звучание слов, даже когда спит другая его часть, помогающая нам проникнуть в их смысл. Несколько минут я пребывал в неуверенности, спрашивая себя, не могло ли мое ружье внезапно выстрелить в ту минуту, когда я уходил от Эдме. Однако я отчетливо помнил, что разрядил карабин за час до этого, подстрелив удода, оперенье которого Эдме захотелось рассмотреть вблизи; кроме того, когда послышался звук сразившего ее выстрела, ружье еще было у меня в руках – я швырнул его наземь лишь несколько мгновений спустя, – и, стало быть, если оно и выстрелило при падении, то лишь тогда, когда Эдме была уже ранена. К тому же я находился довольно далеко от кузины, и если даже допустить, что карабин выстрелил раньше, чем мне казалось, пуля все равно не могла бы долететь до нее; наконец, в тот день у меня вообще была с собой только дробь. Да и как могло ружье оказаться заряженным без моего ведома, коль скоро я не снимал его с плеча после того, как убил удода?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю