Текст книги "Собрание сочинений. Т.4. Мопра. Ускок"
Автор книги: Жорж Санд
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 36 страниц)
– Я бы и попросила вас оказать мне эту пустяковую услугу, – ответила она небрежным тоном, – если бы не была накануне того, чтобы сжалиться над неким другим.
– Накануне, синьора?
– Да, и, по правде говоря, этот канун длится уже добрых полгода. Но кто это сюда вошел? Что это за чудо природы?
– Господи помилуй, да это Арджирия Эдзелини! Она так выросла, так изменилась за год своего траура, когда никто ее не видел, что в этой красавице и не узнать девочку из палаццо Меммо.
– Да, это истинная жемчужина Венеции, – согласилась дама, отнюдь не склонная поддаваться на мелкие колкости своего поклонника. И добрые четверть часа она пылко поддерживала похвалы, которые он намеренно расточал несравненной красоте Арджирии.
Но Арджирия действительно достойна была восхищения всех мужчин и зависти всех женщин. Малейшее движение ее полно было изящества и благородства. Голос ее источал чарующую сладость, а на ее широкое и ясное чело словно упал отблеск какого-то божественного сияния. Ей было немногим более пятнадцати лет, но ни одна женщина на этом балу не обладала такой прелестной фигурой. Однако особый характер ее красоте придавало какое-то не выразимое словами сочетание нежной грусти и застенчивой гордости. Взгляд ее словно говорил: «Уважайте мою скорбь, не пытайтесь ни развлекать меня, ни жалеть».
Она уступила желанию своей семьи, вновь появившись в свете, но сразу видно было, как тягостно было ей сделать над собой это усилие. Она обожала своего брата с пылом влюбленной и непорочностью ангела. Потеряв его, она как бы овдовела, ибо жила до этого со сладостной уверенностью, что имеет поддержку доверенного друга, покровителя, кроткого и смиренного с нею, но хмурого и сурового со всеми, кто к ней приближался. Теперь же она осталась одна на белом свете и не решалась предаваться невинному влечению к счастью, расцветающему в каждой юной душе. Она, можно сказать, не осмеливалась жить, и если какой-нибудь мужчина смотрел на нее или заговаривал с ней, она внутренне вся сжималась от этого взгляда и этих слов, которые Эдзелино не мог уже уловить и проверить, прежде чем допустить до нее. Поэтому она сохраняла предельную сдержанность, не доверяя ни себе, ни другим, но умея все же придать этому недоверию какой-то трогательный и достойный вид.
Молодой особе, говорившей о ней с таким восхищением, захотелось окончательно раздразнить своего поклонника, и потому, подойдя к Арджирии, она завела с ней беседу. Вскоре весь кружок, собравшийся на балконе около этой дамы, сомкнулся вокруг двух красавиц и увеличился настолько, что разговор стал общим. Все взгляды обращены были на Арджирию, она оказалась в центре внимания, но лишь грустно улыбалась порою звонкому щебету своей собеседницы. Может быть, та рассчитывала подавить ее этим преимуществом, победить остроумием и любезностью очарование ее спокойной и строгой красоты. Но ей это не удавалось. Артиллерия кокетства потерпела полное поражение от истинной красоты душевной, красоты, одетой внешней прелестью.
Во время этого разговора гостиная, где играли в карты, переполнилась приятными дамами и любезными кавалерами. Большая часть игроков опасалась проявить неучтивость, не бросив игру и не занявшись дамами, настоящие же игроки сомкнулись теснее вокруг одного стола, как на войне горстка храбрецов занимает укрепленную позицию для последнего, отчаянного сопротивления. Так же как Арджирия Эдзелини являлась центром кружка любезных кавалеров и дам, Орио Соранцо, словно пригвожденный к игорному столу, был душой и средоточием кучки страстных и алчных искателей удачи. Хотя стулья тех и других почти соприкасались, хотя между спинами собеседников и игроков едва хватало места, где свободно могли бы колыхаться пышные перья и двигаться руки, целая пропасть отделяла заботы и склонности этих двух весьма различных человеческих пород: людей легкомысленного нрава и людей жадных влечений Их позы и выражения лиц были так же несхожи, как их речи и занятия.
Арджирия, слушая веселый разговор, походила на светлого ангела, озабоченного людскими треволнениями. Орио, играя жизнью своих друзей и своей собственной, казался духом тьмы, смеющимся адским смехом среди мучений, которые испытывает сам и которым подвергает других.
Разговор новой группы кавалеров и дам естественным образом связался с тем, который был прерван на балконе появлением Арджирии. Любовь – всегда главная тема бесед, в которых участвуют женщины. Как только оба пола встречаются в каком-нибудь узком кругу, они с равным интересом и увлечением обсуждают ее, и, кажется, это началось еще с тех времен, когда род человеческий едва научился выражать свои мысли и чувства словами. Различные теории высказываются с самыми удивительными оттенками в зависимости от возраста и опыта говорящих и их слушателей. Если бы каждый из выражающих столь различные суждения был вполне искренен, то человек философически мыслящий – я не сомневаюсь в этом – мог бы по их взглядам на свойства любви составить себе мнение о свойствах их интеллекта и нравственной природы. Но в этой области никто не бывает искренним. В любви у каждого своя заранее выученная и приспособленная к склонностям слушателей роль. Так, мужчины всегда хвастают – и насчет хорошего и насчет худого. Сказать ли мне, что женщины…
– Ничего тебе нельзя говорить, – прервала его Беппа, – ведь аббату не положено знать женщин.
– Арджирия, – смеясь, продолжал аббат, – воздержалась от вмешательства в разговор, как только он оживился и в особенности когда было названо лицо, которое дама с балкона предложила благородному обществу обсудить; услышав произнесенное ею имя, прекрасная Эдзелини вся вспыхнула, но затем смертельная бледность сразу же спустилась с ее чела до самых уст. Собеседница Арджирии, однако же, слишком увлеклась своим собственным щебетом, чтобы обратить на это внимание. Нет людей более нескромных и менее чутких, чем те, которые пользуются репутацией остроумных. Им бы только поговорить, они совершенно безразличны к тому, что их речь может случайно уязвить слушателей. Это совершенные эгоисты: они не способны приглядеться к тому, какой след оставляют их слова в душе другого человека, ибо привыкли никогда не вызывать сколько-нибудь серьезного отклика и всегда рассчитывают на то, что содержание их речей простится им за блеск формы. Дама становилась все настойчивее и настойчивее, она уже готовилась торжествовать победу и, не довольствуясь молчанием Арджирии, которое объясняла недостатком ума у нее, стремилась во что бы то ни стало вырвать какой-нибудь нелепый ответ, столь неуместный всегда в устах молодых девушек, если их неосведомленность не скрашена и не освящена изысканной чуткостью и осмотрительной скромностью.
– Ну что же, прелестная моя синьорина, – сказала наконец коварная расточительница комплиментов, – выскажитесь по поводу этого трудного случая. Истина, говорят, глаголет устами младенца, а тем более – устами ангела. Вопрос таков: может ли мужчина, потерявший жену, остаться неутешным, и утешится ли мессер Орио Соранцо в будущем году? Мы считаем вас третейским судьей в этом деле и ожидаем вашего приговора.
Это прямое обращение и все сразу обратившиеся к ней взгляды до крайности смутили прекрасную Арджирию. Однако, сделав над собой величайшее усилие, она успокоилась и ответила голосом, слегка дрожащим, но достаточно громким, чтобы его все слышали:
– Что я могу сказать об этом человеке, которого презираю и ненавижу? Вам, синьора, наверное, неизвестно, что я считаю его убийцей моего брата?
Этот ответ прозвучал как удар грома, и все молча переглянулись, ибо из осторожности говорили о Соранцо иносказательно, а если и называли его имя, то шепотом. Всем было известно, что он находится тут же, и только Арджирия, хотя и сидела в двух шагах от него, не видела Орио, скрытого от нее головами гостей, старавшихся придвинуться к ней поближе.
Но Соранцо не слышал этого разговора. Ему предстояло метать кости, и все предосторожности были ни к чему. Его имя можно было громко выкрикивать над самым его ухом, он бы не обратил на это внимания, – ведь он играет! Дело как раз доходило до кульминационного пункта в партии с такой огромной ставкой, что, желая соблюсти приличие, игроки называли цифру шепотом. В те времена азартная игра осуждалась положительными людьми и даже ограничивалась законом, почему хозяева дома и просили гостей проявлять в ней некоторую умеренность. Орио был бледен, холоден и словно застыл на месте. Его можно было принять за математика, занятого решением трудной задачи. Он обладал невозмутимым спокойствием и презрительным равнодушием, которые так свойственны отчаянным игрокам. Он даже не заметил, что зал наполнился людьми, не имеющими отношения к игре, и не поднял бы глаза, даже если бы перед ним распростерлись все гурии Мухаммедова рая.
Почему же слова прекрасной Арджирии вывели его внезапно из летаргии и, услышав их, он подскочил, словно кто-то нанес ему удар кинжалом?
Существуют загадочные эмоции и необъяснимые душевные движения, от которых начинают звучать самые тайные струны души. Арджирия не назвала ни Орио, ни Эдзелино. Но слова убийцаи брат, словно по волшебству, открыли виновному, что речь идет о нем и о его жертве. Он не видел Арджирии, не знал, что она поблизости. Как же он вдруг понял, что это голос сестры Эдзелино? Но он понял, – все это увидели, хотя никто не мог бы объяснить, как это до него дошло.
Голос Арджирии словно вонзил в его внутренности докрасна раскаленный клинок. Он побагровел, поднялся, как будто его ударило электрическим током, швырнул свой рожок для костей на стол, а самый стол оттолкнул так резко, что он едва не опрокинулся на противника Орио в игре. Тот тоже встал, считая себя оскорбленным.
– Что ты делаешь, Орио?! – вскричал один из партнеров Соранцо, чье внимание не было отвлечено от игры появлением Арджирии и ее спутников, и тотчас же накрыл кости ладонью, чтобы они не перевернулись. – Ты выигрываешь, друг, ты выигрываешь! Всех беру в свидетели! Десять очков!
Орио не слышал его. Он стоял, повернувшись лицом к той группе гостей, откуда раздался голос Арджирии. Рука его, опиравшаяся на спинку стула, конвульсивно дрожала, и от этого дрожал стул. Его вытянувшаяся шея напряглась и одеревенела от ужасного волнения, блуждающие глаза метали пламя. Видя, как над головами смущенных гостей возникло это бледное, дышащее угрозой лицо, Арджирия испугалась и едва не лишилась чувств, но тотчас же овладела собой и с грозной твердостью во взгляде встретила взгляд Орио. В выражении лица Орио и особенно в его глазах была какая-то необоримая проницательность, то пленяющая, то устрашающая, в которой и заключалась тайна его власти над людьми. Единственным, кого этот взгляд не заворожил, не устрашил и не обманул, был Эдзелино. В твердом упорстве его сестры Орио встретил то же недоверие, ту же холодность, тот же мятеж против его магнетической власти. Эдзелино вызывал у него всегда такую ненависть и досаду, что он не выносил его даже независимо от каких-либо опасений. Он ненавидел его просто так, инстинктивно, по необходимости, потому что боялся его, потому что в этом невозмутимом и справедливом человеке он почуял подавляющую силу, перед которой бессильна была вся мощь его коварства. С тех пор как Эдзелино не стало, Орио считал себя повелителем мира, но он всегда видел во сне, как тот мстит за Джованну. И вот сейчас ему показалось, что он переживает сон наяву. Арджирия отличалась удивительным сходством с братом. Что-то от него было и в ее голосе, а голос Эдзелино был необычайно приятен для слуха. Эта красивая девушка, одетая в белое и бледная, как ее жемчужное ожерелье, казалась ему одним из тех образов наших сновидений, в которых два реальных человека сливаются в одно лицо. Это был Эдзелино в образе женщины, это были Эдзелино и Джованна, обе его жертвы в одном существе. У Орио вырвался громкий крик, и он упал на пол.
Друзья бросились поднимать его.
– Пустяки! – сказал его партнер по игре. – У него случаются такие припадки, с тех пор как трагически погибла его жена. Бадоэр, продолжайте играть! Сейчас я займу место Соранцо, а через какой-нибудь час он и сам придет.
Игра продолжалась, как будто ничего не произошло. Дзульяни и Гритти унесли Соранцо на террасу Хозяин дома, которого сразу же оповестили о случившемся, последовал за ними в сопровождении нескольких слуг. Послышались приглушенные крики, какие-то странные и страшные звуки. Тотчас же все двери, выходившие на балконы, были поспешно закрыты. С Соранцо, без сомнения, приключился какой-то ужасный припадок. Музыкантам велено было играть, и звуки оркестра заглушили эти зловещие звуки. Однако страх словно заморозил радость во всех сердцах. В воображении гостей эта мучительная сцена, которую от бального зала отделяли только стекло окна и завеса, была еще отвратительнее, чем если бы она происходила у них на глазах. Несколько женщин лишились чувств. Воспользовавшись всеобщим смятением, прекрасная Арджирия удалилась вместе со своей теткой.
– Я, – сказал молодой Мочениго, – видел, как рядом со мной на поле сражения гибли сотни людей, стоившие Соранцо. Но в пылу битвы человек наделен каким-то безжалостным хладнокровием. А здесь несоответствие этой сцены общему веселью до того ужасно, что, по-моему, я никогда еще не был так взбудоражен, как сейчас.
Все столпились вокруг Мочениго. Известно было, что он сменил Соранцо в командовании у Лепантского пролива и мог многое знать о загадочных и столь по-разному передаваемых событиях этого периода жизни Орио. Молодого офицера стали засыпать вопросами, но он отвечал весьма осторожно, стараясь быть как можно более честным.
– Я, по правде говоря, не знаю, – сказал он, – чем вызвано было странное бездействие Соранцо во время его управления островами Курцолари – любовью к жене или болезнью вроде этой, как видно очень серьезной. Как бы то ни было, но храбрец Эдзелино и весь его экипаж были разгромлены на расстоянии трех пушечных выстрелов от замка Сан-Сильвио. Это несчастье следовало предвидеть, и его можно было предотвратить. Может быть, я отчасти виноват в сцене, которая здесь только что произошла, ибо синьора Меммо потребовала у меня самых достоверных сведений и я передал ей все те факты, которые узнал из уст наиболее верных свидетелей.
– Это был ваш долг! – закричали со всех сторон.
– Разумеется, – продолжал Мочениго. – И я выполнил его так беспристрастно, как только мог. Синьора Меммо и вся их семья сочли своей обязанностью сохранять молчание. Но юная сестра графа не смогла сдержать своего исступленного горя. Она в таком возрасте, когда негодуешь, ни с чем не считаясь, и страдаешь безо всякой меры. Всякий другой человек был бы достоин осуждения за то, что дал сегодня такой жестокий урок Соранцо. Только ее огромной любовью к брату да ее молодостью можно извинить столь несправедливую вспышку Соранцо…
– Довольно говорить обо мне, – произнес чей-то низкий голос у самого уха Мочениго. – Благодарю вас.
Мочениго сразу умолк. Ему показалось, будто свинцовая рука опустилась на его плечо. Все заметили, как он внезапно побледнел и как какой-то высокий человек сперва наклонился к нему, а затем сразу же затерялся в толпе. Неужто Орио Соранцо уже пришел в себя? Кричали со всех сторон. Гости хлынули в игорный зал. Он оказался уже переполненным. Игра возобновилась с еще большим азартом. Орио Соранцо сидел на своем прежнем месте и метал кости. Он был очень бледен, но лицо его было спокойно, и только розоватая пена у его усов выдавала, что он только сейчас необычайно быстро справился с тяжелым припадком. Он играл до утра и все выигрывал, выигрывал, хотя везение уже начало надоедать ему: как настоящий игрок, он был жаднее до сильных ощущений, чем до денег. Теперь Орио уже не уделял игре особого внимания и наделал много ошибок. На рассвете он удалился, кляня фортуну, которая, по его словам, всегда бывала милосердна к нему невпопад. К тому же он пошел пешком, забыв, что у дверей палаццо его ждет гондола, и, нагруженный золотом, так что ему было трудно идти, медленным шагом возвратился домой.
– Боюсь, что он все-таки еще нездоров, – сказал, провожая его взглядом, Дзульяни, бывший если не другом Орио (у него не было друзей), то, во всяком случае, усерднейшим собутыльником. – Идет один, обремененный металлом, чей звон призывнее, чем голоса сирен. Еще довольно темно, улицы пустынны, и он может повстречаться с опасными людьми. Жалко будет, если эти полновесные цехины попадут в руки негодяев.
С этими словами Дзульяни велел своим слугам ждать его в гондоле у палаццо Соранцо, а сам побежал за Орио и настиг его у небольшого моста Баркарол. Орио стоял, прислонившись к парапету, и что-то бросал в воду, внимательно следя за тем, как оно падает. Подойдя совсем близко, Дзульяни увидел, что Орио с самым серьезным видом пригоршнями сеет в канал золотые монеты.
– Да ты рехнулся?! – вскричал Дзульяни, пытаясь удержать его. – А с чем ты будешь играть завтра, несчастный?
– Не видишь ты, что это золото меня обременяет? – возразил Орио. – Я весь вспотел, пока тащил его сюда. Вот и поступаю как тонущий корабль: бросаю свой груз в море.
– Ну, а я встречный корабль, который примет на борт твой груз и поможет тебе добраться до гавани. Давай-ка сюда свои цехины и руку дай, если ты устал.
– Подожди, – с каким-то отупелым видом промолвил Соранцо, – не мешай мне бросить еще несколько пригоршней этих «дожей» [110]110
На золотых монетах Венецианской республики, цехинах, чеканилось изображение дожа, преклонившего колена перед святым Марком.
[Закрыть]в канал. Оказывается, это очень большое удовольствие, а найти новую заботу – совсем не пустяк.
– Клянусь телом Христовым, пропади моя душа, если я на это соглашусь! – вскричал Дзульяни. – Ты бы хоть подумал, что часть этого золота – моя.
– Правда, – сказал Орио, отдавая ему все, что при нем было. – Но, ей-богу же, мне взбрело на ум поднять тебе одну ногу и опрокинуть тебя вместе с твоим грузом в канал. Так даже вернее будет, если и ты и груз вместе пойдете ко дну.
Дзульяни рассмеялся и, когда они двинулись дальше, сказал:
– Ты, значит, очень уверен, что выиграешь завтра, если сегодня хочешь все потерять?
– Дзульяни, – ответил Орио, после того как шел некоторое время молча, – знай, что я больше не люблю игру.
– А что ж ты любишь? Пытку?
– И ее не люблю, – произнес Соранцо мрачным тоном с какой-то ужасной улыбкой. – Это мне еще больше опостылело, чем игра.
– Клянусь святой матерью нашей, инквизицией, ты меня просто пугаешь! Неужто у тебя иногда бывают ночные дела во Дворце дожей? [111]111
В резиденции венецианских дожей помещались суд и инквизиция.
[Закрыть]Или служитель святой инквизиции приглашает тебя порой отужинать с заплечным мастером? Ты что – участвуешь в заговоре или в секте какой-нибудь или ходишь по временам для удовольствия смотреть, как с людей сдирают кожу? Если ты в чем-то таком заподозрен, так говори прямо, и мы распрощаемся. Ибо я не люблю ни политики, ни схоластики, а красные чулки палача имеют очень уж резкий оттенок – он мне режет глаза.
– Ты дурак, – ответил Орио. – Тот палач, о котором ты говоришь, просто медоточивый умник, который сочиняет пресные сонеты. Есть другой, лучше знающий свое дело, он еще живее сдерет с тебя кожу. Это скука. Ты с ней знаком?
– А, ну отлично; это, значит, просто метафора. Ты нынче утром в мрачном настроении – последствие твоего нервного припадка. Выпил бы лучше, чтобы рассеяться, добрый стакан хиросского вина.
– Вино стало безвкусно, Дзульяни, и никакого действия не оказывает. Кровь застыла в жилах виноградной лозы, а земля стала просто бесплодной грязью, не способной родить даже какие-нибудь яды.
– Ты говоришь о земле как истый венецианец. Земля – это груда обтесанных камней, на которой произрастают люди и устрицы.
– И пустые болтуны, – подхватил Орио, останавливаясь. – Мне хочется умертвить тебя, Дзульяни.
– А зачем? – весело осведомился тот, даже и не подозревая, насколько Соранцо, снедаемый кровожадным бешенством, способен поддаться порыву ярости.
– Черт возьми! – ответил Орио. – Да хотя бы для того, чтобы посмотреть, приятно ли убить человека просто так, безо всякой корысти.
– Ну так случай неподходящий, – в тон ему подхватил Дзульяни, – у меня карманы набиты золотом.
– Оно мое! – сказал Соранцо.
– Не знаю. Ты свою часть выбросил в каналетто, и сейчас мы с тобой сосчитаемся. Может еще оказаться, что ты мне должен. Так что не убивай меня, не то получится убийство ради ограбления, а тут ничего нового нет.
– Горе вам, синьор, если вы желаете меня оскорбить! – вскричал Орио, в мгновенном порыве ярости хватая приятеля за горло.
Ему и в голову не пришло, что Дзульяни говорил просто так, не вкладывая в свои слова никакого намека. Мучимый угрызениями совести, он повсюду чуял опасность или обиду и в своем душевном смятении постоянно рисковал выдать себя из страха перед другими.
– Не жми так сильно, – спокойно сказал Дзульяни, принимавший все это за шутку. – Я-то еще не получил отвращения к вину и вовсе не хочу, чтобы мне было трудно глотать.
– Какое унылое утро! – произнес Орио, равнодушно разжимая руки; он так часто боялся разоблачения, что уже не радовался, оказываясь в безопасности, и даже не замечал этого. – Солнце стало таким же бледным, как луна. С некоторых пор в Италии уже не бывает тепло.
– В прошлом году ты говорил то же самое о Греции.
– Но посмотри, какая белесая и некрасивая заря! Небо желтое, как желчь.
– Ну и что ж! Хоть какое-то разнообразие по сравнению с кроваво-красными лунами, которые ты поносил в Корфу. Ты никогда ничем не доволен. И солнце и луна у тебя в немилости. Чему удивляться, раз ты охладел и к игре? Послушай, скажи по правде – неужто ты ее разлюбил?
– Ты разве не замечаешь, что с некоторых пор я беспрерывно выигрываю?
– Это-то тебе и противно? Давай поменяемся! Я только и делаю, что проигрываю, и мне это чертовски надоело.
– Игрок, который совсем не проигрывает, и пьющий человек, который не пьянеет, одно и то же.
– Орио, хочешь знать правду? Ты спятил. Ты запустил свою болезнь. Надо бы тебе кровь пустить.
– Я больше не люблю кровь, – как-то озабоченно ответил Орио.
– Да я и не говорю, чтоб ты ее пил! – с раздражением возразил Дзульяни.
В этот момент они дошли до палаццо Соранцо. Гондолы их находились уже там. Дзульяни решил проводить Орио до постели; он считал, что приятель в жару, и боялся, чтоб тот не упал на лестнице.
– Оставь меня, убирайся! – сказал Орио на пороге своей спальни. – Ты мне надоел.
– Взаимно, – ответил Дзульяни, входя все же в комнату. – Но я должен избавиться от этого золота, и нам надо произвести раздел.
– Бери все и оставь меня! – сказал Соранцо. – Не хочу я и смотреть на золото, ненавижу его. Не понимаю даже, на что оно годится.
– Вот тебе на! Да на все, что угодно! – вскричал Дзульяни.
– Если бы можно было купить за деньги хотя бы сон! – мрачно произнес Орио.
И, взяв товарища за руку, он отвел его в угол комнаты, где Наам, завернувшись в белый шерстяной плащ, лежала на шкуре пантеры и спала таким глубоким сном, что не проснулась и при появлении своего господина.
– Смотри! – сказал Орио Дзульяни.
– А кто это? – спросил тот. – Твой египетский паж? Будь он женщиной, я бы его у тебя похитил. А так – что мне с ним делать? По-христиански он не говорит, и, проживи я хоть тысячу лет, я бы все равно не понял, что он, басурман, лопочет.
– Посмотри, скотина несчастная! – сказал Орио. Посмотри на этот гладкий лоб, спокойный рот, глаза, мирно затененные веками! Посмотри, что такое сон, что такое счастье!
– Принимай опиум, и тоже заснешь, – сказал Дзульяни.
– Зря стал бы его пить, – возразил Орио. – Знаешь ты, что дает этому мальчику возможность так глубоко спать? То, что он никогда не обладал ни единой золотой монетой.
– Какие ты сегодня заводишь нудные и наставительные речи, – сказал, зевая, Дзульяни. – Ладно, будешь считать? Нет? Тогда я стану считать один, и не пеняй, даже если я обнаружу, что всю свою часть выигрыша ты выбросил под мост Баркарол.
Орио пожал плечами.
Дзульяни сосчитал, и для Орио выделилась еще очень значительная сумма, которую молодой человек и выдал приятелю самым щепетильным образом. Затем он удалился, пожелав Орио отдохнуть и посоветовав прибегнуть к кровопусканию. Орио ничего не ответил, а, оставшись один, собрал все цехины, раскиданные по столу, и ногой затолкал их под ковер, чтобы не видеть. Действительно, один вид золота вызывал у него возраставшее с каждым днем физическое отвращение, которое, конечно, было в нем признаком одного из ужасных душевных заболеваний, принимающих некое вещественное обличье в своих проявлениях. Не одни лишь золотые монеты вызывали у него это болезненное отвращение. О не мог видеть блеска стального клинка или женских драгоценностей, без того чтобы перед ним не возникали зримо, если можно так выразиться, зверства, совершенные им, когда он был ускоком. Он скрывал свои муки и даже совсем заглушал их, когда необходимость действовать подхлестывала его скудеющую кровь. Вместе с Морозини он провел новую кампанию, ту славную экспедицию, когда венецианский флот водрузил свое победоносное знамя над Пиреем [112]112
Пирей был взят венецианским флотом в 1687 году.
[Закрыть]. Понимая, что все уважение, которым он может пользоваться в дальнейшей своей жизни, зависит от его поведения в этих обстоятельствах, Орио совершал чудеса доблести. Он полностью смыл позор, которым запятнал себя как губернатор Сан-Сильвио, и принудил всю армию говорить, что если он и был плохим администратором, то, во всяком случае, это не мешало ему быть отличным командиром и храбрым воином.
Сделав это последнее усилие, Орио, достигший успеха во всех своих предприятиях, всеми прославляемый, любимый адмиралом как родной сын, Орио, избавившийся от всех своих врагов и богатый сверх всяких надежд, возвратился на родину и решил впредь не покидать ее, чтобы полностью наслаждаться плодами своих ужасных дел. Но тут-то правосудие божеское и покарало его, лишив всей былой силы характера. Оказавшись на высотах своего нечестивого благополучия, он вдруг как-то оглянулся на самого себя, и мучительная тоска овладела им именно тогда, когда он намеревался жить так, как мечтал. Он совершил все, на что способны были дерзновенность и злостность его натуры, он стал внушать самому себе, что он конченый человек и что, добившись успеха в своих безумных замыслах, он может увидеть лишь закат своей звезды. Все было кончено, он ничем не мог наслаждаться. Могущество денег, жизнь в безудержном распутстве, отсутствие забот, о чем он так мечтал, превосходство в роскоши и мотовстве надо всеми людьми его круга – вся эта позорная и бесстыдная суета, ради которой он принес гекатомбу, способную насытить самый ад, обнаружилась перед ним во всей своей тщете, и в тот миг, когда для него прошли забава и опьянение, глаза его раскрылись и он увидел весь ужас своих преступлений. Они встали перед ним во весь свой рост и показались ему отвратительными – разумеется, не с точки зрения нравственности и чести, а с точки зрения разума и личной выгоды. Ибо нравственность Орио понимал как совокупность условных правил взаимного уважения, которые выработал для робких людей их собственный страх друг перед другом. Честью же он считал глупое тщеславие людей, которые не удовлетворены тем, что в их доблести верят другие, и хотели бы сами в них верить. Наконец, под личной выгодой – своей личной выгодой, конечно, – он разумел возможность в наибольшей степени пользоваться всеми известными ему благами: независимостью для себя, властью над другими, торжеством своей дерзости, благополучия и ловкости надо всеми робкими и завистливыми душонками, из которых, по его мнению, состоял весь мир.
Легко убедиться, что этот человек под жизненными благами подразумевал только те, которые дают людям возможность казаться, и поскольку в Италии принят такой способ выражения, мы добавим, что те внутренние радости, благодаря которым человек может чем-то быть, были ему совершенно неведомы. Как все люди, наделенные этим особым темпераментом, он и не подозревал о существовании того внутреннего удовлетворения, которое дают благородным душам даже в величайших бедствиях и жесточайшем угнетении их чистая совесть, здравый рассудок и добрые влечения. Он полагал, что общество может обеспечить душевный мир тому, кто его обманывает, чтобы лучше использовать. Он не знал, что общество бессильно отнять этот душевный мир у того, кто бросает ему вызов, чтобы ему же лучше послужить.
Но Орио понес кару именно в том, ради чего грешил. Внешний мир, которому он все заклал в жертву, рухнул вокруг него, и все вещественные блага, которыми он, казалось, уже обладал, рассеялись, как сонные грезы. В нем заложено было некое слишком явное противоречие. Презрение к другим, лежавшее в основе его мироощущения, не могло научить его уважать самого себя, – ведь это самоуважение должно было основываться на уважении к нему других, которое он всегда мог легко утратить. Так он и вертелся в заколдованном кругу: потирал себе руки от удовлетворения, что провел всех, и тотчас же вслед за тем бледнел от страха, что повстречает обвинителей.
Именно этот страх, что все содеянное им обнаружится, лишал его ощущения безопасности, отравлял малейшую радость и действовал на него так же, как угрызения совести. Раскаяние в человеке всегда предполагает, что до преступления он был честным. Орио, которому всегда было чуждо чувство справедливости, не ведал раскаяния. Так как он ни к кому не был по-настоящему привязан, не имел он и никаких сожалений. Но у него были неистовые страсти, ненасытные потребности, а между тем он видел, что все его наслаждения весьма плохо обеспечены, ибо, порвись одна только нить в сети, которой он оплел свой мир, и вся сеть мгновенно распустится. И вот ему уже казалось, что вся толпа, которую он так ненавидел, так подавлял своей роскошью, так унижал презрением, так осмеивал, так обыгрывал, так обкрадывал, сбрасывает это наваждение, поднимает голову и, встав перед ним словно гидра, платит ему обидой за обиду, презрением за презрение.
В Венеции не было ни одной купеческой семьи, у которой ускок не отнял бы хоть одного ее члена либо более или менее значительной части имущества. Чудно было видеть, как все эти охваченные гневом и отчаянием люди не осмеливаются негодовать на беспечность бывшего губернатора Сан-Сильвио и то ли из уважения к сыну Peloponesiaco [113]113
Пелопонесский (итал.).
[Закрыть], то ли во внимание к воинским подвигам, которые он совершил до и после своих ошибок во время губернаторства, то ли из страха перед его влиянием, которое всегда обеспечивается богатством, подавляли свой ропот и хранили осторожное молчание. Но какая разразилась бы гроза, если бы правда когда-нибудь восторжествовала!