355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жорж Санд » Собрание сочинений. Т.4. Мопра. Ускок » Текст книги (страница 13)
Собрание сочинений. Т.4. Мопра. Ускок
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 23:04

Текст книги "Собрание сочинений. Т.4. Мопра. Ускок"


Автор книги: Жорж Санд



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 36 страниц)

Я горячо привязался к этому юноше, тем более что впервые дружил с ровесником. Очарование нашей дружбы раскрыло передо мною неведомую дотоле сторону жизни, душевные свойства и потребности мне незнакомые. Неизгладимый след оставили во мне первые впечатления детства; отсюда и любовь моя к заветам рыцарства: мне нравилось видеть в этом юноше брата по оружию и хотелось, чтобы и он меня, единственного из друзей, почитал таковым. Всей душой откликнулся он на мое предложение, что доказывало, как сильна была наша взаимная приязнь. Друг мой утверждал, что я рожден быть натуралистом, раз так легко приспособляюсь к кочевой жизни и суровым походам, однако он упрекал меня в невнимании и всерьез бранил, когда я по рассеянности наступал на какое-нибудь редкостное растение. Артур уверял, что я наделен склонностью к систематике и когда-нибудь изобрету если не естественнонаучную теорию, то превосходнуюсистему классификации. Его предсказание не сбылось, но поощрение пробудило во мне вкус к науке и помешало впасть в состояние умственного застоя, порождаемого походной жизнью. Друг мой являлся для меня посланцем небес; не будь его, я, может быть, снова превратился бы если не в Мопра Душегуба, то в лучшем случае в вареннского дикаря. Знания, которые я у него черпал, возбуждали во мне жажду умственной жизни. Он расширил круг моих идей, облагородил мои инстинкты; ибо если чудесное прямодушие и привычная скромность и препятствовали ему вступать в философские споры, он был от природы наделен любовью к справедливости и непогрешимо правильно разрешал все вопросы чувства и морали. Он приобрел надо мною такую власть, какой никогда не возымел бы аббат при отношениях взаимного недоверия, возникших между нами с самого начала. Друг мой в значительной мере раскрыл передо мною окружающий мир, но ценнее всего было то, что он научил меня познавать самого себя, размышлять над своими впечатлениями. Я научился хоть немного владеть своими порывами, но от запальчивости и гордыни так никогда и не излечился. Изменить свою сущность нельзя, можно лишь направить ко благу различные особенности человеческого характера, даже его недостатки – в этом и заключается великая тайна и великая задача воспитания.

Беседы с дорогим моему сердцу Артуром навели меня на размышления. Призвав на помощь свою память, я попытался логически объяснить поведение Эдме. Мне открылись высота и благородство ее души, в особенности в тех ее поступках, которые, будучи мною дурно поняты и дурно истолкованы, более всего заставили меня страдать. Я не полюбил ее оттого больше прежнего – это было невозможно, – но стал понимать, почему, невзирая на все причиненные ею страдания, продолжаю упорно ее любить. Все шесть лет нашей разлуки священное пламя этой любви горело в моей душе, не угасая ни на мгновение. Несмотря на избыток жизненных сил, переполнявших мое существо, несмотря на соблазны напоенной чувственностью окружающей природы, дурные примеры и благоприятные условия привольной кочевой жизни, которые склоняют человека потворствовать своим слабостям, я – бог тому свидетель – сохранил свои ризы непорочными и ни разу не изведал женского поцелуя. Артур, по натуре более спокойный, не знал подобных искушений. Но, хотя он и был почти всецело поглощен умственным трудом, он не всегда оставался столь недоступным для наслаждений. Мой друг не раз предупреждал меня против столь исключительного, противоречащего велениям природы и вредного образа жизни. Когда же я открыл ему, что великая любовь спасает меня от возможной слабости и делает падение немыслимым, он перестал противиться тому, что называл моим фанатизмом (словечко, весьма распространенное в ту пору и прилагаемое ко всему решительно), и явно проникся ко мне еще большим уважением, я сказал бы даже – своего рода почтением; он не высказывал его на словах, но проявлял в тысяче мелочей, свидетельствующих о том, как он меня ценит и как ко мне привязан.

Артур говорил однажды о том, какое могучее воздействие оказывает на людей видимая мягкость в сочетании с неколебимой волей; он ссылался для примера и на хорошее и на дурное в истории человечества, в особенности же на кротость апостолов и лицемерие священнослужителей всех религий. Тут мне пришло в голову спросить у него, смогу ли я когда-нибудь при моей горячности и заносчивости иметь хоть какое-нибудь влияние на моих ближних. Говоря о «ближних», я подразумевал, конечно, только Эдме. Артур ответил, что можно влиять на людей не только благоприобретенной мягкостью обращения, но и природной добротой.

– Сердечная теплота, пылкость и постоянство чувства – вот что требуется в семейной жизни, – сказал он. – Качества эти заставляют даже тех, кто обычно более всего страдает от наших недостатков, полюбить самые эти недостатки. Мы должны, однако, стараться перебороть себя из любви к тем, кто любит нас, но я полагаю, что сдержанность в любви или дружбе была бы глупой причудой и к тому же проявлением себялюбия, убивающего всякое чувство сначала в нас самих, а затем в любимом человеке. Я говорил вам о сознательной сдержанности, имея в виду власть над множеством людей. Вот если когда-нибудь вам придет в голову честолюбивое желание…

– Так вы думаете, – прервал я, не дослушав окончания его речи, – что такой, как я есть, невзирая на все мои недостатки, а следовательно, и заблуждения, я могу заставить женщину меня полюбить, могу сделать ее счастливой?

– Ох, эти влюбленные! – воскликнул Артур. – Не так легко выбить все это у вас из головы! Ну что ж! Если хотите, Бернар, я скажу вам, что думаю о вашей любви. Особа, которую вы любите столь пылко, и сама вас любит, если только она вообще способна любить и не совсем лишена здравого смысла.

Я заверил его, что Эдме настолько же превосходит всех женщин на свете, насколько лев превосходит белку, а кедр травинку. Так, с помощью метафор, мне удалось убедить его в достоинствах моей любимой. Тогда он попросил меня рассказать о себе подробнее, что позволит ему судить о том, как мне следует держать себя с Эдме. Тут я открыл ему свое сердце и рассказал от начала до конца историю моей жизни. Последние лучи заходящего солнца озаряли опушку великолепного девственного леса, где мы расположились. И пока в этой первозданной глуши я созерцал деревья, привольно, во всей их мощи и первобытной прелести раскинувшие над нашими головами свои кроны, в моем представлении возникал парк Сент-Севэра с его прекрасными, величественными дубами, которых никогда не касался топор человека. Пылающий закатным огнем небосклон напомнил мне вечерние посещения хижины Пасьянса, Эдме, сидящую под сенью желтеющих лоз, а голоса резвых попугайчиков – пенье прелестных тропических птичек в комнате кузины. Я заплакал, вспоминая, как далеко от меня родина, как огромен океан, отделяющий меня от любимой, океан, поглотивший стольких странников в то мгновение, когда они уже готовы были приветствовать родные берега. Я думал также о превратностях фортуны, об опасностях войны и впервые почувствовал страх перед смертью, ибо добрый мой Артур, стиснув мне руку, заверял меня, что я любим, что в каждом проявлении суровости или недоверия Эдме он видит новое доказательство ее чувства.

– Младенец! – говорил он мне. – Разве ты не понимаешь, что, если б она не хотела выйти за тебя замуж, у нее нашлись бы сотни способов избавиться от твоих притязаний? И если б она не испытывала к тебе безграничной любви, разве стала бы она затрачивать столько труда и приносить столько жертв, чтобы очистить тебя от всяческой скверны и сделать достойным себя? Ты вот только и мечтаешь о славных подвигах странствующих рыцарей; а разве ты не видишь, что ты и сам – отважный рыцарь, приговоренный своею дамой к суровым испытаниям за то, что властно требовал от нее любви, которую должно вымаливать на коленях, и тем нарушил законы рыцарства?

И тут, подробно перечислив все мои преступления, он признал кару суровой, но справедливой. Взвесив все возможности, Артур дал превосходный совет: покориться, пока властительница моих дум не сочтет нужным отпустить мне мои прегрешения.

– Да разве не стыдно мужчине, созревшему душой и, подобно мне, закаленному в суровом горниле войны, послушно подчиняться женским причудам?

– Ничуть не стыдно, – возразил Артур, – и этой женщиной руководит вовсе не причуда. Исправить содеянное зло – дело чести; но как мало людей на это способны! Сама справедливость требует восстановить права оскорбленной невинности и вернуть ей свободу. Вы же вели себя подобно Альбиону, так не удивляйтесь, что Эдме оказалась в роли Филадельфии. [46]46
  Альбион – древнее название Англии. Филадельфия – город в Северной Америке, выдержавший длительную осаду англичан в период войны за независимость.


[Закрыть]
Она согласна сдаться лишь на условиях почетного мира, и она права.

Артур стал расспрашивать, как держалась в отношении меня Эдме те два года, что я провел в Америке. Я показал ему коротенькие письма, изредка приходившие от нее. Артур был поражен их глубоким смыслом и совершенной прямотой, какою веяло, на его взгляд, от этих строк, написанных столь возвышенным и вместе с тем по-мужски точным слогом. Эдме ничего не обещала, даже не подавала мне никаких определенных надежд, но писала, что с нетерпением ждет моего возвращения и мечтает о счастливом времени, когда все мы соберемся у семейного очага и будем коротать вечера, слушая рассказы о моих необычайных приключениях. Она не побоялась признаться, что я составляю «единственную отраду ее жизни» наравне с отцом. И все же, вопреки столь явным доказательствам ее привязанности, я был одержим ужасным подозрением. Ни в коротеньких письмах моей кузины, ни в письмах ее отца, ни в полных ласки, пространных и цветистых посланиях аббата Обера ни слова не упоминалось о событиях, какие могли и должны были совершиться в семье. Каждый сообщал только о себе и никогда ни звука о других, самое большее – меня ставили в известность о приступах подагры у дядюшки. Все трое словно сговорились скрывать от меня, чем заняты и о чем помышляют двое других.

– Объясни мне, если можешь, в чем тут дело, успокой меня, – просил я Артура. – Порой мне думается, что Эдме замужем, но решила скрыть это от меня до моего возвращения. А почему бы и нет? Разве она так меня любит, что во имя любви готова обречь себя на одиночество? Подчинит ли она свою любовь холодному рассудку и суровому долгу совести? Примирится ли с тем, что мое возвращение бесконечно оттягивается из-за войны? Без сомнения, я должен выполнить свой долг, защищать свое знамя, покуда дело, которому я служу, не победит или же не потерпит окончательного поражения; это вопрос чести. Но в глубине души Эдме мне дороже этого призрачного веления чести, и ради того, чтобы увидеть ее часом раньше, я готов предать свое имя на позор и поругание всей вселенной.

– Бурная страсть внушила вам эту мысль, – улыбаясь, возразил Артур, – но, будь у вас случай ее осуществить, вы бы ни за что так не поступили. Когда мы вступаем в единоборство с одной какой-то стороной нашей натуры, мы воображаем, будто все остальные ее свойства не существуют; но стоит какому-нибудь внешнему толчку их пробудить, и мы убеждаемся, что в душе нашей сосуществует одновременно множество чувств. А ведь вы, Бернар, не безразличны к славе, и если бы Эдме предложила вам отречься от славы, вы заметили бы, что дорожите ею больше, нежели предполагали. Вы горячий поборник республиканских взглядов; Эдме первая вам их внушила. Что бы вы о ней подумали, да и хороша бы она была на самом деле, ежели бы сказала вам: «Превыше религии, которую я вам проповедовала, божеств, которых я для вас открыла, существует нечто еще более великое и святое: это моя прихоть». Бернар, любовь ваша требовательна и полна противоречий. Впрочем, непоследовательность присуща всякой любви. Мужчина воображает, что у женщины нет своего собственного «я», что она неминуемо должна раствориться в своем чувстве к нему, и, однако, большую любовь внушает ему лишь та, которая как бы возвышается над женской слабостью и косностью. В этой стране, как видите, каждый колонист вправе насладиться прелестями своей рабыни; но он не полюбит ее, как бы она ни была прекрасна. Если же случится, что он почувствует к ней привязанность, первейшей его заботой будет отпустить ее на волю, иначе она для него не человек. Ибо спутнице жизни должно быть присуще все, что отличает существа возвышенные: дух независимости, понятие добродетели, преданность долгу; и потому, чем больше твердости и терпения обнаруживает в отношении вас возлюбленная, тем прочнее ваша привязанность, как бы вы ни страдали. Умейте же различать любовь и желание: желание стремится разрушить преграды, которые его манят, и умирает на обломках побежденной добродетели; любовь стремится жить и потому хочет, чтобы предмет обожания подольше оставался под защитой той алмазной стены, ценность и красоту которой составляет ее блистательная твердость.

Так, разъясняя мне, какие таинственные пружины движут моей страстью, Артур проливал свет своего разумения в грозовой сумрак моей души. Иной раз он добавлял:

– Если бы небо даровало мне жену, о какой я подчас мечтаю, любовь моя, думается мне, была бы не только страстной, но благородной и щедрой; впрочем, наука отнимает слишком много времени: мне было недосуг искать свой идеал, да если б он и встретился на моем пути, я не сумел бы ни распознать его, ни изучить. Вам же, Бернар, посчастливилось, но вы не обогатите естествознание: не может один человек обладать всем.

Артур решительно отвергал мои опасения относительно замужества Эдме, он считал, что они навеяны болезненной мнительностью. В молчании Эдме он видел, напротив того, восхитительную щепетильность, которая руководит ее поведением и чувствами.

– Тщеславная женщина на ее месте позаботилась бы о том, чтобы довести до вашего сведения обо всех жертвах, какие вам приносит, перечислила бы титулы и достоинства всех претендентов, которых ради вас отвергает; но у Эдме слишком возвышенная душа, слишком глубокий ум, чтобы вдаваться в эти никчемные подробности. Она полагает, что соглашение ваше нерушимо, и не хочет уподобляться тем слабохарактерным особам, которые постоянно твердят о своих победах и ставят себе в заслугу то, что для сильной натуры не составляет труда. Верность родилась с нею – Эдме и не представляет себе, что ее можно заподозрить в измене.

Беседы с Артуром проливали целительный бальзам на мои раны. Когда же Франция открыто присоединилась к борьбе за американскую независимость, я узнал от аббата новость, которая в одном отношении меня окончательно успокоила. Он писал, что в Новом Свете я, возможно, встречу «старого друга»: граф де ла Марш получил полк и отбывает в Соединенные Штаты.

« Между нами говоря, – добавлял аббат, – ему необходимо упрочить свое положение. При всей своей скромности и благоразумии этот молодой человек имел слабость поддаться сословному предрассудку. Он стыдился своей бедности и скрывал ее, как скрывают проказу; он ухитрился разориться вконец, не показывая и вида, что ему грозит разорение. В свете приписывают его разрыв с Эдме этим превратностям фортуны и даже поговаривают, что он был увлечен не столько ею, сколько ее приданым. Я никогда не решусь подозревать господина де ла Марша в низких намерениях; думаю все же, что причиной его терзаний были ложные понятия о ценности благ мирских. Эдме желала бы, если случится вам его встретить, чтобы вы оказали ему такое же внимание и проявили такое же участие, какое постоянно проявляла к нему она. Ваша необыкновенная кузина и на сей раз, как всегда и во всем, исполнена чрезвычайной доброты и достоинства».

XV

Накануне отъезда де ла Марша, когда письмо аббата было уже отослано, в Варение произошло небольшое событие, которое явилось для меня в Америке приятной и забавной неожиданностью; впрочем, как вы убедитесь позже, оно удивительным образом вплелось в цепь важнейших событий моей жизни.

Будучи довольно серьезно ранен во время злосчастного сражения под Саванной, я все же оставался в Виргинии, где под начальством генерала Грина [47]47
  ГринНатаниель (1741–1786) – один из выдающихся американских военачальников периода войны за независимость.


[Закрыть]
усердно собирал остатки разбитой армии Гейтса. [48]48
  ГейтсХорейс (1725–1806) – американский полководец периода войны за независимость. Одержал ряд побед, но после поражения при Камбдене был смещен и заменен генералом Грином.


[Закрыть]
Он был, на мой взгляд, куда больше героем, нежели его счастливый соперник Вашингтон. Мы только недавно узнали о высадке эскадры господина де Терне, и уныние, охватившее нас в пору превратностей и невзгод, стало рассеиваться, ибо мы надеялись на подмогу более существенную, нежели та, что прибыла в действительности. Пользуясь короткой передышкой, мы с Артуром бродили по лесу, неподалеку от лагеря, радуясь возможности наконец-то потолковать о чем-либо другом, а не только о Корнуоллисе [49]49
  КорнуоллисЧарльз (1738–1805) – английский генерал, в войне за независимость сражавшийся против Вашингтона.


[Закрыть]
или об изменнике Арнольдсе. [50]50
  Очевидно, Жорж Санд имеет в виду Бенедикта Арнольда (1745–1801), американского генерала. Отличившись в начале войны за независимость, он впоследствии перешел на сторону англичан.


[Закрыть]
Удрученные скорбным зрелищем бедствий, постигших американскую нацию, мы долгое время опасались, что несправедливость и корысть восторжествуют над благом народов; а сейчас опасения наши сменились радостной безмятежностью. Когда у меня выдавался час досуга, я забывал о суровых трудах и походах, уносясь мыслью, словно в оазис, в ставший мне родным Сент-Севэр. Я завел обыкновение рассказывать в этот час снисходительно внимавшему Артуру комические истории, рисующие мои первые шаги на жизненном поприще, после того как я покинул Рош-Мопра. Я описывал ему то сценку моего первого одевания в замке Сент-Севэр, то презрение и ужас, вызываемые моей особой у мадемуазель Леблан, то наставления, какими она досаждала своему приятелю Сен-Жану, утверждая, что он должен держаться от меня на почтительном расстоянии. Уж не знаю почему, но вместе со всеми этими забавными лицами пришел мне на память образ величавого идальго Маркаса, и я принялся точно и тщательно живописать одеяние, повадки и речь этого загадочного персонажа. В действительности же Маркас отнюдь не был так смешон, как это представлялось моему воображению; но в двадцать лет мужчина всего лишь мальчишка, особенно если он на войне, да еще только что избежал грозных опасностей, да еще преисполнен горделивой беззаботности оттого, что ему удалось отстоять свою собственную жизнь. Слушая меня, Артур смеялся от всего сердца, заверяя, что отдал бы целиком свою коллекцию натуралиста за одного столь любопытного зверя, как изображенный мною идальго. Вдохновляемый готовностью Артура разделить мои ребячества, я не смог бы, пожалуй, удержаться от некоторых преувеличений в обрисовке моего героя; но тут на повороте дороги перед нами внезапно возник высокий и тощий – кожа да кости – человек в убогой одежде; он степенно и задумчиво шел навстречу нам, держа в руке обнаженную длинную шпагу; ее острие, миролюбиво опущенное книзу, почти касалось земли. Это существо так походило на только что нарисованный мною портрет, что, пораженный совпадением, Артур залился безудержным смехом. Он отступил в сторону, давая дорогу двойнику Маркаса, затем повалился на траву, захлебываясь от хохота.

Мне же было совсем не до смеха, ибо все, что кажется нам сверхъестественным, пугает даже самого искушенного в опасностях человека. Воинственным шагом, с немигающим взором и шпагой наготове приближались мы – я и он – друг к другу; нет, то была не тень Маркаса, а он сам, собственной персоной, почтенный идальго-крысолов.

Я остолбенел от изумления, когда увидел, что призрак медленно подносит руку к треуголке и приподымает ее, сохраняя величавую неподвижность стана. Потрясенный, я отшатнулся; Артур же решил, что я дурачусь, и развеселился еще пуще. Охотник за ласочками нимало не был этим смущен; со свойственной ему спокойной рассудительностью он, возможно, полагал, что именно так принято встречать людей на противоположном берегу океана.

Веселость Артура уже передавалась и нам, но тут Маркас с несравненной флегматичностью произнес:

– Давненько, господин Бернар, имею честь вас разыскивать.

– И правда, давненько не виделись, любезный Маркас, – ответил я, весело пожимая руку старому приятелю. – Но скажи, какая неведомая сила помогла мне, на мое счастье, заманить тебя сюда? Ты почитался когда-то колдуном; чего доброго, и я стал волшебником, сам того не подозревая.

– Все расскажу, дорогой генерал, – ответил Маркас, которого, по-видимому, ввел в заблуждение мой капитанский мундир. – Дозвольте пойти с вами, и я вам столько расскажу, столько расскажу!..

Услышав, что Маркас замирающим голосом, как эхо, повторяет свои последние слова (у него была такая привычка, и я всего лишь за минуту до того передразнивал его перед Артуром), друг мой снова расхохотался. Маркас обернулся и, пристально на него поглядев, с невозмутимой важностью отвесил ему поклон. Артур встал и, сразу обретя всю свою серьезность, с комическим достоинством поклонился до земли Маркасу.

В лагерь мы вернулись втроем. По дороге Маркас рассказал мне о своих приключениях; говорил он, как всегда, отрывисто, вынуждая слушателя задавать множество утомительных вопросов, что не только не упрощало, но до чрезвычайности усложняло беседу. Артур потешался от всей души; но вряд ли подробный пересказ этого нескончаемого диалога послужит вам таким же развлечением, поэтому я ограничусь сообщением о том, как Маркас отважился покинуть родину и друзей, чтобы отдать свою длинную шпагу делу борьбы за американскую независимость.

В ту пору, когда де ла Марш отправлялся в Америку, Маркас подрядился на недельку в его беррийский замок, чтобы поохотиться за крысами, шныряя по чердачным балкам и перекладинам, как делал это каждый год. Весь дом был взбудоражен отъездом господина де ла Марша; из уст в уста передавали заманчивые рассказы о далеком крае, исполненном опасностей и чудес, откуда, по словам деревенских всезнаек, кто ни вернется – так уж непременно с несметным богатством: золота да серебра на десяток кораблей достанет. Под ледяной внешностью дона Маркаса, которого можно было уподобить гиперборейским вулканам, [51]51
  Согласно греческим мифам, Гиперборея – блаженная страна на крайнем севере известной грекам Европы.


[Закрыть]
таились пылкое воображение, страстная любовь ко всему необычайному. Привыкнув сохранять равновесие на стропилах чердака, в сфере явно более высокой, чем та, где вращаются другие люди, каждодневно поражая присутствующих отвагой и спокойствием, а также чудесами акробатики, дон Маркас был неравнодушен к славе; описания Эльдорадо [52]52
  Эльдорадо– блаженная страна в Америке, полная неслыханных богатств и окруженная кольцом неприступных спал, и которую нечаянно проник Кандид, герой одноименной философской повести Вольтера (1769).


[Закрыть]
распалили его воображение, и мечта побывать там становилась тем упорней, что, по своей привычке, он никому в ней не открылся. Поэтому де ла Марш был весьма удивлен, когда накануне его отъезда к нему пришел Маркас и предложил сопровождать его в Америку в качестве камердинера. Тщетно господин де ла Марш возражал, что идальго слишком стар, что ему нелегко будет расстаться со своим положением и переносить превратности кочевой жизни; Маркас твердо стоял на своем и наконец убедил его. Господин де ла Марш сделал столь удивительный выбор по многим соображениям. Он предполагал ранее взять с собой слугу еще более старого, нежели охотник за ласочками, но тот с большой неохотой согласился, за ним следовать. Старик этот пользовался его полным доверием, а господин де ла Марш редко кому оказывал эту честь, ибо только по видимости жил на широкую ногу, как вельможа, в действительности же требовал, чтобы слуги были не только преданы ему, но, кроме того, бережливы и расчетливы.

Господин де ла Марш знал, что Маркас – человек щепетильно честный и необычайно бескорыстный, ибо не только телом, но и душой Маркас был, пожалуй, похож на Дон-Кихота. Однажды он нашел среди развалин что-то вроде клада, точнее говоря – глиняный горшок, набитый золотыми и серебряными монетами старой чеканки на сумму около десяти тысяч франков; Маркас не только вручил находку владельцу этих развалин, хотя с легкостью мог ее утаить, но и отказался от вознаграждения, величественно заявив на своем немногословном наречии: «Честность умирает, когда продается».

Привычка довольствоваться малым, исполнительность Маркаса и умение держать язык за зубами сулили господину де ла Маршу возможность обрести в нем неоценимого слугу, пожелай только идальго поставить эти достоинства на службу кому бы то ни было. Приходилось лишь опасаться, что он не захочет примириться с потерей своей независимости. Но де ла Марш полагал, что, прежде чем эскадра господина де Терне уйдет в плавание, у него будет достаточно времени испытать своего нового оруженосца.

Маркасу было немного жаль расставаться с друзьями и родимым краем, ибо, если у него и были, как он говорил, намекая на свою бродячую жизнь, «друзья повсюду, повсюду родина», он отдавал весьма явное предпочтение Варение; а из всех своих замков (он имел обыкновение называть «своим» каждое жилище, где ему предоставляли кров) только в замок Сент-Севэр приходил он с удовольствием и только оттуда уходил с сожалением. Как-то раз случилось Маркасу оступиться на кровле и упасть с довольно большой высоты. Эдме, которая в ту пору была еще девочкой, горько плакала и покорила его сердце, окружив Маркаса своими простодушными заботами. Сент-Севэр приобрел еще большую привлекательность в глазах идальго, когда на окраине парка поселился Пасьянс, который был для Маркаса его Орестом. [53]53
  …который был… его Орестом. – Орест и Пилад – герои греческих сказаний, олицетворяющие верность в дружбе.


[Закрыть]
Маркас не всегда понимал Пасьянса, но Пасьянс, единственный из людей, хорошо понимал Маркаса и знал, что в этой шутовской оболочке заключен дух рыцарской доблести и отваги. Преклоняясь перед умственным превосходством отшельника, наш крысолов почтительно замирал, когда поэтическое вдохновение, охватывавшее Пасьянса, делало его речи недоступными скромному пониманию друга. Тогда Маркас, с трогательной кротостью воздерживаясь от неуместных вопросов и замечаний, опускал глаза и, время от времени кивая головой, как бы в знак сочувствия и одобрения, доставлял своему приятелю невинное удовольствие хотя бы тем, что слушал его, не прекословя.

Маркас оказался все же настолько понятлив, что и сам воспринял республиканские идеи и заразился романтическими чаяниями всеобщего равенства, возрождающего Золотой век, какими одержим был добрейший Пасьянс. Услышав от своего друга, что насаждать эти взгляды следует с осторожностью (заповедь, которую, впрочем, сам Пасьянс не соблюдал), идальго, к тому же повинуясь склонности и привычке, никому не говорил о своих воззрениях. Однако он прибегал к пропаганде более действенной, разнося из замка в замок, из хижины в хижину, из дома лавочника во двор крестьянина дешевые книжонки, как, например, «Наука простака Ричарда» и другие брошюры о народном патриотизме. Если верить иезуитам, эти издания распространяло безвозмездно среди простонародья некое тайное общество философов-вольтерьянцев, вовлеченных в дьявольские козни франкмасонов.

Итак, внезапное решение Маркаса объяснялось столько же его революционным энтузиазмом, сколько и любовью к приключениям. Давно уже хорьки и куницы казались жаждавшему подвигов идальго противниками слишком ничтожными, а гумно – полем деятельности слишком ограниченным. Обходя добропорядочные дома, он ежедневно прочитывал где-нибудь в буфетной вчерашнюю газету, и ему мерещилось, что война за американскую независимость, объявленная провозвестницей возрождения справедливости и свободы во всем мире, приведет к революции во Франции. Правда, влияние идей, которым предстояло пересечь моря и завладеть умами на нашем континенте, Маркас представлял себе несколько упрощенно. В мечтах рисовались ему солдаты победоносной американской армии, прибывающие на бесчисленных судах, дабы вручить французскому народу оливковую ветвь и рог изобилия. В этих мечтах он видел себя командиром героического легиона: воин, законодатель, точная копия Вашингтона, он возвращался в Варенну, пресекал злоупотребления, отбирал крупные поместья и наделял каждого труженика надлежащей долей благ; но, действуя столь решительно и сурово, он покровительствовал добрым и честным дворянам, давая им возможность вести достойное существование. Не приходится говорить, что в своих представлениях Маркас вовсе не учитывал прискорбной неизбежности глубоких политических кризисов и что ни единая капля крови не запятнала романтическую картину, развернутую Пасьянсом перед его взором.

Как далеко было от этих величавых упований до роли камердинера господина де ла Марша! Но иного пути для достижения цели Маркас не видел. Экспедиционный корпус, отправляемый в Америку, давно уже был сформирован, а получить место на торговом судне, следующем за эскадрой, Маркас мог лишь в качестве участника похода. Идальго обо всем расспросил аббата, не посвящая его в свои планы. Отъезд Маркаса поразил своей неожиданностью всех обитателей Варенны.

Едва идальго ступил на американский берег, он ощутил непреодолимую потребность, захватив свою огромную шляпу и огромную шпагу, как у себя в Варение, в одиночку пуститься прямиком через лес; но совесть запрещала ему покинуть хозяина, с которым он связал себя обязательством. Он рассчитывал на удачу, и удача ему сопутствовала. Но война оказалась куда более суровой, более губительной, чем можно было ожидать, и де ла Марш опасался, хотя и понапрасну, как бы слабое здоровье тощего оруженосца не стало ему помехой. Угадав желание Маркаса освободиться от принятых на себя обязательств, де ла Марш предложил снабдить его деньгами и рекомендательными письмами, дабы он мог вступить добровольцем в американскую армию. Зная, что де ла Марш далеко не богат, Маркас от денег отказался, рекомендации же взял и совсем налегке, проворней самой резвой из ласочек, когда-либо попадавших на острие его шпаги, отправился в путь.

Идальго намерен был перебраться в Филадельфию, но, узнав благодаря случайности, о которой незачем здесь распространяться, что я на юге, и рассчитывая не без основания найти у меня совет и поддержку, он добрел сюда, скитаясь в одиночестве по незнакомой местности, почти пустынной, где на каждом шагу подстерегает опасность. Пострадала лишь его одежда: желтое лицо Маркаса не стало более желтым, а новый поворот судьбы был для идальго не более удивительным, чем переход от Сент-Севэра до башни Газо.

Необычным показалось мне только одно: Маркас то и дело оглядывался, словно ему хотелось кого-то окликнуть, но тут же с улыбкой вздыхал. Не удержавшись, я спросил о причине его беспокойства.

– Эх, привычка – вторая натура! Бедный пес! Славный пес! Только скажешь: «Сюда, Барсук! Барсук, сюда!»

– Понимаю, – заключил я. – Барсук издох, а вы не можете свыкнуться с мыслью, что он уже никогда не будет повсюду следовать за вами.

– Издох? – отпрянув, в ужасе воскликнул Маркас. – Слава богу, нет! Пасьянс – друг, большой друг! Барсук доволен, но грустит, его хозяин – тоже, хозяин одинок!

– Ну, если Барсук попал к Пасьянсу, то он счастливчик, – заметил Артур. – Пасьянс ведь ни в чем не нуждается и к вам привязан, значит, и вашего пса будет холить. Вместе с достойным другом вы увидите, конечно, и своего верного пса.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю