Текст книги "Астарта (Господин де Фокас)
Роман"
Автор книги: Жан Лоррен
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц)
Золотой город
18 апреля 1899 г. – Вчера вечером, вернувшись в Париж, я был так странно встречен всеми этими траурными цветами и ониксовой Астартой, таинственным идолом вульвичского святилища, введенными ко мне волей Эталя. И внезапно все эти вещи вызвали в моей памяти воспоминание о Томасе Веллкоме, Веллкоме, сводная сестра которого умирает в этот момент в Ницце, подстерегаемая этим самым Эталем; и среди всех этих мрачных событий сегодня же утром я получаю письмо из Бенареса; и в конверте с англо-индийскими марками восемь больших страниц, исписанных незнакомым мне почерком, – почерком Веллкома.
Случайность ли это? Или, наоборот, эти два существа, связанных каким-то темным прошлым, согласились заранее? И неожиданное прибытие этих цветов, этой статуэтки и этого письма, не подстроено ли все это, чтобы сразу ошеломить меня одним ударом?
И, однако, – каким успокоительным, каким непохожим на тягостные советы Клавдия показалось мне длинное и лучезарное послание Томаса! Какой призыв к освобождению и к здоровью! Нет, этот человек не хочет мне зла.
Бенарес, 10 марта 1899 г.
Отчего вы не послушали меня, милый друг? Почему не последовали за мной – как я вас об этом просил, почти умолял, – в глубь таинственной ведической Индии, в чудесную землю очаровательных видений и утешающих легенд – в город экстаза и света – святейший Бенарес? И подумать только, что вы остались в Европе, под узкой лазурью наших городов, с этой мучительной потребностью впечатлений, присущей вам, этой жаждой жизни, терзающей вас, – пленника безжалостных законов наших цивилизаций!
Здесь вы нашли бы, наверное, исцеление, – здесь, в этой атмосфере необъятного опьянения, этой вечной экзальтации толпы, молящей, заклинающей днем и ночью божество, почти явное в великолепии земли и небес.
Бенарес! Мечеть Оренг-Зеба, и постоянное движение на Ганге барок с пилигримами, и храмы на сваях в «гатах Пяти Рек», эти дворцы, мечети и купола, отражаемые рекой, их бесчисленные лестницы, уступы которых, уставленные статуями, спускаются в расплавленное золото реки! Ибо все в этом благословенном городе из золота. Золотой ореол неба, куда возносятся купола, покрытые золотом, и розовые верхушки минаретов; золотые паперти, золотые колонны, золотые навесы над алтарями, золотые изображения музыкальных апсар, появляющиеся в позе безумного взлета над карнизами и колоннами храмов; золотые тела у нищих, толпящихся на берегу реки; золотыми кажутся недвижные факиры, оцепеневшие в экстазе; золотые огромные вазы в руках священников, совершающих обряды на высоких террасах; золотой кажется толпа верных, распростертых на ступенях и между колонн в немом поклонении Ганге, «Ганге Джаи», – матери Ганге, священной реке, самой святейшей из всех, которой они приносят свои обеты.
Весь индийский буддизм изливается здесь, в экзальтации света и бесконечной жажде истинного блага, – вся Индия, поклоняющаяся, галлюцинирующая и счастливая в своей вере и своем рвении. Рвение! Весь секрет человеческого счастья в этом: любить ревностно, страстно интересоваться чем-либо, всюду видеть Бога и безумно любить Его в каждом явлении, страстно желать всю природу, всех людей, все предметы, не останавливаясь на обладании ими, отдать себя на безумную любовь к внешнему миру, не задумываясь – хорошо или плохо это желание. Ибо всякое чувство – реальность, и великолепие вещей зависит от той степени страстности, с которой мы относимся к ним. Значителен взгляд, но не сама вещь, на которую мы смотрим. Не все ли равно, откуда экстаз, если он охватил нас? Все чувства – как бы двери, открывающие нам пленительное будущее: жить в нем – вот религия. Прошедшее умерло; зачем медлить у трупа? Все, чем мы обладали – уже тлен и, когда мы сожалеем о чем-нибудь, – мы носим в себе уже зародыш смерти.
Обогатиться желаниями, вот чего требует рвение, и это рвение восхитительно дополняет любовь.
Бенарес в течение веков умирает в судорогах пламенности и сама эта пламенность, этот экстатизм всей Индии поддерживает в нем искру жизни.
О! золотой храм и святейший из всех святых городов; идолы, лингамы, очарование его узеньких улочек, их спуск к реке, и там, среди бесконечного ряда дворцов и храмов, ужасающее смешение, – очаровательное и наивное смешение всех индийских рас, где браминов, нищих, идолов и животных уважают и принимают с одинаковой кротостью и умиротворенной любовностью религиозно-настроенной толпы.
Жрецы медленно обходят вокруг большого быка из красного камня – эмблемы Шивы; женщина набожно обмывает священной водой каменный лингам и украшает его цветами. Равнодушные коровы спускаются к реке, жуя цветы. Ноги скользят по калу и мокрым листьям. Нищий молится перед бесформенным изображением планеты Сатурна. От времени до времени гонги и огромные барабаны бьют тревогу; раздается глухой гул, и в тяжком воздухе звенит напряженный звук. Тяжкие миазмы вздымаются от кладезя мудрости, где пребывает бог: это разлагаются бесчисленные растительные жертвы, нагроможденные там.
На рыжем небе, над золотыми куполами, изумрудные попугаи описывают сверкающие эллипсы и усаживаются попарно, болтая, на фронтонах храмов. Повсюду стоит запах тления и разложения: беспокойная душа кладезя мудрости, заключающая в себе жизнь и смерть.
Лодочники царят на реке и припев «Ганга, Ганга Джаи» не умолкает на их черных губах в то время, когда их ленивые барки скользят в беспредельную даль; на поверхности этих барок целые семьи живут и умирают, убаюканные божественным течением. «Ганга, Ганга Джаи!» И в этом гортанном выкрике как бы вся тайна человеческих различий. «Ганга, Ганга Джаи!» Это как бы само эхо святого города и также эхо веков, мрачный город сумрачных идолов и таинственных храмов, – сама душа этой непроницаемой земли Индии.
Снова следуют дворцы, выстроенные индусскими принцами. Вам называют имена. Это – дворец индорского раджи с балконами в голубоватых разводах в стиле Людовика XV; затем следует дворец магараджи Удейпора, с зубчатыми стенами, с воротами, украшенными по бокам башнями, словно в крепости. Собаки, огромные черепахи в воде, пламя вокруг кучи дров, три суровых силуэта в саванах, группы молчаливых людей: здесь сжигают мертвых. Пепел идет в реку, и так как презренная каста, которая одна имеет право поддерживать огонь, берет за это очень дорого, то бедняки сжигаются плохо и отправляются по течению, а тысячи людей купаются ежедневно в Ганге, и пьют из нее воду, не задумываясь; таким образом обращается в природе единая субстанция жизни в смерти. И снова террасы и еще террасы, и рокотание толпы на длинных лестницах. Вот обсерватория с открытою на реку площадкой, где дремлют гигантские инструменты; здесь темная улочка круто спускается к реке; здесь грезит недвижный аскет, окруженный серыми обезьянами и синеватыми голубями, отнимающими друг у друга зернышки, упавшие к его ногам.
Дальше гат с расшатанными ступенями опрокинул храм в воду. Над водой возвышаются колонны, резьба. На них факиры-столпники с изможденными телами, и волна колеблет речные цветы в их тени. Дальше нагромождены шлюпки, эстрады, тростники, голые тела, опоясанные клочком материи, чаши возлияний, сверкающие на солнце, бродячия собаки и распростертые верные, целая сеть соломенных зонтов, приткнутых ко всем углам, ко всем стенам, – всех оттенков желтого, одни похожие на золотые грибы над лавочками, другие приставленные к дверям, словно щиты. Тысячи изменчивых явлений, постоянно сменяющихся; и все это пламенеет в лучах заката. Атмосфера насыщена торжественностью и обоготворением вместе с волнующими испарениями реки: вонью сжигаемых тел, благовониями, запахом корицы, ароматической резины, увядших цветов и стойл и все время несмолкающий «Ганга, Ганга Джаи!», словно спазматический стон; и над всем этим – купола и колоколенки, необычного вида цветы, – одни похожие на пламя, другие на гигантские лотосы, постройки, порывающиеся к небу, словно колеблющиеся среди зноя в разнообразии своих форм и все трепещущие искрами в великолепии вечеров.
Этот вечер сумел воспроизвести только ваш Вилье де Лиль-Адан в расплавленном металле его слов, или ваш Гюстав Моро своей пламенеющей драгоценностями палитрой.
Триумф Александра… Знаком ли вам маленький музей на улице Ларошфуко?.. Только там, среди сокровищ несравненного творчества, вы сможете, гипнотизируя себя, представить пылающее великолепие и обоготворенную атмосферу мартовского вечера в Бенаресе. Бенарес! Я нахожусь здесь уже две недели и в религиозном экстазе, охватывающем весь город каждый день в сумерки, я наблюдаю вечер, словно день должен погаснуть навсегда.
Когда зрелище красоты достигает такого величия, кажется, что оно должно исчезнуть навсегда. Под нашим европейским небом подобные ощущения нельзя переживать дважды. И вот почему я звал вас сюда, – вот почему я обращаюсь к вам с этим последним призывом. С вашим нежным и отзывчивым сердцем, готовым от всего расцвести, вы дадите простор здесь всем вашим желаниям, хотя бы только от экзальтации света, в котором каждый предмет, каждое существо напряженно звенят, словно металл, и колоритны, как цветок; вы возродитесь под этим новым небом; среди этих совершенно новых впечатлений вы научитесь находить счастье в себе, но не вымаливать его у прошлого. Прошлое – падаль; оно отравляет все ваше я. В Бенаресе вы будете жить среди пламенного оцепенения, окруженный изумительной архитектурой, народом и климатом, где каждая минута будет представляться вам полной неожиданных и изумительных впечатлений.
Я зову вас к этому. Так как я уже испытал это, то говорю вам: «Приезжайте». Здесь жизнь такова, какой она должна быть, – какой-то безумный экстаз. Орел опьяняется своим поле– том; соловей упивается летними ночами; равнина трепещет от зноя, заря рдеет от радости и луна бледнеет от сладострастия. Цивилизация изуродовала жизнь. У молодых народов всякое переживание доходит до экстаза и всякая радость религиозна.
Буддизм, последователи которого толпятся по берегам Ганга, есть умиленное и восхищенное преклонение целой расы перед богами и, так как этот народ, хотя и проживший тысячелетия, еще молод, то он предается пламенно религиозности и созерцает будущее, равнодушный к стоячим водам прошлого.
Одушевляемый надеждой, он углубляется в прозрение, поглощенный созерцанием природы, равнодушный к случайностям настоящего; и суетня других вокруг него только углубляет в нем ощущение его личной жизни.
Житейская сутолока не существует для факира. О! как мы далеки здесь от старой Европы!
Приезжайте, спешите сюда, мой дорогой герцог. Индия будет для вас радостным исцелением. Вы вдохнете здесь запах вечного лотоса, как в этом сонете Ари Ренана, строчки которого вспомнились мне на этих днях в Бенаресе – в них вся индусская мораль:
Брамин сказал мне: «Чти священное Предание.
К покою Вечному людей Мечта ведет».
Раскрыв объятья мне, сулил мне радость тот,
Кто ходит в митре, в длинном одеянье.
Мне воины сказали: «Лучшее призванье
Быть в нашей касте. Сам пусть каждый изберет
Себе по нраву часть».
Мне чандала поет,
Проказой поражен: «Люби, познай страданье».
Страданье и любовь по воле выбрал я.
Забыл мои грехи, хоть я и очень грешен.
Науки и Богатств бежит душа моя.
Отвергнутый людьми, я лотосом утешен:
Дано мне здесь его бессмертием дышать,
И в чаше нищенской Амврозию вкушать.
Западня
Апрель. – «Ходили ли вы смотреть картины Гюстава Моро на улице Ларошфуко? Ведь я советовал вам сделать это. Там вы увидите странные взгляды: жидкие и неподвижные, и глаза, одержимые видениями с божественной экспрессией; вы сравните их с изумрудами, вставленными в ониксовый лоб идола. Особенно ночью, особенно при свете свечей, вы увидите, какого напряжения достигает их блеск.
Эталь».
«Триумф Александра… Знаком ли вам маленький музей на улице Ларошфуко? Только там, среди сокровищ этого несравненного творчества, вы сможете, поддаваясь его гипнозу, представить пламенное великолепие, всю обоготворенную атмосферу мартовского вечера в Бенаресе!
Веллком».
Гюстав Моро! К произведениям этого художника отсылают меня и Эталь и Веллком, как к какому-то врачу-целителю. Не сговариваясь между собою, эти два человека, которых разделяет что-то неизбывное и которые друг друга ненавидят – в этом я убежден – посылают меня, – один из Бенареса, другой из Ниццы, в музей на улице Ларошфуко, как к какой-то чудесной купели. Между тем, Веллком хочет спасти меня, а Клавдий стремится только к тому, чтобы усилить мои страдания.
О! Гюстав Моро, – творец стройных Саломей, покрытых струящимися драгоценностями, Муз, несущих отрубленные головы и Елен в кованных ярким золотом одеждах, которые возвышаются с лилией в руке и сами подобны большим цветущим лилиям на груде кровоточащих трупов. Гюстав Моро, – адепт символов и извращенностей древних теогоний, поэт кладбищ, полей сражений и сфинксов, художник Страдания, Экстаза и Тайны, – артист, который из всех современных наиболее приблизился к Божеству и которому это Божество являлось всегда смертоносным! О, Гюстав Моро, твоя душа художника и мыслителя более других всегда волновала меня!
Саломея, Елена, Эннойя, фатальные для своих рас, – Сирены, пагубные для человечества! Значит, и его преследовала символическая беспощадность умерших религий и божественное прелюбодейство, которому когда-то поклонялись народы.
Мечтатель, каких до него не было, он был властелином в области грез, но, сам больной и отражавший в своих творениях владевший им трепет тоски и безнадежности, он с мастерством колдуна развратил всю свою эпоху, околдовал современников, заразил своими болезненными и мистическими идеалами весь конец того века, века ажиотеров и банкиров. И под лучами его творчества образовалось целое поколение молодежи, поколение скорбное и истомленное, со взором, упорно устремленным к великолепию и к чародействам прежних веков, – целое поколение писателей и поэтов, особенно тоскливо влюбленных в стройные обнаженные тела и в глаза, полные ужаса и какого-то мертвого сладострастия, его призрачных чародеек.
Ибо чародейства полны бледные и молчаливые образы женщин в его акварелях.
Обнаженные, покрытые драгоценностями, тела его принцесс полны экстаза и вызывают этот экстаз и у зрителя. Как бы в летаргическом полусне, далекие почти до призрачности, они еще более возбуждают чувства зрителя, еще более порабощают его волю своими чарами больших, неподвижных и похотливых цветов, зародившихся в кощунственные века и сохранившихся и по наше время тайной мощью гнусных воспоминаний!
О! этот художник может похвалиться тем, что он переступил порог Тайны, он может требовать себе славы, ибо он нарушил покой всего своего века. Своим изысканным искусством он много способствовал развращению всего моего существа. Мне, так же как целому поколению артистов, больных тоской по нездешнему, он внушил гибельную любовь к мертвецам с их долгими, застывшими и пустыми взглядами, к этим давно умершим, одержимым видениями, созданиям, воскрешенным им в зеркале времени.
Жемчужный трепет в небе пламенном и чистом
Внимает дивным гимнам, вечным песням горя,
Тоскуют и поют сирены.
Тоска бессмертная дрожит за аметистом
Широких глаз: их бог забыл в пучинах моря,
Забыл возникнувших из пены.
О, эти Сирены в диадемах из жемчугов и кораллов на его знаменитой акварели! Их неукротимая и печальная группа похожа на какой-то чудовищный белый коралл, ветви которого кажутся и мертвыми и живыми!.. И к этому-то больному творчеству, к этому гибельному и беспокойному искусству торопятся отослать меня и Эталь и Веллком. И в этом, проникшем меня до боли, творчестве, они настойчиво видят мое исцеление.
А этот маленький усмехающийся божок с изумрудными зрачками… Хотя он и нем, как камень, мне так и слышится его хохот среди ночной тишины.
Париж, 30 апреля. – Я туда отправился, и в тот же самый вечер… Какой позор! Если они хотели именно этого, то могут быть вполне удовлетворены, так как опыт удался, превысив все ожидания.
Итак, я отправился туда и, не останавливаясь в залах первого этажа, попросил указать мне Триумф Александра и долго стоял перед ним. Я находил эту картину несравненной, – одним из лучших творений мастера. На фоне великолепной грандиозной архитектуры, вызывающей в памяти все волшебства древней Индии, движение толпы, пышность фигур и кортежей, колесницы, паланкины и слоны; множество оружия и труб, воздающих хвалу и поклонение какой-то человеческой фигуре, сидящей на недоступном троне, подобном монументальному алтарю, возвышающемуся над мотивами волшебной декорации, драконов, сфинксов, гигантских лотосов, чудовищ и цветов.
Цветами же усыпана мозаичная мостовая; в глубине холодная голубая вода дремлет в мраморных бассейнах; в ней отражаются пагоды и храмы, высеченные из чистого порфира, оникса и ценных камней, – высокая крутая скала, эпическая арабеска которой и пугает и восхищает. И надо всем этим царит какая-то неописуемая атмосфера, какая-то пыль, словно сотканная из расплавленного золота и лепестков ириса; все оттенки золотистого и голубого пронизывают эту феерическую обстановку. И ото всех этих тонов, и от всего целого и от его деталей, исходят такое очарование, такая кротость, такое радостное упоение жизнью в этой обстановке и в то же время такое мучительное сожаление о том, что ты никогда не знал этой эпохи и этой толпы, что тобой овладевает отвращение к современности и к нашей цивилизации и так бы охотно умер…
Триумф Александра! И Веллком пишет мне, что это – атмосфера Бенареса.
Весь высокий зал, – настоящий музей произведений мастера – от потолка и до нижнего карниза покрывали уже известные пагубные призраки: Саломея с браслетами из сардониксов на ногах, танцующая перед Иродом, с правой рукой, поднятой в священном жесте; потом призрачные соборы Св. Марка со светло-янтарными куполами, служащие фоном для давно минувших сцен разврата и преступлений; и потом, в десяти разных видах, трагическая, блистающая драгоценностями, группа Сирен, и еще Елена, блуждающая с полузакрытыми глазами на стенах Трои. И во всех этих произведениях: как Еленах, так и Саломеях, как в Мессалинах, так и в Геркулесах, у дочерей Фестия или в Лернейском болоте, повсюду выявлено владычество древних мифов и особенно того, что было в них самого зловещего и самого жестокого: ужасные склады трупов Сфинкса, побелевшие кости жертв Гидры, груды раненых, агонии и хрипы… и надо всем этим властвует спокойная и молчаливая фигура Эннойи; окровавленные головы Иоанна Крестителя и Орфея; последние судороги умирающей Семелы, извивающейся в агонии на коленях бесстрастного Зевса… я ходил среди этой атмосферы избиений и преступлений и шатался, словно запахом смерти веяло в этом зале. И мне пришли на память слова Эталя, восхвалявшего мне однажды вечером, в своей мастерской на улице Сервандони, ту атмосферу красоты и ужаса, которой окружен всякий, кто убил.
Я сошел вниз.
В зале первого этажа трупов было не меньше.
Из груды гниющих тел рос длинный, огромный стебель лилии; он поднимался, зеленый, гладкий и прямой, а на гигантских лепестках его цветка сидела какая-то мистическая принцесса с тонким и молодым, окруженным сиянием, лицом святой, держа в одной руке шар, а в другой – крест. И этот чудесный цветок произрастал из сукровицы и испорченной крови этой свалки: все эти убийства заканчивались ангельской фигурой женщины.
У нее также был пустой и неподвижный взгляд Елен и Саломей. Я покинул этот угол залы, где гибельный символ прославлял бесполезность мученичества, и уже шел по лестнице к улице, к свежему воздуху и к действительности, когда внимание мое было привлечено большой картиной, висевшей в конце обширной залы.
Там, среди колоннады храма или греческого дворца, были изображены, группами или поодиночке, обнаженные тела – тела юных богов, в страстных и трагических позах, – одни, увенчанные цветами, другие, украшенные драгоценностями, как женщины, и, более чем нагие в своих утонченных, варварских нарядах, обрисовывавших схваченные судорогой торсы. Это изображало сцену прерванного пиршества, так как амфоры и металлические блюда вперемешку с трупами покрывали передний план картины. Распростертые на плитах тела были великолепны в чудесном движении падения, в пластической окоченелости смерти, ибо это тоже была сцена убийства: убийство женихов во дворце Пенелопы по возвращении Улисса. В глубине был виден герой, стоящий в амбразуре высокой бронзовой двери, и Минерва, Паллада – ласточка Одиссеи, порхающая и головокружительная, в ореоле огней, выпускала стрелы из своего лука.
Многие из них уже попали в цель, так как дворец был полон мертвых.
Чтобы тронуть зрителя, художник написал их всех очень юными и в агонии всей этой гекатомбы юности, этих детей-женихов, была та жестокая и сладострастная чувственность, которая была знакома Тиберию и Нерону.
В центре картины, обезумевшая от испуга кучка людей толкалась вокруг лож трех более бесстрашных героев, которые продолжали пить в ожидании смерти. Они даже не покинули своих подушек и, беспечные, возлежа с кубком в руке, казалось, презирали крикливую и полную отчаяния агонию своих товарищей. И я почувствовал восхищение перед этим спокойствием и презрением среди смятенной страхом толпы.
Но, среди всей этой божественной наготы, прикрытой лишь шелками и драгоценностями, два образа притягивали меня и не чистотой своих линий, но величавым обаянием своих лиц, на которых была написана решимость и тоска, и глаза которых, полные видений, опьяняли.
Один из них, в безграничном порыве всего своего существа, разорвал, открыл одежды, чтобы прямее принять удары, и, стоя с открытой грудью, всем своим юным телом, оттененным развевающимися голубоватыми складками, он, казалось, заклинал богов и призывал смерть.
Это была сама юность, бросающаяся в бездну, это была жажда мученичества, принесение в жертву смерти молодой героической души.
Другой сидел в углу залы, прислонившись к колонне с зеленой бронзовой капителью и, поднимая медленно к губам кубок, спокойный, с великолепной бездонностью в очах, пил смерть; ибо кубок был отравлен: полуоблетевший цветок мака плавал на поверхности напитка; и если бы не ясная важность жеста, то трагический блеск зрачков выдал бы последнее решение этого любовника, желавшего оставить только труп для мсти тельных стрел супруга.
Но чего я не мог не заметить и что потрясло все мое существо – это было невыразимое выражение глаз этих обоих присужденных к смерти. Какими фиолетовыми тонами наполнил их художник? Где нашел он ту зеленовато-синюю окраску, которой он окружил их? Но эти глаза жили, как два светящихся источника или как две чашечки цветка.
Эталь не обманул меня. Это были именно глаза моей грезы – глаза моей неотступной мечты, – те глаза ужаса и страха, встречу с которыми он мне предсказал; взгляд, прекраснее всех взглядов любви, потому что в безумном ужасе предсмертной минуты он делается решительным, сверхъестественным и сокровенным. И наконец-то его теория предстала мне, освещенная талантом и гением художника. Я наконец понял красоту убийства, последний грим ужаса, неотразимую власть умирающих глаз.