Текст книги "Мыслящий тростник"
Автор книги: Жан-Луи Кюртис
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 19 страниц)
Феликс.
Лежа в темноте с открытыми глазами, Марсиаль понял, что все, что его близкие говорили о Феликсе, было сущей правдой и что он сам это всегда знал. И еще он понял, что память об этой тридцатилетней дружбе отныне будет для него до конца дней ядом, открытой раной, она будет вызывать в нем только постоянную злобу и раскаяние.
Да, Феликс был именно тем посредственным и жалким типом, каким его все и считали. Глупо было его за это порицать. Глупо было его за это ненавидеть. Посредственные люди – одна из самых непостижимых загадок творения. Если вообще трудно понять, чем люди живы, то уже совсем непонятно, что делают посредственности на нашей грешной земле, по чьей прихоти они созданы, какой юрисдикции подчинены, от какой Любви зависят или не зависят. Они так же необъяснимы, как Зло и Страдание. А в обществе происходит нечто подобное тому, что происходит в любом классе школы: большинство, диктующее свою волю, равняется на самого глупого; в кругу друзей, как и в любом другом людском коллективе, больше всего берут у самого богатого, проигрывает самый благородный, чахнет самый живой. Посредственность обладает страшной силой все принизить, неисчерпаемой возможностью все уплощать, обеднять, умертвлять.
Марсиаль дал себя живьем сожрать доброму, честному, невинному Феликсу, – человеку, который, как говорится, и мухи не обидит. Или, точнее, дал посредственности Феликса обосноваться рядом с собой, купался в ней, как в теплой воде; и все, что в нем было сильного, хорошего, постепенно растворилось в этой теплой воде. Но ведь ничто не заставляло его все эти годы поддерживать дружбу с Феликсом, значит, выходит, он сам был готов потворствовать посредственности, погрязнуть в ней, имел тайное призвание к бездействию, к пассивности, к поражению. Феликс не был ни причиной, ни источником этой деградации, а лишь ее следствием, неизбежным результатом, так сказать, заболоченной дельтой. Скажи мне, кто твои друзья, и я тебе скажу, кто ты.
Формула «призвание к поражению» была еще слишком торжественной или, вернее, демоничной, чересчур отдавала запахом серы. Правильнее было сказать – просто лень. Триста матчей, столько же кутежей – значит, три, а то и пять тысяч часов ушло на дурацкую болтовню, на переливание из пустого в порожнее с Феликсом или еще с кем-нибудь того же толка; сотни часов у телевизора. Женщины, половина которых продавалась, а половина была безнадежно тупа. Остальное время – работа и сон. Итог – тридцать лет нежизни. Итог – нуль. Как сказал Юбер: жил растительной жизнью, в которой не может быть ни счастья, ни несчастья. Или, как любил говорить Феликс, тихой жизнью. «Ты живешь тихой жизнью».
Он испустил душераздирающий вздох. Этот вздох и в самом деле раздирал ему душу. Рана ныла, он с трудом удержал стон.
Дельфина спала. Он слышал ее ровное дыхание.
Дельфина.
Он недостоин Дельфины. Он любил ее вначале. Или, во всяком случае, вел себя так, будто любил. Трудно оценивать чувства. Оценивать можно только поступки, поведение. Муж он был вполне сносный, это точно. Всегда или почти всегда в хорошем настроении, любит посмеяться, снисходительный, легкий. Поначалу она даже была с ним счастлива. В этом он пыл уверен. Потом его влюбленность прошла, настало время добродушного безразличия. Дельфина была рядом, абсолютно надежная, во всем сведущая. Он почти всегда на нее полагался. Охотно отдавал ей должное: она была примерной женой. Но этим и ограничивалась его преданность как мужа. Он бесстыдно ее обманывал. Она это знала. Не то, чтобы он был злой. Дело обстояло хуже – его просто не было. А сладить с беспечностью, с врожденной пустотой невозможно. Она и не сладила. Она примирилась со своей участью жить рядом с этим отчужденным спутником, официальным мужем, который занимал много места, потому что был большим, сильным, жизнерадостным, говорил громко, шутил, вел себя шумно, весил восемьдесят пять килограммов и ничего не весил в их жизни. Она была кроткая, чуть-чуть печальная. Иногда она смотрела на него проницательным взглядом (как бы зондируя), и ему становилось не по себе, он тут же спрашивал: «Что с тобой? Почему ты на меня так смотришь?» Она улыбалась, отвечала: «Да нет, ничего. Просто смотрю. Имею же я право смотреть на своего мужа». А сейчас он сам смотрел на себя, видел себя ее глазами. И понимал, что она постепенно обрела право немного презирать его, без злобы, ласково.
Он прошел сквозь эти тридцать лет, ничего не поняв, даже не стараясь что-либо понять, не испытав сильных, волнующих чувств, не пережив тех исключительных минут, о которых пишут в романах, – минут слияния, душевной наполненности, вдохновения. Он смутно угадывал, чем может быть Красота и к каким неведомым и чудесным владениям она является ключом, но это был лишь далекий и не слишком манящий мираж. Никогда он не заключал ее в свои объятия. Взгляд его рассеянно скользил по всему, что попадало в поле зрения. Но он ничего не впитывал, не усваивал, не превращал в свое духовное достояние. Свои пять чувств он использовал чисто утилитарно. Прошел по жизни, как глухой и слепой робот, который выполняет день за днем лишь те функции, которые в нем запрограммированы.
Время от времени этот робот становился человеком. В механизме что-то пробуждалось, что-то радостно закипало, и мишенью этого терпкого веселья был механизм других людей. Какой-то миг он этим потешался. Марсиаль умел видеть смешное – ту комедию, которую разыгрывают люди перед всеми и перед самими собой. Он легко передразнивал, получалось ехидно – так школьники изображают своих учителей. Зрители хохотали: «Ой, до чего похоже!» Потом все смывал прилив равнодушия. Никогда он не пытался развить в себе этот критический дар, извлечь из него урок, мудрость. Ему было наплевать, каковы люди – такие или сякие. С присущим ему добродушием и ленью он принимал их такими, какими они были. А его прорывающееся иногда желание насмешничать – не есть ли это неосознанный реванш? Способ взять верх над другими, чтобы не замечать собственную незначительность?
Потому что все, что он говорил себе этой судной ночью, он уже знал. Уже давным-давно подвел он этот опустошительный итог. Подвел, но никогда себе в том не признавался, никогда четко не выражал словами, фразами, образами. Он инстинктивно отбрасывал все, что могло бы его мучить, причинять страдание; раскаяние, голос совести, неприятности, горе. Его девизом было: не усложнять себе жизнь! Не делать из мухи слона! Он отбросил мысль, что Дельфина может из-за него страдать. Отбросил и смерть Феликса, и нравственное обязательство испытывать по этому поводу печаль. Но то, что отброшено, еще не уничтожено. Все это где-то подспудно ждет своего часа. И может вдруг вырваться на поверхность и зафонтанировать с силой гейзера как раз в минуту наименьшего сопротивления. Достаточно только какому-нибудь взбалмошному типу вроде Юбера указать на вас пальцем и сказать вам в лицо, кто вы такой.
Марсиаль припомнил какие-то дни в своем прошлом – ему не было и тридцати, потом и сорока, – когда ему вдруг приходило на ум, что он еще непременно сделает то-то и то-то (будет путешествовать, посетит ту или другую страну, поближе познакомится с тем или иным видом искусства, прочтет несколько выдающихся произведений мировой литературы, займется каким-нибудь спортом, попытается узнать на опыте…), но только позже… Позже. Как-нибудь. В будущем году. Когда будет досуг (как будто у него не было досуга). Когда достигнет зрелости (в каком возрасте наступает зрелость?). Когда настанет подходящий момент (какой еще момент? И почему надо ждать, чтобы он настал?). Все то, что он хотел узнать, изучить, испытать, свершить, было частью программы, осуществление которой постоянно откладывалось, но программа эта смутно светила где-то в будущем, как успокоительное обещание. В те годы – когда ему не стукнуло еще тридцати, потом сорока – он был бессмертен. Жизнь простиралась перед ним безо всяких пределов, как некое легендарное пространство. «Успеется», – думал он, дни бежали все быстрее, быстрее, а к осуществлению программы Интеллектуальной Жизни, Интенсивной Жизни, Прекрасной Жизни дело даже близко не подходило. И сегодня это небрежное «позже» обернулось паническим «слишком поздно», криком отчаяния, от которого учащенно билось сердце.
Он вдруг заметил, что его жизнь похожа на его имя и фамилию, значащиеся в документах. Все начиналось тремя воинственными слогами: «Мар-си-аль!» Звук сигнальной трубы в римском легионе. Можно было подумать, что этот Марсиаль все переломает. Но дело кончалось ласковым лепетом воды, двумя слогами, вызывающими образ ручья, текущего по полянке, чего-то вполне безобидного, испаряющегося под лучами солнца или уходящего в песок: «Ан-глад».
С соседней кровати раздался вздох. Дельфина повернулась во сне. Быть может, по какой-то таинственной телепатической связи она почувствовала терзания мужа, лежащего рядом. Быть может, она проснется, зажжет свет, спросит, спит ли он, не повторился ли вчерашний кошмар… Он попытался дышать ровно, притвориться спящим. Накануне он мог поделиться с Дельфиной своим открытием, своим страшным горем: неотвратимостью того, что в более или менее обозримый срок он перестанет существовать. Но он не мог, хотя и не привык ее щадить, нет, не мог все же сказать ей о новом открытии, еще более жестоком горе: внутренней уверенности в том, что он не жил.
2Он никому ни словом не обмолвился об этой ужасной ночи подведения Итогов. Ночи, после которой он уже никогда больше не будет тем Марсиалем Англадом, которого все знали, – беспечным, легкомысленным, довольным своей судьбой и самим собой. От кого ему ждать помощи, совета? Он заранее знал, что ему скажут его близкие: с десяток успокоительных прописных истин из кладезя общечеловеческой мудрости, и все. Следовательно, обращаться к ним бессмысленно. Отныне у него будет своя тайна. И придется жить с этой тайной: он попытается сам нащупать пути, сам найти. ответ. Это будет предмет его бесконечных, но молчаливых размышлений.
Он пошел к врачу, которого ему порекомендовал Юбер. Человек без возраста, не поймешь, то ли подросток, то ли старик лет шестидесяти. Лицо, взгляд, голос, вся его фигура излучали довольство. Квартира, плод многочисленных check-up’ов, была роскошно обставлена. Ковры, мебель, картины, произведения искусства недвусмысленно свидетельствовали о сотнях добросовестно исследованных почек и сердец. Доктор принял Марсиаля тепло, явно желая его расположить к себе.
– Как поживает Юбер Лашом? – спросил он. – Так вы, значит, его свояк? Странно, он никогда мне о вас не говорил. Правда, прежде не было повода… К тому же, когда он меня посещает, о чем только у нас не заходит речь! Стоит дорогому Юберу сесть на своего конька, и его не остановишь: футурология, авангардистский театр, парижский свет… Он такой комик! Не правда ли, прирожденный комик? Иногда я хохочу до слез, честное слово. (Марсиаль слушал, глубоко пораженный этой характеристикой – о существовании такого Юбера он и не подозревал. «Ради нас он не так уж лезет из кожи вон», – решил Марсиаль.) Такой непосредственный. Остроумен как никто. Надо бы собирать все его шутки. Какая игра ума! (Марсиаль сразу представил себе забавный альбом «Игры Юбера». Но это были уже другие игры: Юбер в образе фавна, преследующий нимф. Или, скажем, Юбер в роли племенного производителя, назначенного вывести новую породу – расу технократов, элиту, которая превратит нашу планету в рай. И воображение Марсиаля безудержно заработало.) Но, – продолжал доктор, – обратите внимание: помимо всего прочего, этот Юбер Лашом во многих отношениях совершенно исключительная личность. Универсально образован. И всецело отдает себя работе. Работа для него священная миссия.
Не прекращая болтовни, доктор стал осматривать Марсиаля, который приготовился к худшему.
– Вы крепко скроены, – сказал доктор. – Занимались легкой атлетикой в юности, да? И вообще спортом. Но видно, давно все это забросили. У вас излишний вес. Придется спустить несколько кило, дорогой мсье. Но как вы легко возбудимы. Сердце так и заколотилось. Вы боитесь услышать что-нибудь дурное? Поверьте, это самое обычное обследование, не больше.
Когда Марсиаль пришел к доктору во второй раз, чтобы узнать результаты check-up’а, он был взволнован, как человек, осознавший свою вину и не сомневающийся в приговоре.
И в самом деле, его общее состояние оказалось не блестящим. Сильный избыток холестерина. Следы белка. Следы мочевины. Легочная ткань не полностью прозрачна. Небольшая сердечная аритмия. Кровь густовата. Расширение вен (или угроза расширения). Почки работают вяло. Желчный пузырь капризничает. В печени песок. Симпатическая нервная система чересчур возбудима. Мускульный тонус явно ниже нормы. Рефлексы замедленны.
Определенного заболевания пока не было. Но в Марсиале уже зрело с дюжину разных болезней: артрит, ревматизм, язва, уремия… Что касается инфаркта (доктор весело улыбнулся), то, само собой разумеется, такая угроза всегда существует.
Один только орган пока еще был у него по-юношески здоров: селезенка. Селезенка Марсиаля оказалась добросовестной, скромной труженицей, так легко и весело справляющейся с каждодневной работой, что можно было только удивляться, почему она при этом не поет. Марсиаль был тронут верностью этой смиренной служанки на фоне коварного предательства всех прочих.
– Что же мне теперь надо делать? – спросил он дрогнувшим голосом.
– Изменить образ жизни, – сказал доктор.
Строжайшая диета. Придется отказаться от всех видов алкоголя без исключения, а также от кофе, чая, молока, колбасных изделий, соусов, дичи, острых блюд, всего, что содержит крахмал, от яиц, капусты, жирной рыбы. Ежедневная гимнастика. Холодный душ. Побольше ходить пешком. Массаж. Рано ложиться. Хлеб заменить сухими хлебцами. Раз в неделю – разгрузочный день.
Марсиаль ехал домой, думая по дороге, что с тем же успехом мог бы отправиться прямо в монастырь трапистов, где едят только салат да черный хлеб.
На обед в этот день было рагу из зайца, одно из любимых блюд Марсиаля. Хорошенькое начало диеты!
– Тебе не кажется, – спросил он Дельфину, – что вечером следовало бы есть что-нибудь полегче?
– Но ты же говоришь, что обед – твоя главная еда, что днем ты ешь мало.
– И все же. Рагу из зайца…
– Ты его разлюбил?
– Нет, напротив. Но говорят, это не очень рекомендуется…
– С каких это пор тебя интересует, рекомендуется ли то или иное блюдо или нет?
Потом она вспомнила про их ночной разговор неделю назад и, внимательно посмотрев на мужа, поняла, что его мучает. Но ничего не сказала из-за детей и мадам Сарла. Быть может, вечером, в спальне, он сам выскажет ей свои новые пожелания относительно питания.
Марсиаль с жадностью съел свою порцию заячьего рагу и положил себе еще. И выпил больше обычного. Потом съел два больших куска сыра. И много хлеба. Десерт тоже пришелся ему по вкусу, и он взял добавку. Попросил кофе. Выпил две чашки. За столом говорил мало, сосредоточенно смакуя все эти аппетитные блюда, наслаждаясь ароматом вина, разливающимся по телу теплом и той грустной радостью, которую ему все это доставляло. Мрачный кутеж. «Быть может, это мой последний хороший обед. Жизни гурмана настал конец. С завтрашнего дня – аскетизм. Завтра – сухие хлебцы, минеральная вода, салаты, мясо (счастье еще, что хоть мясо можно!)».
После обеда в гостиной он налил себе арманьяка.
– Ну, знаешь, – не выдержала мадам Сарла. – И это человек, который решил есть вечером поменьше!.. По-моему, ты отдал должное всему во время обеда. И сейчас еще рюмка…
Когда он проснулся на следующее утро, – он даже еще не очухался как следует, – у него сразу возникло смутное и неприятное чувство, будто его ждет в этот день какое-то тяжкое испытание, но он никак не мог сообразить, какое именно. Вспомнил только, когда принимал душ.
Vita nuova!
Новая жизнь. Режим. Под этим словом подразумевались все запреты, наложенные доктором. Отказаться почти от всех удовольствий. Никогда больше не курить, не пить, никогда больше не есть рагу, никогда больше…
Это было хуже смерти. Зачем жить, если нужно отказываться от всех радостей жизни?
Он был в отчаянии. Ни за что ему это не удастся.
Однако выбора не было. Если он решил изменить свою жизнь, надо начать с самого неотложного: дисциплина тела, соблюдение режима, который не шел бы во вред здоровью. Необходимо вновь обрести телесную и умственную радость юности, избавиться от тяжести – следствия слишком питательной и обильной пищи, которая перегрузила все его органы, за исключением мужественной селезенки (о, она вполне заслуживала орден!). Выбора не было. Либо аскетизм, либо быстрое перерождение всего организма, преждевременная старость, преддверие смерти.
Стоя перед зеркалом, он сделал несколько упражнений. Кости зловеще трещали. Минуты через три, окончательно выбившись из сил и тяжело дыша, он остановился. «Когда же кончатся мои мучения?» – подумал он.
А на самом-то деле они еще и не начинались.
Завтрак был бы любимой едой Марсиаля, если бы он не ценил в той же мере обед и ужин. Он сам не знал, чему отдать предпочтение. Однако именно завтрак имеет ни с чем не сравнимую прелесть. Прежде всего за ночь успеваешь отдохнуть от еды. Процесс пищеварения уже давным-давно закончен. И первый глоток кофе, первый кусочек жареного хлеба несут с собой особую радость обновления: ими наслаждаешься вместе со свежестью утра на пороге еще девственного и кипучего Сегодня. Молоко, хлеб, масло, смородинный конфитюр превращают завтрак в обряд причастия – ты как бы сливаешься с Природой. И в самом деле, это какая-то первозданная пища, та, что человек нашел на земле, когда был еще невинен и здоров. (Марсиаль тут же увидел себя пастухом в Аркадии, с козьей шкурой вокруг бедер. Он доит коз, собирает ягоды, режет толстыми ломтями темный хлеб, а Дельфина в дверях хижины сбивает масло в большой глиняной миске. Пасторальная простота! Счастье золотого века!) А кофе, волшебный напиток, воспетый поэтами XVIII века, привносит свою жгучую ноту экзотики: он как бы символ человеческой солидарности: наш брат, добрый дикарь из Вест-Индии, шлет нам этот живительный нектар… Да, завтрак – это не просто еда. Это священный обряд, поэма в честь Деметры… И от этого отказаться? Да ни за что на свете!
Марсиаль выпил две большие чашки кофе с молоком и съел четыре тоста.
Он будет соблюдать не строгую диету, а только умеренную. Без фанатизма, без умерщвления плоти. В конце концов, он же не отшельник. Не акридами же ему питаться. Надо во всем знать меру – вот оно, золотое правило.
В течение двух недель он старался соблюдать диету хотя бы частично и делать по утрам гимнастику. Это было ужасно трудно и к тому же действовало угнетающе. Особенно гимнастика. Усилия эти давались тем труднее, что казались лишенными всякого смысла. Результатов не было заметно. Очевидно, нужно ждать недели, месяцы, быть может, годы. Некоторые уверяют, что в самом усилии содержится награда, и совсем не трудно, даже не добившись сдвига, делать все, что положено. Марсиаль был с этим решительно не согласен. Усилие, как таковое, не приносило ему никакого удовольствия. Только томительную скуку.
И все это время его не оставляла мысль о том, что он смертен: вернее, это была даже не мысль, исключая те короткие мгновения, когда он давал себе труд думать и подытоживать плоды этих раздумий, а какая-то темная, разлитая в нем уверенность, постоянное ощущение ненадежности, тревожного ожидания. Он вкусил от ядовитого плода познания и теперь, как Адам после грехопадения, знал, что ему предстоит умереть, что в нем уже начался медленный, нет, быстрый процесс смерти. Но это все меняло. «Мне осталось жить всего двадцать лет, если повезет – тридцать». Эта вещая фраза разрасталась в нем, как киста, и не давала о себе забыть. Она присутствовала во всех его движениях, словах, в его деятельности и отдыхе, она была фоном всего – спокойная, ограниченная, тупая, совершенно бесплодная и совершенно невыносимая. Он понимал теперь, почему люди сходят с ума, ищут спасения в наркотиках, в разврате, доходят до неврозов – даже до самоубийства. Убить себя, потому что боишься умереть, – это предел абсурда, но человек и не на такое способен. Но он ведь разумен, уравновешен. Он не потеряет голову. Он попытается как-то приспособиться к неизбежному.
И второе откровение, то, что он сделал ночью после разговора с Юбером, – еще более навязчивое, чем первое, тоже не шло из головы. «Я загубил свою жизнь. Я не жил, или недостаточно жил, или жил недостаточно хорошо. Моя жизнь могла быть более увлекательной, и у меня были к этому все возможности. Я все промотал!» И он в который раз перебирал в уме все неосуществившиеся возможности, упущенные случаи – все то, мимо чего он прошел. И прежде всего верно ли он выбрал себе занятие? Да и выбирал ли он его вообще? Его тесть был одним из директоров страхового общества. Марсиаль стал его компаньоном. А могло быть с тем же успехом что-то другое. «У меня было достаточно способностей, чтобы преуспеть в любой области, кроме, может быть, науки и техники, требующих особой склонности, и искусства, где нужен талант». Да и то, можно ли быть уверенным, что у тебя нет этих склонностей, этого таланта, если ты вообще не занимался теми отраслями знания, где они могут проявиться. Марсиаль воображал себя то врачом, то архитектором, то промышленником, то археологом, то дипломатом… Он увлекся этой игрой. Всякий раз получался какой-то фильм, эпизоды которого развертывались по его воле. Это была импровизация, имеющая, несомненно, аналогию с некоторыми формами современного искусства, – это называется, кажется, алеаторика. Марсиаль вспомнил, что читал об этом статью, но там речь шла о музыке. Итак, он воображал себе «возможные жизни Марсиаля Англада». Врач. Марсиаль становится гинекологом. Потрясающий диагност. К нему ходят светские дамы. Его методы лечения основаны на обаянии. Ведь большинство этих созданий считают себя обездоленными, не правда ли… Неудовлетворенными. Марсиаль великодушно трудится над тем, чтобы вернуть им вкус к жизни. Себя не щадит. Результаты сказываются незамедлительно. «Доктор, вы вернули мне веру в себя… Доктор, вы меня возродили… Доктор, до вас я не знала, что такое наслаждение. Спасибо вам, спасибо!» Чудотворца принимают в лучших домах, все с ним носятся… Архитектор. Марсиаль больше всего любит создавать городские ансамбли. Его урбанистические проекты вызывают у Юбера восхищение. В центре будущего города расположена зона отдыха и красоты, на автомобилях там ездить запрещено, улицы, выложенные мозаикой, созданы только для пешеходов, термы из белого мрамора, форум, портики: Помпея 2000 года. Эти смелые замыслы отвечают пожеланиям революционной молодежи, которая стремится к цивилизации «незаторможенных инстинктов», основанной на потребности в счастье. Марсиаль устраивает выставку в Саизье. Две африканские республики предлагают ему приехать, чтобы строить их новые столицы. Но тем временем он уже становится дипломатом. Он вносит в ООН проект арабско-израильской федерации с пропорциональным представительством в парламенте, где будет председательствовать триумвират в составе израильского, иорданского и палестинского делегатов. Израиль, за исключением клана крайних с их лозунгом «до победного конца», во главе которого стоит генерал Даян (как и следовало ожидать!), готов изучить этот проект. Ливанские руководители тоже его одобряют. А Насер на этот раз проявляет осторожную сдержанность. Король Хусейн дает понять, что согласится, при условии, конечно, стать членом триумвирата. Но некоторые иорданские фанатики решительно возражают. Самолет из Тель-Авива, на котором летит Марсиаль (после «весьма плодотворной» беседы с госпожой Голдой Меир), захвачен группой террористов и посажен в Аммане. А вот насчет следующего эпизода Марсиаль еще колебался, что выбрать: тюрьму, повешение или энергичное вмешательство советского посла. От повешения решил все же отказаться, советский посол выступает посредником. И снова буквально на лезвии ножа удается удержать в мире мир.
Марсиаль прекрасно знал, что даже при самых благоприятных обстоятельствах он никогда не стал бы ни таким врачом, ни таким архитектором, ни таким дипломатом. Но ничто не запрещало ему мечтать. Целыми днями он предавался мечтам. Перебирал без конца все возможные и невозможные судьбы. И в один прекрасный вечер обнаружил, что у него есть «внутренняя жизнь».
Интересное открытие. Была ли у него прежде внутренняя жизнь? Он считал, что нет. Или, во всяком случае, неоформленная, неразвитая. Точнее, в зародыше. Он жил для внешнего мира и внешними проявлениями, все выражалось в словах и жестах. Жил для других и с их помощью. Почти никогда он не бывал один. Почти никогда не замыкался в самом себе, а полностью выплескивал наружу свое «я». Отголоски школьных познаний помогли ему уточнить, каким образом он жил до сих пор: экстравертно (Юнг «Психологические типы»). Отныне он будет заниматься самоанализом. Укрепит и разовьет анемичного интроверта, который в нем жил.
Были минуты, часы, когда мужество покидало его, одолевало искушение распустить себя, раз и навсегда все бросить, пойти ко дну. Утренняя гимнастика превратилась в муку. Соблюдать диету казалось почти невозможным. Марсиаль только и делал, что мечтал о пирах и кутежах, как во времена оккупации. Но Дельфина (которой он в конце концов признался, что был у врача) была неумолима: «Решил сесть на диету. Теперь изволь ее соблюдать». Жизнь теряла весь аромат. И потом, к чему такие усилия? Ну хорошо, он откажется от соли, но вернет ли это ему молодость? Что пользы от всех этих лишений? Потеря в весе! Подумаешь! Бессмертия он не получит, и неудачником быть не перестанет. В такие минуты он был близок к отчаянию. Марсиаль твердил себе, что лучше сразу положить всему конец, проявить мужество – покончить самоубийством. Но возможно, к этому и не придется прибегать. Мы живем в такое неспокойное время. В любой момент может вспыхнуть атомная война. И тогда прощай, род человеческий! Улетучится! Поминай как звали! Впрочем, не велика потеря, решил он. Люди безумны и жестоки. Вот уже сто тысяч лет, как они только и делают, что куют свое несчастье. Ухитрились отравить воздух, которым дышат, воду, которую пьют, продукты, которыми питаются. Они порочны, и исправить их невозможно. Что ж, пусть гибнут, и не будем об этом больше говорить. Марсиаль не без удовольствия рисовал себе картину космического самоубийства.
Ко Дню поминовения мертвых мадам Сарла пожелала вернуться в Сот-ан-Лабур, чтобы возложить цветы на могилу Фонсу – ежегодный обряд, от которого она не отказалась бы ни за какие блага мира. Марсиаль отвез ее на машине на Аустерлицкий вокзал. Приехали они загодя и оказались поэтому одни в купе. Мадам Сарла спросила, собираются ли они – Дельфина и он – на рождество в Сот, как и каждый год? Марсиаль сказал, что это весьма вероятно. У детей, быть может, и другие планы, но они с Дельфиной, если ничего не случится, приедут в Сот.
– Если я еще там буду, конечно, – сказала мадам Сарла.
– А ты что, собираешься куда-нибудь?
– Я хочу сказать, если я еще буду на этом свете.
– Прошу тебя! – воскликнул Марсиаль, который теперь содрогался от любого намека такого рода. – Не говори об этом! Впрочем, нам не привыкать, – весело добавил он. – Уезжая, ты всяким раз грозишь, что к рождеству или к следующему году тебя не будет.
– Дело в том, что…
– Да брось! Ты прекрасно себя чувствуешь!
– Все же возраст…
– Ты так молодо выглядишь! Нет, правда. Я давно уже не знаю, сколько тебе лет. И не напоминай мне, пожалуйста, я не желаю этого знать. Для меня ты не меняешься.
После небольшого колебания он спросил с улыбкой:
– А я, по-твоему, изменился?
– Да.
Тетя была не из числа тех людей, которые на комплимент отвечают комплиментом. Искренность превыше всего.
– Ты считаешь, что я выгляжу на свой возраст?
Она разглядывала его серьезно и внимательно:.
– Ну лет на пять меньше тебе дать можно.
– Только на пять?
– Мужчина не должен интересоваться такими вещами.
– Заблуждаешься. Жизнь изменилась, поверь, со времен войны. В наши дни внешний вид имеет немалое значение.
– Конечно, ведь вы живете, как язычники. А вот когда веришь в бессмертие души, меньше гонишься за суетой сует.
– Я в этом не так уверен, как ты.
Но он был поражен тем, что она сказала. Сама-то мысль, конечно, банальная, но, возможно, в ней содержалось, как говорится, зерно истины. Он отдавал себе отчет в том, что сам он человек без верований, без каких-либо – убеждений. Не было у него ни христианской веры, ни надежды гуманистов. Жил без всякой опоры. Без всякой позиции. И он спросил себя, что может принести вера в Небо, в Человека, в Будущее рода человеческого, может ли это действительно что-то дать, изменить жизнь. Но тут же усомнился, словно бы внутренне пожал плечами.
– Ты слишком занят самим собой, – сказала мадам Сарла все тем же ровным тоном.
– Почему ты это говоришь?
– Потому что вижу. Я наблюдала за тобой. Ты не злой человек, совсем нет! Просто легкомысленный, вот и все.
– Я легкомысленный?
– Да. Лишь бы тебе быть счастливым, а все остальное неважно. Ты как тот польский король: когда выпьет, то считает, что все поляки пьяные. Тебе следовало бы чуть больше думать о других людях.
– Тетя, я просто ошеломлен. По-твоему, я не люблю своих?
– Нет, конечно, любишь. Но любовь любви рознь, – сказала она, и у нее на лице появилось то загадочное выражение посвященной, которое так забавляло всех в семье Англадов.
– Объясни, я не понимаю.
– Можно любить людей для себя, а можно их любить для них.
– И ты намекаешь…
– Я вовсе не намекаю. Напротив, выражаюсь очень ясно. Вот, к примеру, задумывался ли ты хоть раз, достаточно ли ты внимателен к Дельфине?
– Но мне кажется, что она совершенно…
– Ты с ней разговариваешь, ты ее не обижаешь, но на самом-то деле ты едва замечаешь ее присутствие. Тебе повезло, что у тебя такая хорошая и серьезная жена. Потому что многие на ее месте не стали бы церемониться.
– Что ты хочешь сказать? И это у тебя, тетя, возникают подобные мысли…
Но тут в купе вошел пассажир, и им не удалось продолжить разговор.
Конечно, не следовало особенно волноваться из-за слов тети Берты. Она в жизни еще не сказала глупости, не сделала никому напрасного или неискреннего упрека, но она была такой чудачкой, а строгость ее морали казалась часто ни с чем не сообразной. Что, собственно, она в точности хотела сказать? Что Марсиаль заслуживает того, чтобы ему изменила жена? Раз тетя так думает, значит, здорово его осуждает. И он стал размышлять над вопросом – еще над одним! – который никогда-никогда, ни разу в жизни даже не возникал у него: думала ли Дельфина о ком-то другом, любила ли другого или, вернее, мечтала ли о другом, потому что, само собой разумеется, ни о каком адюльтере и речи быть не могло, а лишь об искушениях, о поползновениях, и все же… Кредо Марсиаля на этот счет совершенно совпадало с мусульманским: у мужчины могут быть приключения, это вполне естественно и даже поощряется, а женщина о таких вещах и подумать не смей… Он решил, что Дельфина никогда – это же очевидно – не изменяла ему даже в мыслях.