Текст книги "Мыслящий тростник"
Автор книги: Жан-Луи Кюртис
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 19 страниц)
То, что все пережитое им кануло в вечность, не оставив следа, приводило Марсиаля в бесконечное замешательство. Но ведь это же неправда – его прошлое, пусть лишенное материальной оболочки, но сохранившееся в полной неприкосновенности, дремало в клетках его мозга. Сосредоточив на нем все свое внимание, Марсиалю удавалось воскрешать его частицы. «И все-таки то живое существо во плоти и крови – грудной ребенок, школьник, подросток, регбист, солдат, влюбленный, молодой отец, играющий со своей крохотной дочерью, – все те, кем я поочередно был, их уже нет, и они уже не вернутся». Мысль эта была грустной, иногда даже горькой, но ей сопутствовало странное очарование: Марсиаль чувствовал, что в ней таится глубокая поэзия, и тот, кто познал смерть, как и тот, кто познал любовь, вдруг «сердцем ощущает Время».
Ему вспоминалось, как прежде, когда он был мальчиком, люди пожилые (а по его детским представлениям, все, кому перевалило за тридцать, были уже стариками) в его глазах принадлежали к другому миру, к племени, не имевшему почти ничего общего с его собственным. Может, господь бог создал детей и стариков одновременно? И две эти человеческие группировки от сотворения мира так и жили бок о бок? Как бы там ни было, ни в двадцать, ни в тридцать лет Марсиаль и не помышлял о том, что когда-нибудь сам станет похож на старейшин рода. Меж тем волны бегущих лет исподтишка разрушали прекрасное изваяние, и вот уже недалек день, когда Марсиаль окажется среди тех, кто на другом берегу… Немыслимо! Только ценой огромного усилия можно было попытаться внушить себе: «Нить моей жизни размотана уже больше чем наполовину. С каждой секундой она продолжает раскручиваться. и то, что мне осталось, короче того, что уже позади». Но как же так, как он мог прозевать, что Время течет и для него? Вот что значит быть чересчур здоровым, крепким и оптимистичным, вот что значит быть легкомысленным, жить весело и бездумно, без намека на Внутреннюю жизнь. А потом вдруг кто-то из твоих близких – твой ровесник – умирает, ты в первый раз видишь зловещее в своей неподвижности тело, лицо, и тебя охватывает ужас…
А впрочем, в чем дело? Марсиаль еще не стар – ведь он чувствует себя молодым и сильным, а в любви неутомим, как в двадцать лет… В конце концов, пока вся эта механика не отказала… Приап, наверное, не замечал, что стареет. Впрочем, Приап-то был бессмертным.
За три месяца, прошедших со дня страшного прозрения, Марсиаль еще ни разу не был таким безмятежным и веселым, как во время пребывания в Сот. Родной деревенский пейзаж всегда успокаивал его и вливал в него жизненные силы. «В душе я крестьянин…» Тысячи нитей связывали его с этой землей, которую обрабатывал его дед… А дома от мадам Сарла исходило то же надежное спокойствие, что в былые дни, когда родители маленького Марсиаля, которых поиски заработка забросили на другой конец света, вверили сына ее попечениям. Они с тетушкой теперь часто вспоминали те далекие времена, которые на фоне происшедших с тех пор потрясений казались почти доисторическими.
В ту пору ни небо, ни земля, ни вода не были отравлены промышленными отбросами. Дети играли на улицах, потому что улицы принадлежали людям, а не машинам. По ночам можно было спокойно спать, потому что ночную тишину нарушало только соловьиное пенье. Летними вечерами жители выходили подышать свежим воздухом в саду перед домом или шли в гости к соседям. Маленький городок был самой настоящей общиной, почти такой же спаянной, как мусульманская медина. Климат в ту пору был устойчивым, времена года четко разграничены, пища дразнила аппетит и благоухала огородом, фруктовым садом или полем, откуда ее принесли накануне, не обрекая на убийственное пребывание в лабораториях или холодильниках. На уроках в школе ты узнавал, что твоими предками были галлы, что Хлодвиг отомстил солдату, разбившему священную суассонскую вазу, что Шатору – главный город департамента Эндр. Все это были точные и поэтические сведения, из тебя не готовили будущего Эйнштейна, но зато на всю жизнь прививали тебе умение писать без ошибок и вести себя с людьми… Ей-богу, до апокалиптических времен на Земле жилось вполне сносно.
«Как видно, в детстве мне довелось быть свидетелем последних дней планеты, еще не отравленной ее обитателями». Они оба с мадам Сарла могли подтвердить, какими добрыми и приветливыми были жители этой исчезнувшей Аркадии. Вскоре они останутся последними живыми свидетелями. Последние живые свидетели… Марсиаль взглянул на старую женщину, нерасторжимо связанную со всей его жизнью. И понял, что она тоже смертна. Однажды – и, может, этот день уже не за горами – ее не станет. Быть может, такому рождеству, как нынешнее, уже не суждено повториться. Марсиаль никогда об этом не задумывался. Мгновение, которое он переживал сейчас, в этой просторной кухне, красивой, как старинная картина, надо было ценить. Надо было осознать его и прочувствовать. И вдруг ни с того ни с сего Марсиаль поцеловал свою тетку.
– Что это на тебя нашло? – спросила она со своей обычной невозмутимостью. – Вот дуролом-то!
Но видно было, что она не рассердилась.
– А почему бы мне не поцеловать тебя, раз уж мне захотелось? – весело возразил Марсиаль. – Я счастлив, что я здесь, погода прекрасная, ты накормила нас превосходным обедом…
Дельфина просияла. Все заулыбались, и Марсиаль снова накинулся на обильные яства, смакуя их с торжественной растроганностью, точно причащался священной трапезе жизни.
Как-то вечером вскоре после возвращения в Париж Дельфина в спальне сказала Марсиалю, что прочла письмо, адресованное их дочери. Она прибирала в комнате Иветты, и это письмо попалось ей на глаза. Текст был настолько короток, что Дельфина успела его прочесть, прежде чем сообразила, что совершает нескромность. «Дорогая, этой ночью в моем сердце вспыхнуло солнце. Люблю, люблю, люблю…» Это слово было повторено двенадцать раз. Дельфина сосчитала. Вместо подписи – одна только буква Р.
– От кого оно? – спросил Марсиаль, заметно помрачнев.
– Наверное, от Реми Вьерона.
– Опять этот тип! А я-то думал, что они просто приятели, что у них общая компания… Так ты считаешь, что он ее любовник?
– Из-за того, что он обращается к ней «дорогая»? Они все так зовут друг друга, такая теперь мода. Разве узнаешь правду? Судя по записке, между ними что-то есть, но…
– Скотина! Подбирается к молоденькой девушке! Подонок! Я ему морду набью…
– Да не горячись! У тебя же нет никаких доказательств.
– Хотел бы я знать, что он хочет сказать этим «вспыхнувшим солнцем». Хорошенькая манера выражаться! От какого числа письмо?
– От 4 января. Помнишь, 3 января Иветта должна была вернуться из Межева. Наверное, они в тот же вечер встретились!
– Вот негодница! Она у меня получит!
– Прошу тебя, никаких сцен, – решительно возразила Дельфина. – Ты ни словом ей не обмолвишься. Во-первых, она не должна знать, что мы что-то подозреваем. Во-вторых, эта записка еще ни о чем не говорит. Не забудь, что он литератор. Он может воспламениться из-за пустяка, из-за какой-нибудь прогулки в Булонский лес или чего-нибудь в этом роде, а потом напишет невесть что, а на деле все будет обстоять вполне невинно.
– Ну-ка, повтори, что он там написал.
– «Дорогая, – повторила она заученным тоном, – этой ночью в моем сердце вспыхнуло солнце. Люблю, люблю» и так далее.
– Двенадцать раз «люблю»?
– Да. Я подсчитала.
– Вот кретин! Писать такие глупости в его годы! В пятнадцать лет еще куда ни шло… Но в сорок пять!
– Пылкость чувств возраста не имеет…
– По-твоему, это пылкость чувств? А по-моему, махровое тупоумие!.. Бедняга, неужели он воображает себя солнцем каждый раз, когда ему удается доказать, что он мужчина! Кто же тогда я на сегодняшний день? Уж по меньшей мере целый Млечный Путь!
– Да уж, что верно, то верно, – сказала Дельфина с улыбкой. – Но ты ведь не писатель…
– Слава богу, нет… И ты думаешь, Иветта увлечена этим типом? Скажи мне прежде всего – он женат?
– Насколько я поняла, он в разводе. Может быть, он собирается жениться на Иветте…
– Этого еще недоставало! Очень мне нужен зять, который воображает себя солнцем каждый раз…
– Не накручивай себя.
– Нет, ты только представь, как он будет выходить утром к столу и победоносным тоном сообщать: «Милая тещенька, сегодня утром я чувствую себя Вегой. Не исключено, что через девять месяцев вы станете бабушкой…»
– Ох, и глуп же ты!
Дельфина рассмеялась. Марсиаль тоже. Обычно его гнев легко растворялся в зубоскальстве, но на сей раз он все-таки выплеснулся еще раз – Марсиаль не мог примириться с мыслью, что его дочь ведет свободный образ жизни и располагает собой по своему усмотрению. Дельфина стала доказывать ему, что Иветта совершеннолетняя, что нравы изменились – теперь девушки узнают любовь, не дожидаясь венца. Марсиаль стал укорять жену, что она относится к этому так легко и потворствует Иветте. Он обвинил ее чуть ли не в безнравственности.
– Послушай, Марсиаль, ты же знаешь сам, что у Иветты своя жизнь. Знаешь это давным-давно. Домой она возвращается, когда ей заблагорассудится, у нее уйма друзей, на каникулы она всегда уезжает с целой компанией молодежи. Ты ведь не слепой. А если ты ослеп два-три года назад, то только по доброй воле.
– Но неужели ты вправду думаешь, что…
– Ничего я не думаю. И ничего не знаю. Просто я предполагаю, что наша дочь чувствует себя свободной. Допускаю такую возможность.
– И ты ни разу не пыталась с ней поговорить?
– Почему же? Конечно, говорила.
– И что же?
– Иветта искренна, но сдержанна. Я не требовала от нее подробностей. Она мне их не сообщала. Единственное, что мне показалось – это что у нее уже есть некоторый опыт… Она знает, для чего принимают пилюли.
Марсиаль со стоном откинулся на подушку.
– Нет, право, ты чудак! – мягко сказала Дельфина. – Почему ты притворяешься, будто не знаешь того, что тебе отлично известно?
– Я не притворяюсь! Говорю тебе, я стараюсь не думать об этом, потому что мне больно. Невыносимо.
– Почему невыносимо? А ты подумай. Твоей дочери двадцать три года. Она такой же человек, как все. А не весталка. Неужели ты попрекаешь ее тем…
– Ничем я ее не попрекаю. Но сколько бы ты мне ни толковала насчет всякой там эволюции нравов и тому подобном – для других пожалуйста, тут я ничего против не имею, потому что на других мне начхать, но моя дочь – нет, это совсем иное дело. Дочери наших друзей пусть себе спят с кем хотят, хоть по десять раз на дню, если это им нравится, бедным овечкам. Но Иветта… Как хочешь, не могу с этим смириться – все мое нутро протестует!
– А ты постарайся внять голосу разума. Ты хочешь, чтобы Иветта была счастлива?
– Еще бы! Конечно, хочу. Нелепый вопрос!
– Ну так вот. Счастья без любви не бывает. Как правило, – добавила она, чуть понизив голос.
– Но я же не против, чтобы она полюбила своего сверстника и вышла за него замуж! Если она выйдет за красивого парня, славного малого, хорошего спортсмена, с которым я смогу поладить, за парня – ну, вроде каким я был в двадцать лет, счастливей меня не будет человека на свете. Я полюблю его как сына.
– Да ведь это чистейшая самовлюбленность!
– При чем здесь самовлюбленность! Что ты выдумываешь?
Она посмотрела на него долгим, проницательным взглядом, который не раз смущал Марсиаля, но в этот вечер была в Нем какая-то нежность, ласковое сочувствие, может быть, и доля иронии, как если бы Дельфина проникла в тайну Марсиаля, которую сам он еще не разгадал, хотя только что сформулировал ее как нельзя более точно: это была банальнейшая тайна многих отцов, которые, сами того не подозревая, влюблены в своих дочерей и передоверяют эту свою любовь молодому человеку, с которым себя отождествляют, видя в нем свое собственное повторение.
Несколько дней у Марсиаля с Иветтой отношения были слегка натянутыми.
С Жан-Пьером дело обстояло проще. Он объявил о своей помолвке с Долли, той самой девушкой, которая уже несколько месяцев была его подружкой. Долли изучала социологию в Университете. Она была дочерью директора весьма процветающего завода по производству металлических труб. Этот брак успокоил Марсиаля Англада. После майских событий 68 года он некоторое время побаивался, как бы его сын не стал одним из тех болтливых, праздных и озлобленных мечтателей, которые паразитируют за счет существующей государственной системы, ожидая, пока другие ее взорвут. Жан-Пьер по-прежнему произносил революционные речи, но они несколько утратили свой пыл под направляющим воздействием социологии и металлических труб. До сих пор Жан-Пьер подражал неряшливости радикальных бунтарей. И вдруг с места в карьер ударился в крикливое франтовство: пестрые куртки, шелковые рубашки с вышивкой, бурнусы, марокканские джелабы, сапожки из самой дорогой кожи. Его грива была вверена заботам модного парикмахера, и Жан-Пьер стал похож на Жорж Санд, разве что был чуть поженственнее.
Юбер Лашом горячо одобрил выбор Жан-Пьера. Социология… Что может быть лучше! Самая передовая наука, весь Нантер бредит социологией. Это самый высокий класс. Юбер упомянул Леви-Стросса, Люсьена Гольдмана, Анри Лефебра – причем с таким почтением, с каким Сен-Симон говорил о герцогинях. Ну а что до металлических труб, то любое производство может быть почтенным, все зависит от размаха предприятия. Ах, они экспортируют свою продукцию в Советскую Россию? Тем лучше. Чего же вам еще? Да вдобавок у них собственный особняк в Отейе? Великолепно! Жан-Пьеру на редкость повезло.
В особняке в Отейе был устроен прием. На пятьдесят персон. Были приглашены и Лашомы. Юбер пожимал руки всем по очереди – он был знаком с очень многими из присутствующих знаменитостей. Других – звезд первой величины – он знал в лицо. «Ну-ну, – шепнул он Марсиалю, – да тут собрался весь Париж. Удивительно! Признаюсь, я даже не ожидал». Он переходил от группы к группе, улыбаясь, разрумянившись (светское возбуждение стимулировало у него обмен веществ), на лету подхватывал последнюю реплику какого-нибудь разговора и тотчас развивал ее дальше с находчивостью и самоуверенностью, от которых Марсиаль просто опешивал… О чем бы ни заходила речь – о политике, о литературе, о театре, о скачках, или о парижских сплетнях, – Юбер умел вставить свое словечко, рассказать подходящий к случаю анекдот. Он с одинаковой легкостью пускался в рассуждения о китайской экономике, о последней книжной новинке или о случившемся накануне происшествии. Он все читал, все видел, был в курсе всего. Кто-то сказал, что сегодня на рассвете снова угнали самолет. Юбер не дал говорившему закончить. «Самолет сел в Дамаске, – сообщил он. – Пассажиров держат под охраной в баре аэропорта. Одну из пассажирок, гражданку Израиля, доставили в больницу – у нее начались роды». Он бросил взгляд на часы: сейчас бедняжка, наверное, уже родила. Но совесть европейцев может быть спокойна – сирийские власти обещали доставить ее на родину. Юбер держал руку на пульсе злободневных событий, ни одно из них не ускользало от его внимания. Но и то, что уже не было злобой дня, также от него не ускользало. Кто-то упомянул блаженного Августина (в результате короткого словесного замыкания, несколько сюрреалистического, но благотворного для собеседников, с дамаскской роженицы разговор перекинулся на епископа Гипонского). Юбер, порозовев от лукавства, объявил, что «Исповедь» блаженного Августина – это «Фоли-Бержер христианского вероучения». Острота вызвала улыбки. В памяти Марсиаля сработала какая-то пружинка. Он уже слышал эти слова, его свояк однажды произнес их, но тогда он не выдавал их за свои – Марсиаль вспомнил, что тогда он сослался на одну из своих приятельниц, «милую, милую Луизу», известную своей склонностью острить невпопад.
Завидно устроен этот Юбер. Настоящий маленький компьютер, щедро запрограммированный и в нужную минуту выдающий информацию с удивительной точностью…
Будущая невестка Марсиаля и Дельфины, Долли, держалась с ними очень приветливо. Их это сильно подбодрило – вначале им было явно не по себе среди всех этих людей, чей язык и манера поведения были им совершенно чужды. В противоположность Юберу они здесь никого не знали. Они чувствовали себя неуверенно, боялись совершить оплошность, старались не ударить в грязь лицом и поэтому были насторожены и молчаливы, до тех пор пока их не познакомили с родителями Долли. Они почти сразу же поняли, что перед ними славные люди, подавленные присутствием гостей, которых созвала их дочь. Распознав в промышленнике собрата по светской неопытности, Марсиаль в одно мгновение стряхнул с себя робость и сдержанность и стал разливаться соловьем. Дельфина нашла такое же утешение в лице матери Долли. Несмотря на разницу в достатке (хотя все же обе семьи жили в районе Отейя, а это как-то сближает), металлические трубы и страхование обнаружили между собой много общего. Марсиаль пришел в восторг, узнав, что господин Дюпре ярый болельщик регби. Отныне они смогут вместе ходить на воскресные матчи (у Феликса будет преемник – то-то порадуется тень друга). Перехватив некоторые взгляды господина Дюпре, Марсиаль угадал также, что тот не промах по дамской части. Чего еще? Овальный мяч и женский пол – было ясно, что перед ним друг и единомышленник. Марсиаль предложил Этьену Дюпре перейти на «ты». Предложение было тут же принято. Мужчины хлопнули друг друга по плечу и отправились в буфет выпить по бокалу шампанского во славу новой дружбы. Отныне Марсиаль никого и ничего не боялся.
Среди гостей он заметил пеструю группу – пять-шесть мужчин, – окружавшую Долли и Жан-Пьера. Одеты все они были очень живописно: на шее красный платок, рубашка в разноцветную полоску, брюки, обтягивающие бедра, книзу расширяющиеся наподобие слоновьей ноги. На груди у них красовались дикарские ожерелья, на запястьях – браслеты, на пальцах – массивные кольца. У одного даже в левое ухо была вдета огромная металлическая серьга. Длинные волосы тщательно причесаны. Все это были люди от тридцати до пятидесяти лет. По их эксцентричному, но щегольскому облику никто не определил бы, к какому слою современного французского общества они принадлежат. Разве что наметанный глаз социолога… Пожалуй, их можно было принять за актеров или статистов из приключенческого фильма, действие которого разыгрывается в XVIII веке на борту пиратского корабля. Но когда Долли представила их своим родителям, такое предположение отпало. Эти господа как раз и оказались социологами, или, если говорить точнее, этнологами. Это были старшие товарищи, учителя и наставники Долли.
С тех пор как его сын стал женихом особы, специализирующейся в этой области, Марсиаль захотел немного приобщиться к социологии. Он имел о ней представление только в объеме школьных знаний – это были давние и, понятное дело, весьма скудные сведения. Поэтому Марсиаль прочел две или три работы американских авторов, которые были в моде. А кроме того, перелистал несколько французских изданий – все эти книги он позаимствовал в библиотеке сына.
Американцы скрупулезно описывали какую-нибудь сферу жизни американского общества, стараясь подчеркнуть все, что свидетельствовало о капиталистическом отчуждении: навязчивую жажду выбиться в люди, невроз потребления и расточительства, почтение к профессиональной иерархии, классовый конформизм. Их метод основывался, с одной стороны, на психоанализе, с другой – на данных опросов и статистики. В этих работах чувствовалась пуританская серьезность людей, которые вскрывают социальные язвы с целью воздействовать на нравы. Французские авторы были гораздо более абстрактными: они обозревали все эти проблемы с птичьего полета. В поведении людей, с виду вполне разумном и якобы обдуманном, они выявляли элементарные психические структуры.
Так, например, во французском среднеинтеллигентном буржуа они распознавали дикаря, только-только овладевшего членораздельной речью, для которого генерал де Голль олицетворяет тотемическую эмблему. В результате становилось совершенно очевидным, что личность сама по себе ничего не значит – в ней действуют безымянные силы, происхождение и направление которых ей в равной мере неведомы. Человек полагает, будто он «мыслит», но ничуть не бывало – в его жалкой головенке действуют лингвистические схемы, которые либо унаследованы им от доисторических времен, либо социально обусловлены, но нет и следа малейшей самостоятельной мысли. Труды французских социологов призывали читателя к глубочайшей скромности. Они были сродни упражнениям по усмирению гордыни, к которым прибегают церковники, стремясь в самоуничижении дойти до полного подавления личности. Чтение трудов французских социологов вскрывало в тебе примитивное существо, каким ты, в сущности, всегда оставался, несмотря на внешний лоск воспитания. Ты начинал понимать, что в судьбе Франции мало что изменилось бы, если бы ее населяли пятьдесят миллионов папуасов. Впрочем, так и есть – во Франции и живет пятьдесят миллионов папуасов плюс еще горстка социологов.
Друзья Долли вот уже в течение пятнадцати, а может быть, даже и двадцати лет работали по заданию Национального центра научных исследований. Эти преемники Дюркгейма и Леви-Брюля колесили по странам третьего мира, собирая ценный антропологический материал. Долли перечислила их звания, сослалась на их труды. На первый взгляд эти труды могли показаться слишком узкоспециальными. Один из ее друзей работал, например, над диссертацией на тему «Мифологические структуры экзогамии у племени мовамба» (это вымирающее племя населяет один из островов Океании, который два-три раза в год опустошает циклон). Но значение такого рода работ определяется отнюдь не масштабом географического или социального материала, на котором они проводятся, оно определяется методом, подходом. Главная задача – разработать универсальный принцип. Брак у маори или канаков объясняет нам суть брачных обрядов, совершающихся в церкви Сен-Филипп-дю-Руль, и выявляет ошеломляющие, потрясающие аналогии между тихоокеанским племенем мовамба и жителями парижского XVI округа…
Несмотря на то что французское правительство столь щедро благотворительствовало этнологам, они отнюдь не питали к нему благодарности. Наоборот, они яростно нападали на людей, стоявших в тот момент у кормила власти, и на французские государственные учреждения вообще. Они давали понять, что эта чудовищная прогнившая система (несомненно, лишь по недосмотру основавшая Центр научных исследований и финансировавшая бесчисленные опросы племени мовамба) скоро будет сметена с лица земли. Они с тоской вспоминали свое пребывание на Амазонке и на Маркизских островах. Марсиаль с удивлением заметил, что они называют друг друга странными кличками: Хитрый Игуан, Синий Кайман, Цветочное Ожерелье… Он отозвал в сторонку сына и спросил его, что это за чудачество. Оказалось, это магические прозвища. Этнологи прошли обряд посвящения в культ воду – должно быть, они даже приняли эту веру.
– Для чего же? Чтобы втереться в доверие к дикарям?
– Не только для этого. Они вполне искренни в своих поступках.
– Ты что, шутишь? Ученые, позитивисты, и вдруг исповедуют какой-то экзотический культ?
– Да они вовсе не такие уж позитивисты. Существует направление современной мысли, которое в своем крайнем выражении антирационалистично: оно признает, например, мистическое состояние. Состояние транса может оказаться более быстрым и более надежным средством познания, нежели логическое мышление.
Марсиаль просто не мог опомниться. Ей-богу, на коктейлях наберешься ума. Он снова подошел поближе к группе этнологов и стал вглядываться в Цветочное Ожерелье и в Синего Каймана, пытаясь уловить на их лицах след глубоких душевных потрясений. Стоя у буфета, Цветочное Ожерелье и Синий Кайман налегали на шампанское и икру. Как видно, это были мистики-шалуны. Ну что ж, тут ничего дурного нет. Такие бывали. Некоторые святые в перерывах между двумя экстазами веселились напропалую. Святая Тереза любила танцевать и была плясунья хоть куда. А в обрядах воду танцы как раз занимают большое место. Цветочное Ожерелье стал описывать ночной ритуал, происходивший где-то в предместье Баии. Верховная жрица, женщина во всех отношениях выдающаяся, плясала три часа подряд, пока не упала без чувств. Между прочим, это она написала «Историю воду», творение редкой эрудиции и эмоциональности…
– Читал! – воскликнул Синий Кайман. – Это изумительно!
– И к тому же совершенно нечитабельно, – невозмутимо объявил Цветочное Ожерелье. И было видно, что в его глазах читабельность отнюдь не является достоинством, а как раз наоборот.
Среди тех, кто слушал, как разглагольствуют этнологи, Марсиаль приметил курившего трубку молодого человека в черном свитере. Марсиаль узнал его – это был священник, приятель Жан-Пьера и Иветты, которого он уже два-три раза встречал в своем доме. Он тотчас решил, что попросит молодого человека уделить ему минутку для разговора. «Правда, время и место для этого не совсем подходящие: светский прием, икра, шампанское, все кудахчут, как в курятнике…» Но в конце концов, когда ищешь истину, нелепо оглядываться на светские условности. Священник, как и врач, должен быть доступен в любое время. Бросив все дела, он обязан устремиться на помощь душе, которая алчет помощи, пусть даже эта душа предстанет перед ним в образе парижского буржуа, присутствующего на коктейле. Марсиаль предъявлял высокие требования к профессиональному долгу. Он считал, что те, кто в силу своей профессии призван его обслуживать, должны это делать на совесть. Обязанность священника – духовно обслуживать всех. И Марсиаль подошел к молодому человеку в черном свитере и протянул ему руку.
– Господин аббат, – обратился он к нему, улыбаясь своей самой чарующей улыбкой, – вы меня, конечно, не узнаете. Я отец Жан-Пьера и Иветты, Марсиаль Англад.
Аббат вынул трубку изо рта и сквозь очки в стальной оправе устремил на Марсиаля взгляд, твердый как металл. Не проронив ни слова, он пожал протянутую руку.
– Могу ли я, – начал Марсиаль, отнюдь не смущенный прохладным приемом (в конце концов, он чувствовал себя важной персоной на этом вечере – отец жениха, близкий друг хозяев дома, в каком-то смысле он был у себя), – могу ли я попросить вас уделить мне минутку для разговора?
Аббат жестом выразил согласие.
– Вы слышали, что тут рассказывали эти господа? – спросил Марсиаль, силой увлекая аббата к двухместному диванчику в другом конце большой гостиной. – Они приняли посвящение в культ воду. Сын сказал мне, что они даже перешли в эту веру. Прошу вас, присядьте, господин аббат. Да, перешли в эту веру… Признаюсь вам, я озадачен. А вы?
– Нет, – ответил аббат. Он сел, не сводя с Марсиаля пристального и недоверчивого взгляда. – Что вас удивляет? Что они вообще обратились к вере? Или то, что они перешли в культ воду?
– Уж если стать верующим, то почему бы не обратиться в веру того общества, в котором ты воспитан?
– Эти люди – этнологи. Они интересуются народами третьего мира, так называемыми «примитивными» народами, хотя на самом деле эти народы ничуть не примитивнее нас с вами, а в каких-то отношениях, безусловно, даже наоборот… С другой стороны, вопреки распространенным представлениям, воду – это не только анимистический культ. Конечно, магия, колдовство занимают в нем большое место, но есть в нем также и духовные элементы, и многие из них почерпнуты непосредственно у христианства.
– Вот как. А я и не знал… В таком случае конечно… И все-таки немного странно, что люди, отдавшие себя науке, принимают посвящение в культ, обряды которого состоят, например, в том, что верующие всю ночь напролет танцуют, а потом приносят в жертву петуха, впрочем, точно не припомню, может, и наоборот: сначала совершают жертвоприношение, а потом танцуют. Присутствуй они при этом в качестве зрителей, я бы их донял. Но вы же слышали – по их словам, они всей душой участвовали…
– Это только доказывает, что в современном мире потребность в духовности ощущается все больше, даже среди людей, получивших научное, рационалистическое образование. Мы отмечаем новую вспышку религиозного чувства.
– Неужели? А я думал, наоборот… – начал было Марсиаль. Но вместо того, чтобы окончить фразу, покачал головой и поднял руки ладонями вверх, глядя на аббата со смущенной улыбкой.
– Что вы думали? – спросил аббат не слишком приветливо.
– Да ведь со всех сторон только и слышишь, что богобоязненных людей становится все меньше, что Запад с каждым днем теряет веру… Сколько статей об этом написано, даже в католических газетах.
– Поточнее – каких статей, в каких газетах?
– Я не могу припомнить названия, но я читал много статей на эту тему… С другой стороны, со времени Второго Вселенского собора церковь стала куда более светской. Некоторых христиан даже беспокоит такой оборот дела…
– Каких именно христиан? – сухо прервал аббат. – Это понятие растяжимое.
– Например, Мориака. В своих записных книжках он не раз возвращается к тому…
– Мориак – писатель-ретроград, отягченный грузом детства. Ему не по вкусу, что нынешние священники не похожи на старых деревенских кюре. В счет не идет.
Марсиаля начал раздражать этот тон. Честное слово, с ним обращаются, как со школьником! «Уточни… Процитируй слово в слово… Повтори… Не обрывай фразу посередине». Так когда-то разговаривали учителя в коллеже… Нет уж, увольте! Хватит с него этого инквизиторского тона! За кого этот служитель божий принимает Марсиаля? Впрочем, ясно – за пожилого буржуа, иначе говоря, за совершенно нестоящего собеседника. «Будь я рабочий-синдикалист, интеллигент-левак или негр, он наверняка счел бы нужным обходиться со мной куда более уважительно. Будь мне меньше тридцати, он видел бы во мне товарища. Но я не негр, не интеллигент-левак, не рабочий-синдикалист. И я не мальчишка. Я буржуа, отец семейства, иначе говоря, пустое место, нуль. Не иду в счет – вроде Мориака. Жалкое пужадистское отребье – идейному священнику до меня дела нет. Он потому и говорит со мной таким тоном, злится, что зря теряет на меня время». Но если этот священник для избранных полагает, что Марсиаль стерпит такое обращение, он ошибается. «Спокойно, – сказал себе Марсиаль. – Придется быть вежливым. Он мой гость. К тому же я должен уважать его сан и его облачение, хотя сутану он, кстати сказать, не носит. Ладно, буду сама обходительность. Но кое-что я ему все-таки выдам».
Гнев, гордость, яростное желание показать этому типу, что не такой уж он простачок, подхлестнули Марсиаля, заставили напрячь свои умственные способности. «Стоит мне захотеть, я кому угодно вправлю мозги». Марсиаль набрал побольше воздуха в легкие, чтобы как следует овладеть собой. Глаза его вспыхнули. Очаровательная коварная улыбка смягчила выражение его лица. Он вдруг сразу помолодел лет на десять. Склонив голову к правому плечу, он уставился на аббата почти что с нежностью. И заговорил медоточивым голосом: