Текст книги "Мыслящий тростник"
Автор книги: Жан-Луи Кюртис
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 19 страниц)
Марсиаль решил поговорить о Реми Вьероне с Иветтой. Если она и в самом деле несчастлива из-за этого типа, долг его, Марсиаля, – вмешаться. Такие нарывы следует вскрывать. Взмах ланцета, немного крови – и конец. Как-то вечером, перед ужином, он счел, что подходящий момент настал. Иветта вошла в гостиную, где он читал газеты. Она поздоровалась с отцом, поцеловала его. Он притянул ее к себе.
– Что-то тебя совсем не видно в последние дни, – начал он добродушным тоном. – Ты нас совсем забросила.
Она ответила, что по вечерам часто засиживается у подруги – та снимает ателье неподалеку от площади Контрескарп. Да, кстати, они подумывают спять вдвоем трехкомнатную квартиру, которую им порекомендовали в том же районе. Это будет гораздо удобней обеим. От Отейя далеко до Левого берега. Приходится терять много времени на метро и автобусы.
– Просто тебе хочется быть независимой…
– Мне уже давно пора. Мне скоро двадцать четыре.
– Ладно. Допустим. Я тебя понимаю. Но ты уверена, что тебе будет лучше? Что ты станешь счастливее?
– Так вопрос не стоит, папа. Все мои подруги живут отдельно от родителей. А я кажусь себе какой-то отсталой. Честное слово!
Марсиалю вспомнился кошмар, который часто преследовал его между восемнадцатью и двадцатью годами: он все еще в школе, а ровесники его уже учатся в Университете или работают… И невозможно наверстать опоздание… Нельзя терять ни минуты… Сейчас же, немедленно… Да и нынешние его муки коренятся в том же… Но что же это такое сотворили с мужчинами и женщинами в нашем веке, отчего им не терпится, неймется, не сидится на месте? В прежние времена люди жили и умирали под сенью одной и той же колокольни – свидетельницы их рождения, и дни их текли мирные, похожие один на другой. Может, они даже не замечали, что стареют?.. Кто или что так ускорило течение жизни?
– Сядь, – сказал он дочери, – я хочу с тобой поговорить.
Иветта бросила на него встревоженный взгляд.
– Я вижу, тебе неохота говорить со стариком отцом, – весело продолжал он. – У нас теперь никогда не бывает случая посидеть и поболтать вдвоем. Честное слово, я не знаю, ни как ты живешь, ни что делаешь, когда тебя нет дома, ни что думаешь… Мы стали совсем как чужие. Это из рук вон.
– О чем же ты хочешь со мной поговорить?
– Ну вот, сразу на дыбы! – продолжал он все тем же наигранно отеческим тоном. – Да чем мы, бедные родители, провинились, что наши дети так с нами обращаются? Вы словно боитесь, как бы вас не начали бранить. Но ведь у нас-то так не заведено! Сядь. Мама вернется к восьми, успеем поболтать вволю. Вот и она тоже, я имею в виду твою мать, – у нее тоже есть свой клуб, и я даже не имею права ее туда сопровождать. Ох уж эта мне жажда независимости – просто наказание какое-то… Мне порой кажется, что все меня, несчастного, забросили…
– Можно подумать, что у тебя самого нет личной жизни, – сказала Иветта с улыбкой и села напротив.
В глазах Марсиаля вспыхнул лукавый огонек:
– Моя личная жизнь… – Он был отнюдь не прочь, чтобы дочь смутно подозревала о его похождениях и по-дружески намекнула ему на это. Он был не прочь слыть донжуаном. – Много ли ты о ней знаешь? Впрочем, как ты догадываешься, я собирался поговорить с тобой не о моей личной жизни. А скорее о твоей.
– В таком случае, – сказала она, сразу насторожившись, хотя еще продолжая улыбаться, – предупреждаю заранее: она тебя не касается.
Их взгляды скрестились, Марсиаль сделал усилие, чтобы подавить слабый всплеск гнева.
– Знаю, – сказал он. – Твоя личная жизнь меня не касается. Ты совершеннолетняя. Однако же ты все-таки моя дочь. Согласись, что я могу беспокоиться и интересоваться, все ли у тебя идет хорошо и счастлива ли ты. Я спрашиваю не из праздного любопытства. А потому, что я тебя люблю. Надеюсь, ты не станешь меня упрекать за то, что я о тебе тревожусь?
– У тебя нет оснований для тревоги.
– А я думаю, что есть. Ты уже несколько дней плохо выглядишь. Как будто чем-то огорчена.
– По-моему, это впервые в жизни…
– Что впервые? Впервые огорчена?
– Нет, впервые в жизни ты это заметил. Заметил настроение тех, кто тебя окружает.
– Вот те на! Почему это, хотелось бы знать?
– Потому что обыкновенно ты ничего не видишь.
– Ну ясно, я слишком большой эгоист!
– Я этого не говорю. Я говорю только, что на этот счет ты не слишком наблюдателен… Ну ладно, – заявила она, точно желала покончить с этой темой. – Наверное, мама тебе что-нибудь сказала?
– Ну что ж, не стану скрывать, да.
– Ох, так я и поняла! Тут особой проницательности не нужно. Знаешь, каждый раз, когда ты собирался читать нам с Жан-Пьером мораль, мы это за версту угадывали. Все равно как если бы ты вывешивал флаг, на котором большими буквами было выведено: «Мораль».
– Полагаю, это только в мою пользу. Значит, я не умею притворяться.
– Нет, бедняжка папа, не умеешь, – вздохнув, согласилась она. – Так что же ты желаешь узнать?
– Просто все ли у тебя идет так, как тебе хочется. Мама считает, что нет.
– Она ошибается. Можешь ее успокоить.
Марсиаль пересел на диван – поближе к дочери. Он обнял ее за плечи и привлек ее себе. Он твердо решил ее покорить, а для этого пустить в ход средства, которые сотни раз приносили успех в прошлом, когда Иветта была ребенком и подростком: бурные изъявления нежности, поддразнивание, шуточки, вкрадчивый тон (Марсиаль умел придавать своему голосу самые подкупающие интонации). Как правило, ни одна женщина не могла устоять перед этими приемами, а тем более женщины из его семьи. Они таяли, как снег на солнце. Марсиаль и сам таял. Попадаясь в собственные сети, он порой доводил себя чуть ли не до слез. Размякший от умиления и счастья, он начинал гордиться тем, какой он прекрасный отец (или, смотря по обстоятельствам, какой чуткий любовник) и добродетельный муж. Правда, на завершающей стадии этого процесса он сам чувствовал, что ломает комедию, мысленно обзывал себя «лицедеем» или даже «старой потаскухой», но эти робкие потуги раскаяния рассеивались во взрывах добродушного веселья, а еще чаще – оглушительного хохота.
– Послушай, дорогая моя девочка, почему ты не хочешь поговорить со мной по душам? Поговорить, как с другом? Может, ты и права, что я не слишком наблюдателен, но, в конце концов, я всегда все могу понять, всегда!.. В особенности если мне объяснят поподробнее. Ты же знаешь, какой я сообразительный. – Улыбка. – Я чувствовал бы себя очень несчастным при мысли, что ты хоть капельку страдаешь из-за чего-то – уж не знаю из-за чего. – Поцелуй в голову, рука сильнее стискивает плечи дочери. – Ну же, будь поласковей со своим старым римским легионером. – Это была давнишняя шутка, обыгрывавшая имя, которым, – жаловался Марсиаль, – его «наградили» родители. – Со старым твоим легионером, которому скоро уже пора на покой…
– Куда клонятся все эти красивые слова?
Она искоса поглядывала на него, все еще улыбаясь, но напряженная и откровенно настороженная.
– Куда клонятся… Мама сказала мне, что ей кажется, будто ты несчастлива из-за этого Реми Вьерона. Да погоди ты, не возражай! Дай хоть договорить до конца… Сущее наказание эта девочка… Нетерпеливая, нервная… Прямо необъезженная кобылка… Ну так вот. Продолжаю. Мы с мамой ничего не имеем против Реми Вьерона. Нам только кажется, что между вами большая разница в летах… В общем, чего там – он слишком стар для тебя! Он моего возраста или ненамного моложе…
– Ну и что из того? – с вызовом бросила Иветта. – А эта девица, с которой я тебя видела как-то вечером в «Эшоде», разве ты не годишься ей в отцы?
Марсиаль, растерявшись от неожиданной контратаки, расслабил объятия.
– Какая еще девица? – спросил он с видом величайшего изумления.
– Может, ты станешь отрицать? Настоящая хиппи. Ей от силы лет семнадцать-восемнадцать. Вы сидели вместе в «Эшоде». За столиком у окна. Я вошла и сразу вас заметила. И тотчас ушла.
– Ах, вот ты о ком! – воскликнул Марсиаль, как будто только сейчас понял, о ком идет речь. – Да это же бедная девочка, которую я в тот вечер пригласил поужинать, потому что у нее не было ни гроша в кармане и она сутки ничего не ела. Клянусь тебе жизнью мамы, да нет, твоей собственной жизнью, между нами ничего нет, совершенно ничего! Я пригласил ее из жалости. Из чистого сострадания. Нет, в самом деле! Надеюсь, ты не вообразила… Я ведь все-таки не чудовище какое-то. И поверь, что по части женщин… Короче, это девчушка совсем не в моем вкусе, то есть ну совсем не в моем!.. Я просто хотел ей немного помочь. К тому же она назавтра уезжала в Испанию. Так, стало быть, ты нас видела, плутовка? И вместо того, чтобы подойти и мило поздороваться – поверь я ни капельки не смутился бы! – ты сбежала, будто подглядела, уж, право, не знаю что, какую-то непристойную сцену!.. Ну, скажу тебе, милая Иветта, хорошенького же ты мнения о своем отце!.. Впрочем, ладно, речь о тебе и о Реми Вьероне. Повторяю, меня шокирует эта разница в возрасте. Вдобавок то, что о нем говорят и чего он, впрочем, не скрывает… Короче, нам с мамой больно думать, что ты, может быть, попала… ну, в ловушку, что ли. Не думай, что мы на тебя за это сердимся, ничуть. Мы хотим помочь тебе избежать разочаровании…
Вместо того чтобы довериться ему, как это бывало прежде и должно было случиться и теперь, если бы мир не сошел с рельсов и если бы Марсиаль не стал жертвой проклятия, она яростно стряхнула с плеча его руку.
– Оставь меня в покое! – крикнула она. – Мне нечего тебе сказать.
Она отодвинулась от него. Марсиаль посмотрел на хорошенькое мрачное личико – из-под насупленных бровей хмурый взгляд. Выражение его лица тоже сразу изменилось. Ах, так! Его заигрывания отвергнуты, в его нежности не нуждаются, его больше не любят! Тогда – ненависть и разрушение! Рвись наружу, ярость, и затопи мир! Марсиаль встал. Заложив руки в карманы и не глядя на дочь, он заявил ледяным тоном:
– Я не одобряю твоих отношений с этим человеком.
– А мне все равно, одобряешь ты или нет…
– А мне все равно, совершеннолетняя ты или нет, по вкусу тебе то, что я говорю, или нет, – мое слово пока еще кое-что значит, и тебе придется меня выслушать. Я требую, чтобы ты перестала встречаться с Вьероном. Поняла?
– Я вольна встречаться с кем хочу.
– Не уверен…
– Я тебя не боюсь. Можешь побить меня, если хочешь. Я не уступлю.
Потрясенный шквальным разворотом ссоры, Марсиаль долгим недоверчивым взглядом посмотрел на дочь. Вцепившись руками в край дивана, выпрямившись, вздернув подбородок, она бросала ему вызов всей своей тоненькой, трепещущей, напряженной фигуркой. Никогда еще она не была так хороша. Марсиаль содрогнулся от восхищения. Вот это женщина! Неукротимая, готовая идти наперекор земле, небу и родному отцу. Достойная дочь римского легионера, Марсиаля, воинственное дитя Марса, как и он сам… Не будь она его родная дочь!.. Ну-ну. Умерим свой пыл. Переменим пластинку. Введем поток ярости в русло, пусть она забрызжет струйками сарказмов. Это будет еще оскорбительней, еще сладостнее… Марсиаль с шумом перевел дух, чтобы подавить возбуждение и овладеть бешенством, которое кипело в нем.
– Ах, вот что, это, оказывается, всерьез? – заговорил он ласковым, скрывавшим угрозу тоном. – Ради этого господина ты готова стерпеть, чтобы тебя побили? Ты, такая тонкая, умная, не станешь же ты уверять меня, что тебя и впрямь прельстил этот тип.
– Да что ты о нем знаешь? Ты его никогда не видел и даже не читал!
– Во-первых, читал. Во всяком случае, одну или две книги. Этого довольно, чтобы судить о его таланте. Потом, я видел его фотографии в газетах. И еще кое-что о нем слышал. Словом, получил довольно точное представление.
– А кто ты такой, чтобы о нем судить? – выкрикнула она с надрывом.
– Кто я? Марсиаль Англад. И я сужу о людях на основании тех представлений, которые мне внушили, когда мне было пять-шесть лет, они с тех пор не изменились. Я могу быть эгоистом, человеком легкомысленным, кем угодно. Но кто чего стоит, могу сказать тебе сразу, с первого взгляда, мне нет нужды справляться у других. Ты бы тоже могла разбираться в людях – даром, что ли, ты моя дочь. Ты не имеешь права ошибаться. Встретив такого вот Реми Вьерона, ты должна сразу сообразить, что это липа, туфта… А не влюбляться в шута горохового.
– Ты ему завидуешь! Ты всегда завидовал всем нашим друзьям!
– Было бы кому!.. Можно найти человеческие образчики и получше. Во всяком случае, получше тех ваших друзей, что я видел здесь… Священник, который надел сутану ради карьеры, потому что в бога он явно не верит… Стоит заговорить с ним о боге, и он на тебя и смотреть не желает… Встретив верующего, он готов на стенку лезть… Или, может, вспомним кучку паяцев, специализировавшихся на южноамериканской этнологии? Наглые паразиты, которые упиваются своими речами… А вы с Жан-Пьером тушуетесь перед ними – хотя они самые что ни на есть заурядные людишки, марионетки из породы всезнаек, от которых несет самодовольством и низкопоклонством. – Да, низкопоклонством перед модой, успехом, деньгами… Хорошие же вы оба простофили… – Марсиаль начал входить в раж, голос его гремел. – И это я-то завидую? Я в отчаянии, потому что мои дети ходят хвостом за этими паяцами… Вам с первого взгляда следовало бы понять, что они гроша ломаного не стоят. Судить о них с высоты Навайской башни в Сот-ан-Лабуре. То есть с огромной высоты. И держаться от них подальше. Иметь хоть каплю гордости…
– И дружить с такими ничтожествами, как твой приятель Феликс… Это все, что ты нам мог предложить по части интересных знакомств. Немудрено, что нам пришлось искать чего-то другого.
– И ты нашла шарлатана, который на скорую руку состряпал для себя шикарную роль, да еще какую! Поставил сразу на двух лошадок – на маоизм и на аристократию. Ничего не скажешь, хитро придумано. Смесь как раз такая, чтобы морочить вам голову. В жанре блефа и фарса лучше и вправду не сочинишь.
– Подлец! – крикнула она.
Она была вне себя. Чувствовалось, что она способна сказать любое. Марсиаль был опьянен этой схваткой. До чего же приятно терзать друг друга в кругу семьи! Зубами, когтями. Кромсать насмерть!
– Будь он хотя бы молод и хорош собой, – продолжал он, – на худой конец, его можно было бы посчитать циничным искателем приключений… Но я видел его физиономию в газетах, и право же!.. Такую голову не мешает понюхать утром в постели – проверить, не протухла ли она… Ладно. Можешь выйти за него, если он соизволит на тебе жениться. Ты, пожалуй, недостаточно блестяща и богата, но зато можешь стать его секретаршей. Представляю, как он заставит тебя перепечатывать свои рукописи. Ты удостоишься изысканного счастья отстукивать его любовные письма… Вообрази, он их предназначает для печати. Мне Жан-Пьер сообщил. Да-да, он прочел два-три письма в дневнике Вьерона. И этот болван еще уверял меня, что это так трогательно… Можно себе вообразить, какова, какова… – Марсиаль подыскивал слово… – духовная почва субъекта, который переписывает свои любовные письма – авось пригодятся при случае… Другой такой выжженной, бесплодной почвы наверняка не сыщешь… – С недоброй улыбкой на губах он обернулся к дочери и посмотрел на нее в упор. – Жан-Пьер сказал мне, что одно из этих писем кончалось словом «люблю», повторенным двенадцать раз… Каково? Эта маленькая деталь проливает свет на душевные горизонты человека – как, по-твоему, а?
Иветта вскочила как ужаленная. Лицо ее исказилось. И она выбежала из комнаты. Марсиаль слышал, как она взлетела по лестнице, перепрыгивая через две ступеньки, распахнула дверь в свою комнату. Он все еще трепетал от едкого торжества, но отрезвление наступило быстро. Не хватил ли он через край? Не был ли слишком груб? «Что это на меня нашло? Ей-богу, я устроил ей сцену ревности». Он подумал было – не подняться ли в комнату дочери, – попросить прощения и помириться с ней, пустив в ход нежные слова, излияния, а если понадобится, и слезы… Это его не пугало, наоборот. Это будет восхитительно. Он уже готов был пойти наверх, как вдруг услышал, что дочь спускается по лестнице. В открытую дверь гостиной он увидел, как она прошла через прихожую. На ней было пальто, в руках – чемодан.
– Иветта! – окликнул он хрипло. Входная дверь захлопнулась.
Марсиаль рухнул в кресло, сжал ладонями голову.
И начался ад.
Эпилог
РАЙ НА ЗЕМЛЕ
Ад продолжался три недели.
Иветта написала матери записку, в которой сообщила, что уходит из дому – и будет жить вместе с подругой. Дельфина несколько раз встречалась с дочерью вне дома. Марсиаль утвердился в мысли, что над ним тяготеет проклятье.
И вот он остался вдвоем с Дельфиной, которая становилась все более молчаливой, замкнутой, почти чужой. Марсиаль ухитрился отдалить от себя двух из троих самых дорогих ему на свете людей – из тех троих, кто, может, вообще-то и был ему дорог, потому что, кроме жены, дочери и мадам Сарла, кого еще он любил? Сына? Но уже много лет он относился к Жан-Пьеру равнодушно, почти как к постороннему. Свояк и свояченица в счет не шли: Его единственным другом был Феликс. Других приятелей у него не было – были просто сослуживцы или соседи. Марсиаль вдруг измерил глубину своего одиночества – и испугался. Он вспомнил, что сказала ему дочь во время их ссоры. Может, она была права? Может, он и впрямь не умеет любить? Может, его душа скудна любовью? Он по мелочам раздавал себя встречным и поперечным, но никому и никогда не отдавал себя целиком. И не из расчета или скупости. А по легкомыслию, беспечности, равнодушию. Чудо едва не произошло, когда он вдруг встретил Лиззи. Как ни странно, рядом с ней Марсиаль ощутил, что в нем пробуждается неведомое ему чувство – потребность заботиться о ком-то, кого-то опекать, сделать счастливым… Но это оказалось мимолетным, как весенний дождь. Лиззи тоже уехала (что за нелепая мания у людей – исчезать, когда вам хочется, чтобы они остались, и торчать возле вас, если вас так и подмывает послать их ко всем чертям!). И конечно, Марсиалю никогда уже не встретить никого, кто подарил бы ему такую радость, какую дарила Лиззи, – думать о другом больше, чем о себе, иными словами, забыть о самом себе. Чудеса случаются лишь однажды.
В течение двух недель Марсиаля чаще, чем прежде, преследовала мысль о том, что он неудачник, что он не состоялся, не осуществился, – мысль, которая пять месяцев назад поразила его и засела в самом сердце нравственной занозой, куда более мучительной, чем заноза в теле. Его преследовала мысль, что ему осталось слишком мало времени до ухода на покой, до заката, времени, пока еще он может наслаждаться плодами жизни и отведать те из них, которыми до сих пор по глупости пренебрегал или о которых просто не слышал. И главное, на каждом шагу он натыкался на невыносимую загадку смерти. Почему ты должен умереть, если ты жаждешь бессмертия? Почему ты должен перестать существовать, когда все в тебе стремится увековечиться? У Марсиаля безжалостно отняли молодость, лишили ореола божественности. День за днем его подталкивали к стаду, к которому он и не помышлял присоединиться, – к стаду обреченных. Он чувствовал себя, словно бык на арене, откуда ему не суждено выйти живым. Бык, обезумевший от воплей толпы, смутно темнеющей на ступеньках амфитеатра, от яркого красного пятна, которое его манит и дразнит. Скоро, скоро одна за другой в него вопьются бандерильи: болезни, потеря аппетита, может быть, импотенция… На исходе этой пытки он еще раз рванется к красной тряпке – и конец.
Когда Марсиаль впервые различил красное пятно, когда понял, что и он в свой черед вступил на арену, его охватила животная ярость, какое-то темное, злобное, не свойственное ему чувство – ничего подобного он до сих пор не испытывал. Это был бунт против удела человеческого, против неоспоримой очевидности, что люди – не боги, бунт неизвестно против чего. Но так как гневу нужна пища, Марсиаль стал вскармливать свое негодование осязаемыми, конкретными предметами – то есть ближайшим окружением. На несколько дней он возненавидел это окружение и, чтобы рассчитаться со всеми сполна, перенес свою ненависть на все Человечество в целом, без различия пола, возраста и расы.
Его раздражало все, начиная со службы. Во-первых, что это за дурацкая выдумка – страхование! Пеленая предосторожность! Жалкое малодушие! А как же тогда риск? Разве не в дерзновенной борьбе, не в единоборстве с враждебной Природой и неблагоприятной Судьбой заключено все благородство Человека? Разве не в зыбкости человеческого бытия состоит вся его прелесть? Ну можно ли представить себе Геракла, застрахованного против несчастного случая на работе, или корсара Сюркуфа, застрахованного от кораблекрушения? Или Рультабиля, у которого был бы страховой полис в обществе «Дилижант»? Современная забота о безопасности превратила людей в благодушных бюрократов. Перевелись герои. Перевелись святые. Перевелись искатели приключений. Остались одни лишь клиенты социального страхования – трусливые, растерянные люди, которые боятся собственной тени. Страховые компании, пособия многосемейным, социальное обеспечение – все это симптомы болезни, свидетели вырождения белой расы. Марсиалю было стыдно, что он один из агентов этого организованного малодушия, в котором безнадежно разлагается западный мир.
И еще западный мир разлагается в болтовне. Если, проснувшись утром, Марсиаль чувствовал потребность перезарядить батарейки своего раздражения, не было ничего проще: стоило только повернуть рычажок транзистора и прослушать одну из утренних передач, которую радио посвящает Духовной жизни. В этой передаче Вадиус, Триссотен и Филаминта, самонадеянные, безапелляционные, спорили до одури, до хрипоты, перебивая друг друга, вырывая друг у друга микрофон… Тридцать миллионов французов – жертвы стремления повысить свой культурный уровень – узнавали, например, что Расин «не тянет» в сравнении с неким молодым драматургом, чья первая пьеса – великолепный набор звукоподражаний, издаваемых раздетыми догола актерами, – была накануне представлена в одном из кафе-театров, или (к примеру) что имя Андре Жида уже не звучит, потому что этот писатель не признавал марксизма и даже не подозревал о существовании структурализма… Однако то, о чем рассуждали эти люди, еще полбеды. Тон этих говорунов раздражал Марсиаля куда больше, чем интеллектуальная безответственность их речей. Послушав минут десять передачу, которую радиостанция «Франс-Кюльтюр» передавала между восемью и девятью утра, Марсиаль чувствовал, что у него разливается желчь. Стало быть, предстоял горячий денек.
Так и бывало. За утро мадемуазель Ангульван приходилось выдерживать две-три словесные атаки мсье Англада, от которых у нее перехватывало дух. Возникали они по любому пустяку. Достаточно было, например, несчастной секретарше употребить какой-нибудь термин или выражение, заимствованные из философского или технического языка или из дешевого журналистского жаргона, который газеты и радио распространяют среди широкой публики («отчуждение», «медитация», «событийность», «конкретизировать», «объективизировать», «закомплексовано», «структура», «контактироваться», «фильм где-то гениальный, где-то глупый», «он настроен в плане»), а она любила щеголять этими словечками, Марсиаль, закусив удила, тут же накидывался на нее:
– Вы что, не умеете грамотно говорить по-французски? Слово «где-то» означает «в каком-то месте». Что значит «где-то гениальный»? – Или: – Почему вы говорите «структура» вместо «форма»? Насколько мне известно, вы не математик. «Событийность»! Скажите, до чего же изысканно… Может, изъясняясь на этом жаргоне, вы рассчитываете быть оригинальной? Должен вас огорчить, моя милая, дело обстоит как раз наоборот – в наши дни так говорят все полуобразованные люди. Не знаю, есть ли у вас честолюбивое намерение блистать, но, если есть, для этого надо «где-то» обладать соответствующими данными (что, съела – получай свое «где-то»!), и, поверьте мне, начинать надо с культуры речи.
Раздражительность Марсиаля облеклась в извращенную форму духа противоречия. Он способен был ругать или защищать все, что угодно, даже если это шло вразрез с его собственными убеждениями, лишь бы ошарашить противника. Он был реакционером с прогрессистами, революционером с консерваторами. Так, например, стоило кому-либо из его сослуживцев высказаться против университетских беспорядков, и Марсиаль метал громы и молнии в защиту бунта молодых:
– А почему бы им не бунтовать против нас? Вы находите, что мы, отцы, с нашей мелкобуржуазной, потребительской моралью являем собой привлекательное зрелище? Не хочу вас обижать, Дюкурно, но все-таки полюбуйтесь-ка на себя в зеркало и подумайте, может ли ваша физиономия внушить двадцатилетним юношам пылкое желание быть на вас похожим? Напрасно вы зеленеете, то же самое можно сказать и про меня: когда я бреюсь по утрам, я вполне понимаю, что у моего Жан-Пьера нет ни малейшего желания быть на меня похожим. И дело вовсе не в том, что мы такие уж старики, а в том, что мир, который мы уготовили нашим детям, – это мир стариков… Вечная забота о внешних приличиях, о положении в обществе, о пенсии, тяга к устойчивости, не говоря уже о том, что мы наркоманы телевизора и иллюстрированных журналов, что мы, как дураки, в рабстве у своей машины и гнусно пассивны в политике. Словом, мы являем собой образчик выродившегося человеческого типа, какого еще не знала история. И вам хочется, чтобы наши дети приняли систему, которая сделала нас такими? Да откройте же глаза, Дюкурно. Не бойтесь взглянуть в лицо правде. Надеюсь, им удастся разрушить нашу систему. Если вообще для рода человеческого есть хоть какая-то надежда выжить, то она только в этом – в насилии бунтарей и в отказе хиппи. Будь мне двадцать лет, я помышлял бы только об одном – как разрушить это общество жалких мокриц, в которых мы превратились. Да-да, Дюкурно, – в жалких мокриц!
Но если в словах мадемуазель Ангульван случайно проскальзывала тень симпатии к ярым венсеннцам, Марсиаль, как кобра, раздувал шею и, шипя, выпускал поток ядовитой слюны:
– Бедная моя девочка, любить их очень благородно с вашей стороны, ведь вы воплощаете собой самый ненавистный для них тип: троцкиствующую салонную дамочку… Тип этот не нов. Ему уж по меньшей мере лет шестьдесят. Лично, мне вы такой нравитесь… Но для маоистов из Венсенна, в дни массового истребления буржуазии, ваша головка будет одним из самых почетных трофеев наряду с головами генералов, епископов, банкиров и академиков. Мисс Снобисточка, капризная барынька! Не завидую вам, когда они окажутся у власти. Если они вас изнасилуют, беда еще не так велика, но им это и в голову не придет, потому что, во-первых, они пуритане, а во-вторых, за это время вы станете, пожалуй, староваты. Нет, вас не изнасилуют, куда хуже – вас пролетаризируют. Ни тебе верховой езды, ни бриджа, ни виски. Изволь трудиться, и на сей раз без дураков. И не уверяйте меня, что вы будете очень довольны, – все равно я вам не поверю.
Точно так же его заносило то в одну, то в другую сторону при обсуждении всех прочих вопросов. Предположим, кто-то сочувственно заговаривал о сексуальной свободе – Марсиаль тут же объявлял себя ревностным поборником чистоты нравов.
– Ну, конечно, если, на ваш взгляд, полное отсутствие всякой узды – это благо, понятно, что вы ратуете за такую свободу. Если, по-вашему, распущенность, сожительство всех со всеми, всеобщая разнузданность могут спасти мир – что ж, тут возражать трудно. Но лично я не разделяю этой точки зрения, больше того, я держусь прямо противоположного мнения. Дело вовсе не в том, что я защищаю семью, религию или установленный порядок. Просто я считаю, что половая распущенность разъедает человеческое достоинство, как кислота разъедает металл. Мужчина, который думает только о любви, – с убеждением заявлял он (будто сам он думал о чем-то другом), – всегда плохо кончает. Да и можно ли его вообще назвать мужчиной? Вам это, наверное, не приходило в голову, потому что нынешнее понятие мужественности… Но когда я гляжу на наших многочисленных юнцов, у меня просто душа болит. Я их не осуждаю, бедняжек, вовсе нет, это наше общество сделало их такими, но, положа руку на сердце, что эти милые куколки будут делать в завтрашнем мире?.. Взгляните на маоистский Китай, на мусульманские страны: они не проповедуют сексуальной свободы, потому что знают – она может превратиться в новое рабство, как это вскоре случится у нас. Только обуздание страстей приводит к великим свершениям, – заключал он елейным голосом проповедника.
Но стоило кому-нибудь высказаться против распущенности современных нравов, стоило господину Дюкурно осудить подчеркнутое женоподобие нынешних молодых людей, и Марсиаль снова начинал бушевать.
– Вы, может, предпочли бы вернуться к добрым старым временам, когда за супружескую измену карали тюрьмой, а за разврат сжигали на костре? Много сотен лет Эрос был в загоне. Сразу видно, Дюкурно, что вы никогда не читали Маркузе. Вы понятия не имеете о том, что сексуальное угнетение связано с капиталистической эксплуатацией. Так вот, знайте же, что дело обстоит именно так. Можете поверить мне на слово. Я утверждаю это по собственному опыту. Мы с вами живем в XX веке, в технократической Франции, при У Республике, мы служим в страховой компании «Дилижант», и общество лишает нас возможности нормально удовлетворять наши инстинкты. Мы с вами кастраты, Дюкурно! Понимаете теперь, почему я обеими руками приветствую сексуальную революцию? Вы боитесь, что все запреты рухнут и эротизм все захлестнет? Тем лучше. Наконец-то человек развернется во всю свою мощь. Вы считаете, что повсюду воцарится содом? Ну и что ж? Вам-то что до этого? Вряд ли вам так уж часто приходилось отбиваться от любовных домогательств этих господ. Так вот, они вас не трогают, и вы их не трогайте. Либерализм. Терпимость. Вспомните Сократа, Микеланджело, маршала Тюренна… Как бы то ни было, людей на земле слишком много. Бурно увеличивающуюся рождаемость надо обуздывать любой ценой. Если ее не обуздать, Дюкурно, знаете, что нас ждет? Через сто лет на каждого будет приходиться квадратный метр жизненного пространства. Один квадратный метр!.. Поразмыслите об этом, и, может, вы станете относиться терпимее к сексуальным нонконформистам.
Так Марсиаля бросало из одной крайности в другую, в зависимости от настроения, времени и от противника. Конечно, занятый поисками истины, он убедился в том, как относительны человеческие суждения, как зыбки верования и доктрины. Aequanimitas[21]21
Здесь: терпимость (лат.).
[Закрыть] – одно СТОИТ другого. Когда Марсиаль накидывался на своего собеседника, ему было важно не торжество истины, а самоутверждение и разгром противника. Он упивался словами. Тешился тем, что шокирует других, дерзость опьяняла его, как вино.