Текст книги "Мыслящий тростник"
Автор книги: Жан-Луи Кюртис
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 19 страниц)
– Ну-ну, уж так-таки… Зачем сгущать краски. Суть дела в том…
– Суть дела в том, что мы отжили свой век. «Мы» – это не значит мы с тобой. Это мы все: типчики, которые выпускают эту газету, и вообще почти все жители Европы и Америки. Мы не знаем, какому святому молиться. Да и какие уж тут святые, когда у нас больше нет уверенности даже в том, существует ли бог. Человечество поражено смертельным недугом… И время бежит для всех нас слишком быстро, все быстрее и быстрее, словно мировой маятник испытывает какое-то загадочное ускорение… – Марсиаль слушал собственные разглагольствования с двойным удовольствием: во-первых, оттого что он так красноречив, во-вторых, оттого что разделал Юбера под орех, заткнул ему рот. – Тебе это не бросается в глаза? А мне вот постоянно бросается… Был в истории момент, краткий момент между 1789 и 1914 годами, когда Запад поверил в возможность установления всеобщего счастья на земле, земного рая путем Революции или с помощью Машины. С 1914 года эта надежда неуклонно таяла, хирела. А сейчас! – Широкий жест. – Вы, технократы, утверждаете, будто спасение – в компьютерах. В компьютерах и «масс-медиа»… А молодые на это отвечают, что они уничтожат ваши компьютеры, ваши массовые средства информации, разнесут всю вашу лавочку… А не они, так другие. В один прекрасный день, в самое ближайшее время на нас навалятся Азия, Африка, Латинская Америка… Лавина нищих и голодных… И поделом нам, зажравшимся. Да-да. И однако мы могли бы вовремя почесаться. А что делает наша мыслящая французская элита? Занимается лингвистикой и эротизмом, – Марсиаль потряс экземпляром газеты «Оризон», – Византийские монахи спорили о том, какого пола ангелы. Современные же византийцы млеют перед каким-то эксгибиционистом, вопят, что это, мол, последний крик интеллектуальной моды.
3И вдруг в жизни Марсиаля Англада блеснул маленький луч света. Маленький, жалкий лучик.
Звали ее Лиззи.
Она никак не соответствовала тому типу женщины, какую надо было бы повстречать Марсиалю в этот период его жизни, когда в воображении он предавался самому безудержному разгулу. Ему грезились вакханалии с пышнотелыми восточными гуриями или с нордическими богинями вроде героинь фильмов Ингмара Бергмана. У Лиззи же были совсем не те габариты.
Заморыш, до того хрупкая и тоненькая, что казалось, она переломится пополам от одного прикосновения Марсиаля. Фигурка девочки-переростка, нескладная, угловатая, лопатки торчат, как недоразвитые крылья. Ни намека на то, что должно было бы взволновать арабского жеребца. Ее, пожалуй, даже нельзя было назвать хорошенькой. Забавная мордашка, не отвечающая ни одному канону красоты.
Приехала она из Нью-Йорка, где ее отец торговал горячими сосисками. Мудрено было предположить, что пути Марсиаля Англада, уроженца Сот-ан-Лабура, бывшего регбиста, отца семейства, одного из директоров страховой компании «Дилижант», и Лиззи Розенбаум, американской еврейки, приехавшей в Европу, могут пересечься. Тем не менее они пересеклись в drugstore на Елисейских полях, где Марсиаль постоянно покупал дешевые карманные издания и журналы. Кто-то попросил у него франк. Он обернулся. Рядом с ним стояла маленькая девушка. Разряженная, как клоун. А уже три минуты спустя они сидели за столиком – перед ним стояла кружка пива, перед ней – громадная порция шоколадного мороженого со взбитыми сливками и сиропом, увенчанная американским флагом из пластика.
Она немного говорила по-французски. Он с грехом пополам припоминал английский, который учил в школе и во время каникул, проведенных два года подряд в Англии, перед экзаменом на бакалавра. Она сказала, что приехала в Париж две недели назад с компанией друзей.
– Насколько я понял, денег у вас больше нет?
– Ни гроша, – со смехом подтвердила она.
– Но как же вы собираетесь жить? – строго спросил Марсиаль.
Она беспечно пожала плечами. Он задал ей несколько практических вопросов, словно уже чувствовал себя ответственным за нее. Он с удивлением узнал, что ей двадцать три года (на вид ей было не больше шестнадцати) и что она намерена поездить по свету. Маленькая группа, с которой она путешествует, решила отправиться через Испанию в Марокко. А дальше видно будет – может быть, в Ливию, Египет, на Ближний Восток…
– Но где же вы остановились в Париже?
– Там… – Неопределенный жест.
– Там – это слишком расплывчато. В гостинице, конечно? Но где именно? На Левом берегу?
– Да, в гостинице возле Собора Парижской богоматери.
На прощанье Марсиаль незаметно сунул ей десять франков. Они договорились встретиться через день на этом же месте в то же самое время.
«Что на меня вдруг нашло? Назначать свидание этой замухрышке! Разряжена, как огородное пугало, ни капли меня не волнует, да вдобавок еще какая-то тронутая. При каждой встрече будет стрелять у меня по десятке… Или мне самому будет казаться, что я должен каждый раз совать ей десятку. Чушь какая-то! Мало у меня и без того в жизни сложностей!»
С другой стороны, Марсиаль был не прочь свести знакомство с представительницей интернациональной (и интернационалистски настроенной) молодежи, свободной, анархической и в то же время исполненной решимости – с членом воистину Вселенского братства бродяг, живущих вне общества и вне закона. Любопытно посмотреть на них вблизи. И поскольку девица ничуть его не волновала и он не испытывал к ней ни тени желания или чувства, почему бы не встретиться с нею разок-другой, чтобы почерпнуть информацию из первоисточника?
Они дважды встретились в drugstore. Потом Марсиаль пригласил ее пообедать в ресторане, хотя ему и неловко было показываться в ее обществе, настолько нелепо она была одета. Он стал расспрашивать ее о том, как они живут сообща, всей группой. Она добросовестно отвечала, подыскивая слова. Он понимал, что она искренна до наивности, далека от цивилизации, как полевой цветок, но в то же время напичкана случайными сведениями о кое-каких вопросах, имеющих отношение к избранному ею образу жизни.
Так, например, она только краем уха слышала, кто такой Хемингуэй (Хемингуэй был один из немногих современных авторов, которых Марсиаль прочел от корки до корки), но зато она читала Лао Цзы и процитировала «Дао дэ цзин». «Ничто не может сравниться с поучением без слов и с воздействием недеяния». Марсиаль с тревогой спросил, употребляет ли она наркотики. Да, она несколько раз курила гашиш, но попробовать что-нибудь посильнее побоялась.
«Надо же! Сотни раз я мечтал о красотках из американских кинофильмов, и, как назло, первой американкой, с которой свела меня жизнь, должна была оказаться эта чокнутая. Бедная малышка, не скажешь даже, что хорошенькая, и совершенно беззащитная, беспомощная – она наверняка погибла бы, не будь их группы… Птенчик, выпавший из гнезда. Стало быть, и в Америке есть неприспособленные, эксплуатируемые, вечно проигрывающие?» Да, вне всякого сомнения, в Америке есть свои отверженные. Может, их там даже больше, чем где бы то ни было. Культ успеха безжалостно истребляет слабых.
Однажды вечером Лиззи на свидание не явилась. Марсиаль прождал ее минут пятнадцать, все больше волнуясь. Наконец не выдержал и отправился в гостиницу, где она жила. Портье впустил его без всяких возражений. Казалось, он только удивился, что посетитель одет с иголочки и что по виду ему за сорок. В номере на полу, поджав по-турецки ноги, сидели два парня и две девушки. Один из парней лениво перебирал струны гитары. Лиззи лежала в постели. Молодые люди никак не реагировали на появление Марсиаля. Лиззи улыбнулась ему и протянула руку.
– Как это мило, что вы пришли. Я заболела. Наверное, грипп. This is Sugar Daddy, – объяснила она своим друзьям. – I told you about him[19]19
Я говорила вам о нем (англ.).
[Закрыть]. Я сказала им, что вы – Папа Сахар, – перевела она буквально.
– По-французски это называется «добрый дядюшка».
– Ai, Sugar Daddy, – хором подхватили все четверо с ласковой серьезностью, как если бы его и в самом деле так звали. Они показались Марсиалю ребячливыми, но славными. В первую минуту, увидев их, он подумал: «Я чужак. Они встретят меня в штыки». Но ничуть не бывало. Они не выказали ему – как, впрочем, наверное, не выказывали никому – ни малейшей враждебности.
Он спросил, вызвали ли к Лиззи врача и купили ли ей лекарства. Нет, врача не вызывали. В медицину эти ребята не верили. Наверняка они лечили свою подружку молитвами, стихами и песенками Боба Дилана… Излучая энергию, точно генератор, Марсиаль сбежал по лестнице, накупил всякой всячины и вновь поднялся на четвертый этаж с полными руками съестных припасов, пузырьков, фруктов и цветов. Раз уж он оказался Sugar Daddy, ладно, он сыграет эту роль до конца. Он заставил больную выпить микстуру, пустил ей капли в нос. Девушки и парни с восхищенными возгласами встретили принесенные им яства. Будто Марсиаль создал для них земной рай с доставкой на дом. Марсиаль чувствовал себя счастливым и неуклюжим. «Чего это я распустил нюни, – думал он. – Видно, это один из первых признаков старческого слабоумия».
Он стал расспрашивать молодых людей. Почему они порвали все связи с обществом? Какова цель их скитаний?
Ответы были довольно расплывчаты. Чаще всего они отделывались шуточками или улыбались. Марсиаль пришел к выводу, что они не придерживаются никакой определенной философской системы. Но в конце концов, таким был и Христос. Евангелие полно самых удивительных противоречий. Тщетны были попытки объяснить притчу о последних работниках, о неверном управителе, истолковать смысл слов: «Что мне и тебе жено?» Добрая половина слов Христа так и осталась загадкой. Читая Евангелие, нельзя придерживаться норм западной мысли, строгих рамок европейской логики. Книга эта – излияние и причастие, восточная рапсодия. И недаром молодые друзья Лиззи как раз и направляются на Восток, дабы припасть к источнику индийской и японской мудрости. Они отнюдь не революционеры, а только «внутренние эмигранты» и собираются изменять не окружающий мир, а собственную жизнь в стороне от этого мира. Возможно, самые наивные среди них или те, кто наиболее мистически настроен, полагают, что, распространяя вокруг себя любовь и одаряя полицейских цветами, они смягчат ожесточенные сердца, вырвут жало человеческой злобы и установят наконец царство божие на земле.
Марсиаль спрашивал себя, что за социальное явление они представляют – временное ли это явление, лишенное будущего, или его следует принимать всерьез, как зачаток движения, которое будет шириться, точно новая вера, и поставит под угрозу само существование или, во всяком случае, нормальное функционирование современного общества. Но Марсиаль в этом сомневался. Общество куда сильнее этих детей, этих цветов. Юбер был прав: ничто не может задержать наступление технократического робота. Психоделическая культура растворится в чистой имманентности. (С тех пор как Марсиаль приобщился к современной философии, он перестал бояться ученых слов.)
Он стал размышлять о революциях. Первая по времени революция ставила своей целью свержение тирании и создание государства, где все граждане были бы равны и свободны. Вторая делала упор на справедливом распределении благ – они должны были быть поделены между всеми людьми, а средства производства не должны быть собственностью немногих. Марксизм был безоговорочно материалистическим учением и таковым себя и провозглашал: идеология, будь то религия или нравственность, представлялась ему всего лишь вторичным проявлением социального организма. Революции последних лет, которые то и дело вспыхивают почти во всех странах Запада в среде буржуазной молодежи, куда более двойственны: они огульно отрицают всякое материалистское общество, мир труда и производства, провозглашают право на лень, на свободу выбора, на вечный праздник. Правда, бунтари майских дней 68 года выдвигали марксистские лозунги, пытались выступать единым фронтом с рабочим классом, но это был скорее тактический маневр, нежели подлинные убеждения. Эти сытые, хорошо одетые и чарующе невоспитанные молодые люди были возмущены требованиями рабочих (Добиваются увеличения заработной платы, когда надо спалить саму фабрику!), а также упорной, будничной деятельностью коммунистической партии. Наиболее крайняя пресса этого периода исходила презрительной ненавистью к компартии, к профсоюзным руководителям и в особенности к массе потребителей. Молодые бунтари не желали мириться с тем, что пролетарии стремятся «обуржуазиться», хотят приобщиться к благосостоянию, приобрести современную стандартную кухню, машину, телевизор. Их представление об эксплуатируемых восходило к XIX веку. А коль скоро этот образ уже не соответствовал действительности и пролетариат, этот рычаг революции, воспринял, как они считали, идеалы буржуазного общества, протест левых лишался своего запала.
Первые революции родились из жажды справедливости, из великого гуманистического порыва. Революции молодых рождались из страха и скуки. Страха перед миром, ограниченным самим собой и существованием, лишенным трансцендентности. Скуки, запрограммированной канцелярской и профессиональной рутиной, организованным досугом, бременем семейных и гражданских обязанностей. Молодые хотели оставаться вечно молодыми и резвиться в райских кущах. Их бунт был бунтом против Отцов, иначе говоря, против зловещей перспективы старости, против самого удела человеческого. Их насилие было насилием пресыщенных детей, которые в бешенстве ломают надоевшие им игрушки.
– И все же хотелось бы мне знать, к чему придет современный мир? – говорил Марсиаль Юберу. – С одной стороны, реорганизованный, подчиненный строгой дисциплине и ставший ядерной державой Китай, с другой – Соединенные Штаты, стоящие на грани распада. Одна часть молодежи бунтует, а другая полностью устранилась. Так что же при этом будет с нами? Когда я говорю «мы», я, конечно, не имею в виду нас с тобой – мы старики, и наше будущее никого не интересует…
– Ну, знаешь, извини!..
– …я имею в виду тех, кто придет нам на смену. Признаюсь, я тревожусь за наших детей. Через двадцать-тридцать лет они угодят в самую заваруху. Людей на земле слишком много, воздух все больше и больше загрязняется, деревня почти уничтожена автострадами и стандартными дешевыми домами, в городах растет преступность… Все расползается по швам! Солоно им, беднягам, придется!
– Ей-богу, это их личное дело. Недоставало еще в придачу ко всем нашим заботам терзаться из-за наших потомков!
– Ты меня удивляешь, Юбер. В первый раз, четыре месяца назад, когда мы с тобой говорили на эти темы – вспомни, ты еще укорял меня, что я живу несознательной, «растительной» жизнью, ты именно так тогда выразился, – ты пытался меня убедить, что мысль о том, что мир идет вперед, должна вселять в нас бодрость, и этого хватит, чтобы равнодушно отнестись к перспективе нашей собственной смерти…
– Ну и что? То, что я говорю тебе сегодня, нисколько этому не противоречит. Просто я говорю одно – не надо заранее сокрушаться. В конечном счете каждое поколение само должно решать свои проблемы. К тому же нет никаких оснований считать, что будущее окажется столь мрачным, как ты ожидаешь. Человечество переживало и более глубокие кризисы.
– Да, но у него в ту пору еще были кое-какие иллюзии. А теперь их нет. И это самое страшное. Мысль о смерти костью стоит у нас поперек горла. Вот почему мы все так суетимся. Вот почему молодые либо выходят из игры, либо шарахаются к насилию. Будь мне двадцать, я вел бы себя точно так же.
– Шарахнулся бы к насилию?
– Нет. Скорее, вышел бы из игры. Жил бы в группе, ничего бы не имел. Разъезжал бы по нищим странам, где светит солнце и где еще остались большие невозделанные пространства, где Земля еще похожа на то, чем она была много веков назад… Знать бы не знал ни о каких законах, предписаниях или общественных обязательствах. Жил бы этакой безгрешной ящерицей…
– Но все равно рано или поздно ты бы умер.
– Да, но я прожил бы жизнь, как следовало бы жить людям, не будь они извращенными и безумными.
Две недели подряд Марсиаль почти каждый день встречался с Лиззи – иногда с ней одной, иногда и с ее друзьями. Они приняли его в свою компанию, и ему нравилось играть роль, которую они ему отвели, – быть Sugar Daddy. Общение с этой молодежью забавляло Марсиаля, отвлекало от собственных тревог, так по крайней мере он уверял себя, оправдывая свою приверженность к ним. И вдруг как-то в воскресенье Лиззи объявила ему, что завтра утром их группа отправляется через Испанию в Марокко. На несколько секунд Марсиаль лишился дара речи. «Ты уезжаешь?» – наконец пробормотал он. И уставился на девушку, которая не внушала ему ни малейшего желания, которую ему и поцеловать-то ни разу не захотелось, но которая по непонятным причинам вдруг оказалась ему нужна. Она заметила, как он огорошен, и весело сказала, чтобы он за нее не беспокоился, что все будет в порядке и к тому же они увидятся через год или два. Они вместе поужинали, а потом отправились распить по стаканчику в бар на Сен-Жермен-де-Пре, где собиралась разношерстная публика – хиппи, статисты, снимавшиеся в кино, молодежь обоего пола, маленький ночной мирок вне рамок общества. Марсиаль думал о том, что снова останется один. Стечение нескольких дней он как за якорь спасения хватался за Лиззи, за эту жертву кораблекрушения, и поверил даже, будто его уже не сносит течением, потому что она – так по крайней мере ему казалось – нуждается в нем, в его силе, мудрости, заботах. Но нет, она не была жертвой кораблекрушения. Из них двоих она была более сильной, потому что у нее была молодость, было будущее и пока еще ее несли волны вечности…
Он попросил разрешения проводить ее до гостиницы. Стоял март, ночь была сырая, довольно холодная. Марсиаль никак не мог распрощаться с Лиззи. Он говорил: «Ты мне напишешь?.. Погоди, я дам тебе адрес… Клочок бумаги у тебя найдется?..», или: «Главное, ешь побольше… Ты совсем ничего не ешь, ты такая худышка», или: «Если тебе что-нибудь понадобится, любое – сейчас же телеграфируй». Прохожие косились на странную пару – респектабельный, седеющий господин и девочка в пестром тряпье… Она смотрела на Марсиаля с улыбкой, немного растроганная. Ему смутно припомнился фильм, который он видел в незапамятные времена, когда для него еще не наступил конец света, – фильм назывался «Сломанная лилия».
– …Good bye, Sugar Daddy, – сказала она.
Они расцеловались. Марсиаль сел за руль машины, удрученный так, будто на плечи ему легла вековечная печаль.
В эти дождливые и унылые мартовские дни в доме Марсиаля все шло из рук вон плохо.
Отношения с женой разладились настолько, что любая попытка примирения казалась уже невозможной. Беспорядочная жизнь, какую Марсиаль вел в последние три недели, его отлучки, для которых он уже не считал нужным подыскивать благовидные предлоги, поздние, среди ночи, возвращения, повседневные доказательства его распутства – все это непрерывно нагнетало атмосферу драмы. Супруги могли бы объясниться. Но Марсиаль уклонялся от объяснения из трусости, а может быть, исходя из принципа «чем хуже, тем лучше». Дельфина – тоже, но по иным причинам – то ли из оскорбленного самолюбия, то ли из страха перед непоправимым, а может, просто оттого, что ее душил избыток горя. Она как ни в чем не бывало по-прежнему выполняла свои повседневные обязанности. Марсиаль невольно восхищался ее мужеством, но в то же время злился: «О господи, устроила бы мне лучше сцену! Смешала бы меня с грязью. Только бы положить этому конец! Не могу больше видеть, как она строит из себя мученицу. Да и, собственно, чего ей мучиться? Что же я, нарочно, что ли, мучаю ее? Махнула бы рукой на мои измены, и все тут! В конце концов, в нашем возрасте какое это имеет значение?»
Но Дельфина «сцен» не устраивала. И между ними залегло молчание, зловещее молчание, в котором рушатся многие браки…
Каждый вторник ровно в три часа дня Дельфина одевалась и уезжала в свой клуб, откуда возвращалась только к вечеру. Подозрение, которое мелькнуло было у Марсиаля несколько месяцев назад, после отъезда мадам Сарла, вспыхнуло с новой силой. Ему почудилось (а может, это просто была игра воображения?), что вечерами по вторникам Дельфина возвращается из своего клуба успокоенная и просветленная. Он стал присматриваться к ней. Ей-богу, правда! Она даже заметно хорошела. Ласковый голос. Мечтательный взгляд, как у человека, которого коснулось какое-то затаенное счастье. Как у человека, хранящего тайну, в сравнении с которой все остальное ничтожно. Неужели она завела себе любовника? Да нет же! Это немыслимо! Кто угодно, только не Дельфина!.. Разве что какая-нибудь старая связь, в которой уже нет ничего плотского. Или дружба, чуть влюбленная, чуть сентиментальная; добродетельные женщины считают себя в праве поддерживать такие дружеские отношения, не совершая греха и, однако же, не в открытую. Адюльтер чисто духовный… Кто его знает, может, и такие бывают… Марсиаль остановился на этой гипотезе. Неужели Дельфина нашла платоническое утешение у мужчины своего возраста или немного старше, ничем не похожего на Марсиаля, у человека другого типа?.. «Друг мой, вчера весь вечер я думал о вас, перечитывая „Ты и я“ Поля Жеральди…» – «Виктор, вы ангел. Если бы не вы, я была бы так несчастлива в жизни…» И так далее, и тому подобное. Едва Марсиаль вообразил себе этот диалог, он даже побелел от ярости. Гнусность какая! Для него это еще куда более унизительно, чем физическая неверность! «Спутайся она с каким-нибудь альфонсом, я бы это понял, я уже так давно ею пренебрегаю…» И Марсиаль тут же представил себе Дельфину в объятиях молодого красавца с хищным взглядом. Он вскочил как ужаленный, едва не опрокинув вазу. Нет, право, трудно сказать, что хуже – старый почтительный друг или профессиональный красавчик-обольститель… Марсиаль сам удивился, как сильно он ревнует, – ведь он уже много лет не любит Дельфину, во всяком случае плотской любовью. Неужели ревность так живуча, что не проходит, даже когда наступает охлаждение?
Ладно. Есть простой выход – в один из ближайших вторников Марсиаль отправится в этот пресловутый клуб через полчаса после отъезда Дельфины и внесет ясность в дело. Давно пора.
Однажды вечером, когда он после ужина смотрел телевизор, жена подсела к нему, и он тотчас понял, что она хочет сообщить что-то важное. «Вот оно, объяснение», – подумал он. И весь напрягся в ожидании.
– Я хотела поговорить с тобой, – спокойно начала Дельфина.
– Слушаю.
– Ты обращал внимание на Иветту в последние дни?
– По правде сказать, не особенно. Да ведь ее никогда нет дома.
– Мне кажется, она несчастлива.
– Иветта? Несчастлива? Из-за этого самого Вьерона?
– Не знаю. Думаю, что да. Она похудела, плохо выглядит. У нее вдруг стали кровоточить десны. Мне кажется, у нее начинается авитаминоз.
– Не может быть!
Марсиалю никогда не приходило в голову, что несчастная любовь может привести к авитаминозу.
– Ты говорила с ней?
– Я хотела сперва посоветоваться с тобой.
– Этот мерзавец начинает действовать мне на нервы! Я скажу ему пару теплых слов. Хочет распутничать – пусть распутничает в «Оризон» и в авангардистских фильмах, а нашу дочь пусть оставит в покое!
– Ну вот, ты сразу начинаешь кипятиться. Послушай, Марсиаль, попытайся хоть раз в жизни взять себя в руки. Мне кажется, тут дело нешуточное. Ты должен поговорить с Иветтой.
– А что я ей скажу? Ты себе представляешь, как это я вдруг стану ее расспрашивать о ее отношениях с этим человеком? Нет, уволь! Она пошлет меня к черту и будет права.
– Ты увиливаешь.
– Вовсе не увиливаю! Говорю тебе, я набью ему морду.
– Еще бы. Набить морду человеку, который, но всей вероятности, слабее тебя, – это легче, чем разумно и ласково поговорить с дочерью. Жизнь – это не матч регби, Марсиаль.
– И очень жаль! Все было бы куда честнее. По-твоему, этот Вьерон не заслуживает хорошей взбучки, после того что нам недавно рассказал Жан-Пьер!
На прошлой неделе за обедом Жан-Пьер и Долли вскользь намекнули на какое-то происшествие в ресторане на Монмартре, где они ужинали с Иветтой, Реми Вьероном и еще двумя приятелями. По настоянию Марсиаля они рассказали историю до конца. Оказывается, во время этого ужина в ресторан вошла старуха и стала просить подаяние. Эта нищенка, известная в квартале, очевидно, была под мухой. Реми Вьерон сказал, что даст ей сто франков, если она устроит стриптиз. Старуха начала раздеваться, и, только когда Вьерон заметил, что его друзья онемели от ужаса, он прекратил спектакль, протянув ей обещанную сотню франков.
Рассказ об этом капризе в духе Нерона взорвал Марсиаля.
– Да он же нацист! Это эсэсовцы устраивали подобные развлечения в концлагерях. Так унижать беззащитного человека! Это гнусно.
Жан-Пьер и Долли не разделяли его точки зрения. Нет-нет… Они были настроены куда более терпимо, с куда большим пониманием и сочувствием относились к новым веяниям – к человеколюбию на современный лад… Марсиаль пришел в ужас? Тем лучше, этого Реми Вьерон и добивался: он хотел шокировать, оскорбить… Электрошок для оздоровления спокойной совести буржуа… Доведя несчастную старуху до последней степени падения, он хотел в эффектном символическом ракурсе представить бесчеловечную эксплуатацию люмпен-пролетариев капиталистической системой… Да-да… Это было нечто вроде хеппенингов – представлений, когда публично сжигают бабочку в пламени зажигалки или дубинкой убивают собаку, чтобы заставить зрителей вспомнить о вьетнамцах и прочих жертвах империалистической агрессии…
– Что ты мелешь! Это же самый обыкновенный садизм, готовый воспользоваться любым предлогом! – бушевал Марсиаль.
Да нет же, нет… Бурная реакция Марсиаля только доказывает, что маленький монмартрский хеппенинг достиг своей цели. Вдобавок для тех, кто знает Реми Вьерона, совершенно ясно, что его поступок имел еще и другой смысл, «второй план»… Именно второй план… Это был поступок не садистский, хотя, безусловно, в духе маркиза де Сада – мучительный эротический поиск, доведенный до высшего издевательства…
Марсиаль с ходу узнал стиль рекламных объявлений в прессе, с помощью которых некоторые издатели порнографической литературы стремятся обеспечить интеллектуальный спрос на свой товар: к примеру, какое-нибудь слишком откровенно садистское произведение идет под рубрикой: «Расковывающий мрачный юмор».
– Но, вообще-то говоря, – объявил Жан-Пьер, – Реми Вьерон – полная противоположность тому, за кого себя выдает. Это лирик, нежная душа.
– Должно быть, таков его «третий план»? Ох уж эти мне душевные пласты! Не человек, а слоеный пирог!
Долли и Жан-Пьер удостоились чести прочитать несколько страниц неопубликованного дневника писателя. Там он открывал свою подлинную душу, без позы, без маски. И становилось ясно, что его пресловутая трезвость, даже цинизм – всего лишь способ самозащиты. Взять хотя бы его любовные письма. Очаровательные по своей непосредственности, свежести… Одно из них по форме напоминает песню, с куплетами и припевом. Восхитительно! Другое кончается словом «люблю», повторенным двенадцать раз подряд. Третье написано стихами, а строфы его, неравной длины, образуют рисунок сердца…
– Как ты сказал? «Люблю» двенадцать раз подряд?
– Да. Правда, прелестно?
– И кому же, – спросил Марсиаль, выдержав короткую осторожную паузу, – кому же адресовано это письмо?
– Само собой, имя женщины не было названо.
Марсиаль встал и начал прохаживаться ро комнате, заложив руки в карманы.
– Насколько я понял, Вьерон давал вам читать свои любовные письма?
– Ничего подобного! Мы просто прочли несколько выдержек из его последних дневниковых записей. В них включены два или три письма.
– Ах, вот как! Он, стало быть, переписывает в дневник свои любовные письма? Понимаю. Зачем пропадать добру? Его четвертый план – организованность. По крохам собирает. Молодчина, правильно сделал, что слово в слово переписал любовную записочку, которая кончается двенадцатью «люблю». Мог ведь он при переписке повторить «люблю» всего раз девять или десять вместо двенадцати, и получилось бы совсем не то. Одним алмазом в диадеме стало бы меньше… Скажу тебе откровенно, Жан-Пьер, прежде этот господин мне не нравился, сам не знаю почему. Однако то, что ты рассказал, в корне меняет дело… Нет, шутки в сторону, я всегда преклонялся перед профессиональной добросовестностью. Вьерон – законченный литератор. Люди желчные, возможно, скажут, что ему не хватает непосредственности… Но я с ними не согласен. У законченного литератора все должно быть нацелено на печатное слово – революционные чувства, марксизм, эротика, любовь – словом, все. А непосредственность предоставим мужланам!
Сверкая глазами, Марсиаль расхаживал взад и вперед по комнате, преображенный трепетной радостью, наслаждением презирать и разрушать. Молодая пара слушала его, натянуто улыбаясь. Теоретически они были выше каких бы то ни было предрассудков, они были совершенно независимы в своих суждениях, однако существовали кое-какие оттенки – попирать можно все (Семью, Родину, генерала де Голля, девяносто девять процентов французов – тех, что не читают «Оризон»), но существует в Париже маленький семейный круг, который задевать не рекомендуется, – семейный круг «левых интеллигентов». Реми Вьерон был членом клана, а стало быть, его ограждало табу. Насмехаться над ним мог только злобствующий реакционер, иными словами, мерзавец. Издевки Марсиаля, очевидно, оскорбляли Жан-Пьера и Долли так, как людей набожных оскорбляют насмешки антиклерикалов. Видя, как лица сына и его будущей жены помрачнели, замкнулись, Марсиаль подумал, что, станут они социологами или нет, из них выйдет парочка хорошеньких сектантов. И тотчас он представил себе, как власть захватывают левые экстремисты (те, которым коммунисты кажутся жалкими консерваторами), начинается Террор, его сына назначают комиссаром, которому подчинена секция вооруженных до зубов мальчишек. Сам Марсиаль арестован за подрывные или даже просто непочтительные речи. Судить его должен Жан-Пьер. (Марсиаля не пугали драматические ситуации.) Жан-Пьеру все нипочем. Бесстрастный и невозмутимый, как Робеспьер, он объявляет, что семейные узы – ничто перед революционной необходимостью и что «для врагов свободы не может быть свободы». На что Марсиаль презрительно бросает ему: «Жалкий болван, ты цитируешь избитый лозунг нацистов. Эта формула есть в „Mein Kampf“[20]20
«Моя борьба» (нем.) – книга Гитлера.
[Закрыть]. Но это меня не удивляет. Ты нацист в душе, как все неудачники». Жан-Пьер становится бледным как смерть. Он делает знак. Марсиаля ведут на расстрел… Ладно. Если такому суждено когда-нибудь случиться, Марсиаль не даст закласть себя как теленка. Всегда можно где-нибудь раздобыть автомат. Прежде он доставит себе удовольствие – уложит десяток этих обнаглевших желторотых поборников справедливости, этих балованных юнцов, ставших карающими ангелами…