Текст книги "Прекрасная Гортензия. Похищение Гортензии."
Автор книги: Жак Рубо
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 27 страниц)
Глава 19
Сон Арапеда
Инспектору Арапеду снился сон. Ему снилось, что он находится в большом, чисто прибранном полицейском комиссариате с современным оборудованием, где у него есть свой кабинет и своя комната для допросов. Тот же сон снился ему прошлой ночью и все остальные ночи с самого начала романа; он полностью сознавал это и всеми силами пытался уловить смысл сновидения, снова и снова ускользавший от него. В кабинете находились трое: он сам как действующее лицо и одновременно как взгляд со стороны (то есть он знал, что спит и действует во сне); инспектор Блоньяр, державший в руке стакан с минимум четырьмя порциями гренадина-дьяволо и огромный лакричный батончик размером с плитку шоколада; и наконец, на желтом пластиковом стуле, купленном в дешевом дижонском универмаге во время командировки (это был кухонный стул Арапеда, он его сразу узнал), – подозреваемый Икс. Арапеду очень хотелось увидеть его лицо. Каждую ночь ему казалось, что он лучше различает его черты, но это было как знакомая фамилия, которая вдруг выпадает из памяти, или общеизвестное иностранное слово, которое почему-то не можешь перевести (Арапед понял, что слова иностранного языка – это все равно что имена и фамилии в родном языке, и чрезвычайно гордился своим лингвистическим открытием). Подозреваемый сидел на желтом стуле, пытаясь, и пока что успешно, скрыть свое лицо, которое – Арапед не сомневался в этом – было лицом преступника, но во сне он был подозреваемым, так как находился на допросе.
Они с Блоньяром проводили third degree, допрос третьей степени, как Хэмфри Богарт, Джеймс Кейни или Эдвард Дж. Робинсон. Аранед всегда мечтал провести third degree в надлежащей обстановке, например со сверхъяркими лампами и гамбургерами. Но third degree из его сна привел бы в замешательство калифорнийского окружного прокурора, а может быть, и самого Перри Мэйсона: это был диалог между ним и Блоньяром о проблеме улики, и подозреваемый прямо-таки умирал от желания высказаться, он весь извертелся на стуле, но ему не разрешали говорить, и было ясно, что в момент допроса он не выдержит, что Арапед увидит его лицо, узнает в нем обвиняемого (чье имя было уже совсем рядом, на следующей странице книги) и услышит признание. Но пока этого не произошло. Беседа-допрос была примерно следующего содержания.
Блоньяр: Приятно узнать, что ты отказался от нелепых взглядов, которых, как мне сказали, ты придерживался.
Арапед: А каких?
Блоньяр: Я слышал (и, к сожалению, ничто в нашем прежнем допросе не позволяет мне опровергнуть этот слух), будто ты поддерживаешь теорию, самую несостоятельную из всех, какие когда-либо поддерживал полицейский: что ни в одном преступлении не может быть вещественных доказательств чьей-либо виновности.
Арапед: Я глубоко уверен: того, что полицейские, следователи, судьи и журналисты называют вещественными доказательствами, на самом деле не существует, но я не вижу в этой точке зрения ничего абсурдного.
Блоньяр: Как! Да есть ли на свете что-нибудь более несуразное, более противное и ненавистное здравому смыслу, более проникнутое губительным скептицизмом, нежели мнение, будто доказательств не существует?
Арапед: Тихо, тихо, дорогой Блоньяр. А если я докажу вам, что именно вы, утверждая, будто доказательства вещественны и реальны, тем самым впадаете в махровый скептицизм и рискуете запутаться в парадоксах и противоречиях?
Блоньяр: Разве ты не отъявленный скептик?
Арапед: А что такое, по-вашему, скептик?
Блоньяр: Ну как же, это человек, который подвергает сомнению министерство юстиции, префектуру полиции, процедуру обнаружения улик, короче, сомневается во всем.
Арапед: Стало быть, тот, кто сомневается в чем-то одном, имеющем отношение к некоему особому вопросу, не может считаться скептиком?
В эту минуту Арапед чувствовал, как его переполняет уверенность, чувствовал, что вот-вот прижмет Блоньяра к стенке; но это чувствовал и подозреваемый, он так бешено вертелся на стуле, что мост сновидений, хрупкий, как японский бумажный мостик, не выдержал, и Арапед снова очутился у себя в кровати. Он зажег свет и пошел готовить утренний кофе с молоком.
Арапед вырос в небогатой семье. Учеба давалась ему с трудом, но под конец в нем проснулись задатки мыслителя, он поступил в полицию и стал правой рукой знаменитого инспектора Блоньяра. Арапед бесконечно восхищался инспектором и очень хотел бы обратить его в пирронизм – философскую систему, к которой после долгих колебаний примкнул он сам. Он был холост, медлителен, плотного телосложения, среднего роста, носил черный костюм; жил он вместе с матерью в маленькой квартирке на проспекте Секста Эмпирика, в посольском квартале.
Арапед был чрезвычайно добросовестным полицейским. Что бы ни поручил ему инспектор Блоньяр – допрос или тщательный, методичный сбор данных, – он выполнял это с маниакальной безупречностью, вызывавшей восхищение, зависть и некоторую ревность со стороны коллег. Блоньяр частенько говаривал, что без Арапеда он, пожалуй, никогда не смог бы довести расследование до конца, то есть до решающей стадии, когда осуждение виновного становилось неотвратимым, несмотря на все усилия и уловки адвокатов. Так оно и было, и безупречная маниакальность Арапеда (вопреки раздраженной реплике Блоньяра во время одного из их бесчисленных философских диспутов) проистекала именно из его пирронизма, а не приходила с ним в противоречие. Всякая уверенность подвергалась у него беспощадной травле, и всегда он выискивал какой-нибудь неприметный изъян в системе доказательств, промах, который видел только он (а все остальные довольствовались второсортной уверенностью) и который вызывал у него лукавую полуулыбку, не доставлявшую радости Блоньяру (ибо арапедовский скепсис порою порождал существенные трудности).
Благодаря систематичности мышления и серьезному отношению к служебным обязанностям (он старался никогда не проявлять рассеянности в присутствии Блоньяра) Арапед вел насыщенную трудовую жизнь, и времени на развлечения у него почти не оставалось. Он не ходил в гости, кроме как к Блоньярам, раз в неделю водил маму в кино – она обожала музыкальные комедии и была без ума от Басби Беркли (и несколько раз таскала Арапеда на этот бездарный и неправдоподобный, по его мнению, фильм, где Кармен Миранда сходит или, вернее, спускается на кране с парохода, а на голове у нее вместо шляпы огромное блюдо овощей и фруктов, tutti frutti hat); а раз в месяц в одиночестве смотрел американские детективы: он коллекционировал сцены допросов, которые, как в данном случае, оживали в его снах.
Он неустанно упражнялся в терпении. Для этой цели он придумал идеальное упражнение, которое регулярно выполнял с давних пор: очистка яиц. Чтобы Читатель смог оценить характер и сложность этого упражнения, уточним: речь шла о сырых яйцах. Каждое утро в течение часа он занимался этим на специальном маленьком столике. Яйцо ставилось на столик в рюмке со спиленным верхом, оставлявшей открытыми девяносто один процент поверхности скорлупы. Вначале он надрезал верхушку и снимал первый кусочек скорлупы, не повредив мембрану яйца, затем неторопливо, с максимальной осторожностью очищал его целиком и только тогда стремительно бросал на сковородку, где его мама жарила яичницу с беконом. Вся операция в целом занимала неделю. Ни разу еще он не потерпел неудачи. Бывало, что по воскресеньям, когда расследование шло особенно туго, он очищал яйцо за один сеанс, длившийся почти десять часов. Каждое очищенное яйцо он запечатлевал на цветной фотографии, а потом вешал их на стену по двадцать три штуки в ряд. На стене уже красовались двадцать шесть полных рядов, и он как раз собирался начать новый.
Тщательно вымыв руки марсельским мылом после утреннего сеанса очистки (это было очень трудное яйцо, утиное, с тонкой скорлупой, и пришлось предельно сосредоточиться, чтобы не потерпеть фиаско в самые ответственные моменты, как, например, пересечение экватора, если вы понимаете, что мы имеем в виду), инспектор Арапед достал блокнот и прикинул план действий на сегодня: в этот день, второй день после великой бури равноденствия, ему надо было идти в лавку Эсеба и записывать показания хозяина и хозяйки. Он вздохнул. По правде говоря, он не очень любил эту работу: показания, которые ему давали разные лица, подозреваемые или просто свидетели, добровольно или по принуждению, всегда отличались возмутительной сбивчивостью и неточностью. Он предпочитал даже грубую ложь – тут, по крайней мере, знаешь, что к чему; но от Эсебов нельзя было ожидать ничего хорошего.
Он уже почти выполнил свою миссию, опросил Груашанов, Орсэллсов, супругов Ивонн, в общем всех, кто жил в четвертом подъезде. А также и обитателей других подъездов, хоть и не столь тщательно. Он заполнил целую тетрадь своим аккуратным почерком, старинной ручкой марки «сержан-мажор» (когда кончился запас этих ручек, оставленный ему покойным отцом, капитаном жандармерии Арапедом, он стал заказывать их копии в маленькой мастерской на улице Шофурнье). Писал он фиолетовыми чернилами, подложив под руку промокашку, на слегка наклонной конторке; каждый день он ксерокопировал вчерашний отчет и сдавал его инспектору Блоньяру, но приносил также и тетрадь – Блоньяр не любил читать ксерокопии, он говорил, что написанное от руки лучше усваивается.
Он старательно редактировал эти доклады по вечерам, после ужина (куриный бульон, рагу с картофелем и запеканка); в то время как мать вязала, он проверял орфографию по старому словарю Литтре, а синтаксис – по Гревиссу. Каждая фраза у него начиналась с заглавной буквы, а в начале абзаца буква была чуть крупнее. Он разнообразил стиль описаний, иногда используя косвенную речь, часто вводя диалоги с ремарками и указанием действующих лиц, как в пьесах из маминого любимого журнала «Иллюстрация». Например: «…сентября, девятнадцать часов сорок минут, у супругов Буайо; сцена представляет мясную лавку; на полу, посыпанном опилками, лежат две куриные лапки; юная Вероника стоит рядом с отцом, который держит ее за руку и говорит, чтобы она отвечала дяденьке инспектору:
Арапед: А этот дядя, который играл банками с краской, он был высокого роста?
Вероника: Да.
Арапед: Вот такого? Нет? Может, такого? Выше твоего папы?
Вероника: Нет, не выше папы, папа выше его, у папы есть большой ножик, чтобы резать мясо, когда я вырасту, я тоже буду мясником, и у меня будет ножик».
Не стилистические или эстетические соображения заставляли Арапеда править свои доклады, словно рукопись великого писателя. С одной стороны, это помогало ему сосредоточиться, не упустить из виду детали, которые потом могут оказаться важными; с другой стороны, он пользовался случаем, чтобы между строк продолжить свою вечную философскую дискуссию с Блоньяром; он подчеркивал неточность ответов, отсылал к другим страницам тетради, желая выявить противоречия в показаниях разных свидетелей, и завершал свой труд каким-нибудь афоризмом из Монтеня или Чиллингворта. И потом он знал, что таким образом возбудит интерес, а стало быть, и интеллектуальные способности Блоньяра и что от этого возбуждения родится блистательная идея.
Глава 20
Эсеб
Мадам Эсеб отвечала на вопросы инспектора Арапеда услужливо и словоохотливо, часто призывая в свидетели Александра Владимировича; она рассказала обо всем, что знала, – и это не добавило ничего нового к сведениям, которыми уже располагал Арапед, – и обо всем, чего не знала, – это был очень долгий рассказ, также, естественно, ничего не давший Арапеду. Ее словоохотливость и услужливость нисколько не удивили инспектора, привыкшего общаться со свидетелями этого возраста и из этой среды, однако тут чувствовался некий перебор, и Арапед подумал, что мадам Эсеб есть что скрывать (так оно и было, и мы еще всего не знаем), но ее тайна, пусть даже и позорная, вряд ли заинтересует полицию и в любом случае никак не связана с расследованием. Поэтому он слушал с непроницаемым видом, два-три раза удивленно поднимал бровь – и каждый раз мадам Эсеб вздрагивала, бросала взгляд на Александра Владимировича и становилась еще словоохотливее и услужливее.
Не напрямую, но вполне четко она предоставила Эсебу алиби, по крайней мере по последним эпизодам дела, и Арапед, глянув в открытую дверь на старого бакалейщика, стоявшего на посту перед лавкой, не удивился: он не включал Эсеба в число наиболее вероятных подозреваемых.
Гораздо больше его заинтересовал кот. Он явно что-то знал, более того: это «что-то», видимо, затрагивало его самого, так как он тщетно пытался скрыть от наметанного глаза инспектора свое любопытство и напряженный интерес к разговору. Недавно инспектор прочел новеллу одного английского автора, где шла речь о коте по имени Тобермори, которого некий немецкий ученый, приглашенный на уик-энд в загородный дом, научил говорить по-человечески; и Тобермори воспользовался этим, чтобы раскрыть множество смешных и постыдных секретов как хозяев дома, так и гостей, что сделало уик-энд чрезвычайно забавным. Арапед подумал, что хорошо бы научить Александра Владимировича человеческой речи, затем доставить в снившийся ему по ночам комиссариат, посадить на желтый стул и подвергнуть допросу третьей степени; такой подозреваемый вряд ли выдержал бы дискуссию о вещественных доказательствах. Вздохнув, он закрыл блокнот и поблагодарил мадам Эсеб, которая, по-видимому, почувствовала огромное облегчение.
Выходя из лавки, он встретился в дверях с человеком, в котором узнал по фотографии (перед каждым опросом он запасался фотографиями свидетелей-подозреваемых, чтобы составить представление об их характере и о том, как они будут ему отвечать; это позволяло ему заранее выбрать ту или иную тактику: ведь нельзя задавать одним и тем же тоном одни и те же вопросы угольщику, пономарю и чиновнику) отца Синуля, органиста церкви Святой Гудулы. Он воспользовался этим, чтобы представиться и попросить уделить ему минутку. Синуль обрадовался такой неожиданности, так как успел забыть, за чем жена послала его в лавку (у него случались провалы в памяти: нередко он рассказывал Иветте то, что узнал от нее накануне или что с утра прочел в «Газете», которую она как раз держала под мышкой). Отец Синуль растолковал Арапеду все обстоятельства Дела, его социокультурное значение и его возможное развитие в будущем. Инспектор много услышал о Деле вообще и очень мало – в частности, но поскольку Синуль занимал далеко не первое место в списке подозреваемых, можно было не огорчаться. Затем инспектор направился к Эсебу.
Эсеб отнесся к его появлению без восторга, наоборот, даже с раздражением. Он чувствовал, что сейчас его будут беспокоить по пустякам. После бури равноденствия небо вновь прояснилось, но стало гораздо прохладнее, и дни, как и положено осенью, укоротились, это вдруг стало заметно, скоро введут зимнее время, и вечера станут еще темнее. Волна туристок пошла на убыль, пока еще их было довольно много, но они позже появлялись на улице и раньше исчезали, а главное, начали прикрываться со всех сторон. Эсебу это, понятное дело, причиняло большие неудобства: период изобилия, когда у него глаза разбегались и слюнки текли, как от количества и качества, так и от выпуклости и прозрачности, сменился если не скудостью (худшим временем был февраль), то необходимостью напрягать внимание, чтобы ничего не пропустить, – мучение, да и только. Впрочем, появились и кое-какие новые возможности: пользуясь знаниями, накопленными за весну и лето, можно было проверить себя и определить умозрительным путем то, что теперь было скрыто от взгляда. В этом была своя прелесть; день выдался прохладный, юные англичанки, легкомысленно надевшие прозрачные блузки, проходили мимо, дрожа всеми своими маленькими острыми грудками и всеми своими маленькими розовыми ягодицами (очень правдоподобная гипотеза) на свежем сентябрьском ветерке, и Эсеб опять повеселел.
И надо же, этот увалень пристал к нему с расспросами. Эсебу понадобилось некоторое время, чтобы сообразить, чего от него хотят: инспектор спрашивал, не наблюдал ли он каких-нибудь сомнительных личностей и неблаговидных действий на улице Вольных Граждан.
– Ваша уважаемая супруга сказала мне, что вы большую часть времени проводите здесь и никто не может пройти мимо вас незамеченным.
Вначале Эсеб не понимал, зачем его об этом спрашивают. Он решил, что муниципалитет проводит статистическое обследование, выясняя, сколько туристок передвигается в том или ином направлении в зависимости от времени суток, дня недели и сезона; он располагал совершенно точными сведениями такого рода и готов был ими поделиться. Заодно можно было спросить у этого увальня, почему с востока на запад они ходят чаще, чем с запада на восток; не хотелось думать, что в центре города их похищает какая-нибудь банда торговцев живым товаром. В итоге произошло недоразумение. Когда Эсеб назвал несколько цифр, Арапед записал их, а потом подумал, что на одной улице не может быть столько подозреваемых. Сменив тактику, он попросил Эсеба описать кого-нибудь из подозреваемых. Эсеб тут же приступил к описанию, заимствуя из богатого арсенала своей памяти контрасты между цветом платья и цветом трусов, воссоздавая особенно яркий экземпляр.
– Вы не представляете, – сказал он, – как могут разочаровать ягодицы, когда сравниваешь то, что видишь, с тем, что там должно быть, ведь некоторые вводят в заблуждение нарочно, да-да, нарочно! Жуть что такое!
Арапед почувствовал, что сходит с ума. Взяв себя в руки, он спросил Эсеба, может ли тот без анатомических подробностей описать ему одного из подозреваемых, то есть мужчину. Изумление, с каким посмотрел на него Эсеб, тут же сменилось возмущением.
– Что-что? Мужчину? Да вы что, рехнулись? Да кому они нужны, мужчины, я понятия не имею, сколько их тут ходит, и зачем мне, спрашивается, смотреть на мужчин? Разве у мужчин есть груди? Разве у них есть… – и он стал подробно перечислять все остальное, обратив Арапеда в поспешное бегство.
Вечером, перед тем как лечь спать, Эсеб ощутил нечто вроде сомнения. Он только что доел суп, как обычно вздувая в тарелке пузыри, как вдруг ему вспомнились слова инспектора: добропорядочный гражданин должен смотреть, что делается вокруг, чтобы при необходимости сообщить властям о неблаговидных действиях. Только при этом условии в нашем городе можно будет жить безопасно. И вдруг Эсеб спросил себя: а является ли он добропорядочным гражданином? Вначале этот вопрос не показался ему таким уж серьезным.
– Может, я и не добропорядочный гражданин. А на черта мне это надо – быть добропорядочным гражданином? На мужчин смотреть неинтересно, это каждый понимает.
И он доел йогурт с персиками в сиропе, преисполнившись благородного негодования, которым тут же поделился с мадам Эсеб. А она, радуясь, что ускользнула от испытующего и опасно проницательного взгляда инспектора, но все еще не успокоившись, возразила: когда эти люди задают вопросы, им надо отвечать, а то будут неприятности.
– Не обижайся, Эсеб, но, по-моему, ты напрасно так разговаривал с инспектором – он такой вежливый, такой воспитанный, просто удивительно, обычно они ведут себя куда хуже!
Эсеб досадливым жестом отмахнулся от ее поучений; для него это было делом принципа, от него добивались признания, будто на мужчин тоже интересно смотреть, а он не мог на это пойти, за кого они его принимают, за педика, что ли. Он встал из-за стола, обуреваемый праведным гневом.
Но позже, когда он остался один (мадам Эсеб спустилась в лавку поговорить с Александром Владимировичем), возбуждение улеглось и возникло чувство неуверенности. Дело было не в разговоре с инспектором полиции, он вовсе не жалел, что отказался ему отвечать; нет, охватившие его сомнения были гораздо серьезнее, мучительнее, глубже: сколько лет уже длятся его изыскания, а что он сумел узнать? Задавшись этим вопросом, он попытался выразить в одной фразе квинтэссенцию знаний, которые приобрел в результате многих тысяч метких, точных и систематических наблюдений, но не смог это сделать; уму его представилось лишь беспорядочное скопление губ, трусов, плеч, грудей, ляжек, принадлежавших женщинам разных стран, в разной экипировке, и вдруг они заплясали у него перед глазами, и у него закружилась голова.
«Ничего я не знаю, – сказал он себе, – совсем ничего». Все было понапрасну, без толку. Он осторожно поднялся со стула – вокруг него все вертелось, а в голове продолжался адский хоровод женских тел, все более и более обнаженных и растрепанных.
И тут, как бывало всякий раз, когда в его жизни возникала трудная проблема, он решил пойти помочиться. Уже несколько лет у него с этим был непорядок; не то чтобы ему было больно, просто это занимало все больше времени. Приходилось стоять перед унитазом по пять-десять минут и думать обо всякой всячине, ожидая, пока это, наконец, получится – медленно, очень медленно, но наверняка. Вначале это его раздражало, а потом он превратил этот недостаток в достоинство: он заметил, что когда стоишь вот так, думая о том, как бы пописать, а потом писаешь и думаешь, то все житейские невзгоды забываются, все неразрешимые проблемы решаются сами собой; про себя он называл это Мочиться по методу Эсеба. Метод состоял в следующем: несколько минут он проводил в раздумьях обо всем и ни о чем, чтобы привести мочевой пузырь в хорошее моральное состояние, это было весьма важно; а затем, почувствовав, что скоро сможет пописать, брал стакан лимонада, заранее поставленный на подоконник, и отпивал большой глоток. И тогда, каким-то чудом, согласно закону природы, который он не смог бы сформулировать, но который по важности не уступал закону всемирного тяготения или теории относительности, он, наконец, мочился, и с каждым следующим глотком его мочевой пузырь опорожнялся все сильнее, а сам он испытывал глубокое удовлетворение, превращаясь в некий космический водоем. Когда весь лимонад был выпит, а мочевой пузырь пуст, волновавшая его проблема оказывалась решенной!
Но сегодня дело не клеилось. Адский водоворот голых женских тел и мучительные сомнения, порожденные гнусными вопросами инспектора Арапеда, не давали ему покоя; видения, накопившиеся у него в голове за долгие годы, неудержимым потоком рвались наружу, и от них не оставалось ничего. Выходя, он поставил стакан на подоконник и увидел свое лицо в зеркале над бачком. Он увидел свое постаревшее лицо и заплакал.