355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Залман Шнеур » Шкловцы » Текст книги (страница 3)
Шкловцы
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 23:29

Текст книги "Шкловцы"


Автор книги: Залман Шнеур



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)

Чтобы высушить кожуру, ее кладут на ночь в теплую духовку. Золотисто-красные кожурки, которые еще вчера выглядели такими свежими и сочными, стали сморщенными, бурыми, скрюченными и твердыми, как старые мезузы. Берет тетя Фейга острый кухонный нож и режет кожурки вдоль, а потом поперек, на маленькие длинные конфетки… Отправляет кусочки в бутылку, заливает водкой, засыпает сахарным песком и убирает, чтоб настоялось. В водке бурые ссохшиеся кусочки оживают, набухают, распускаются, принимают свой прежний вид. Нальешь стаканчик, попробуешь и почувствуешь настоящий вкус апельсиновой корочки.

Приходят родственники на угощение, произносят благословление над спиртным, пробуют, наслаждаются и соглашаются, что это очень полезно для желудка. А родственницы расспрашивают тетю Фейгу, как она додумалась до такого…

– Вот… – говорит дядя Зяма своей супруге Михле. – У тебя все зря пропадает. Ты ведь тоже купила апельсин на Пурим! И где кожура? Нету, выброшена.

Перебивает его дядя Ури:

– Ну, Зяма, давай лучше еще по капельке!

И улыбается косыми глазами своей хозяйке, тете Фейге.

Горлышко бутылки опять оборачивают поверх пробки куском белой тряпочки, чтобы водка не выдохлась, и ставят обратно в шкаф получше настояться. Стоит там бутылка одна-одинешенька, как благочестивая еврейка, агуна [48]48
  Агуна, букв. «связанная, несвободная» ( др.-евр.), – соломенная вдова, женщина, обреченная на безбрачие вследствие того, что ее муж пропал без вести.


[Закрыть]
в чепце…

Приходит Пейсах, продают евреи хомец [49]49
  Квасное, продукты из зерновых, в том числе и водка, запрещенные во время Пейсаха. Те запасы квасного, которые невозможно ликвидировать до Пейсаха, помещают в закрытые шкафы и кладовые и ритуально продают неевреям. После Пейсаха эта сделка аннулируется. Как правило, вся еврейская община в организованном порядке продает свои запасы квасного одному человеку, который каждый год выполняет эту функцию.


[Закрыть]
Алексейке, водовозу с грязными льняными волосами. Бутылка с померанцевкой тоже попадает в гойские руки. Целую неделю стоит она, проданная, запретная, и ждет не дождется, когда ее пустят обратно, чтобы мужчины с седыми бородами и женщины в благочестивых париках [50]50
  Замужняя женщина должна скрывать волосы. В конце XIX века зажиточные ортодоксальные еврейки сменили традиционный чепец на парик.


[Закрыть]
произносили над ней благословение и рассуждали о чудесах тети-Фейгиной тороватости.

Иногда такой бутылки хватает на год. Время от времени в нее добавляют свежей водки и отведывают до тех пор, пока кусочки апельсиновой кожуры на дне не потеряют своей силы, не размокнут и не выцветут. Тогда дядя Ури выколачивает их из бутылки на тарелку.

Это бывает обычно на исходе субботы, после гавдолы, когда дополнительная душа покидает человека и будничная тоска прокрадывается из углов. Ищет дядя Ури, чем бы себя порадовать, и вспоминает о размякших, пропитанных водкой сладких апельсиновых корочках.

Он, извините, переворачивает глубокоуважаемую бутылку над тарелкой и шлепает ее сильно, но мягко по вогнутому дну.

– Пум, пум, пу-у-м… – гулко отзывается бутылка на весь дом, окутанный тенью исхода субботы.

В этом звуке слышится что-то вроде испуганного глубокого вздоха, гулкое эхо старого вычерпанного колодца. Кажется, бутылка кричит о том, что из нее выколачивают душу, остаток жизненных сил… И при этом из ее стеклянного горлышка падают клейкие золотисто-желтые аппетитные кусочки.

Потом становится тихо. Дядя Ури произносит благословение над этими остатками, пробует сам и дает попробовать всем.

Дети согласны, что хоть от корочек и жжет немного язык, но вкус былого пуримского апельсина, мир его праху, еще чувствуется.

К тому времени, когда в доме дяди Ури исчезает последнее напоминание о знаменитом апельсине, его наследники – вымоченные, набухшие зернышки – давно уже проросли в цветочных горшках у выданной замуж дочери дяди Ури. Три-четыре острых клейких листочка пробились из каждого зернышка.

С них только недавно сняли перевернутые запотевшие стаканы. Они привыкают, не сглазить бы, к шкловскому климату и понемногу растут, покамест сдерживая зеленую улыбку, которую тайком привезли из теплых стран.

Молодая жена ухаживает за ними, поливает через день. И Бог знает, что из них может однажды вырасти.

Скотина
пер. В.Дымшица
1

Всю зиму стоит дяди-Урина скотина в тесном стойле, пристроенном к сеням. С маленького чердачка, расположенного под стропилами сеней, ей кидают ее ужин и ее подстилку – сено и солому – прямо в стойло.

Длинными зимними ночами, в сильные морозы и метели, слышат, просыпаясь, домочадцы дяди Ури, как тяжело дышит и глубоко вздыхает скотина в стойле, будто хочет сказать на своем коровьем языке:

– Му-у-у… Фу-у-у!.. Тяжелая зима!

Велвл, одиннадцатилетний мальчик, который уже учит Гемору, услышав глубокой ночью такой вздох, представляет, как два столба белого пара вырываются из коровьих ноздрей в холодном мраке. Он видит перед собой мягкие, добрые глаза коровы-мамы, которая уже на его памяти родила столько черных и бурых телочек и бычков, таких хорошеньких, шаловливых и глупеньких, – и всех их зарезал шойхет. Мама приносила телячью печенку с базара, тушила ее и рубила с луком… Вот и лежит теперь скотина в стойле одна-одинешенька – длинные ресницы запорошило изморозью, как мукой, – и думает, и вздыхает. О чем же ей сейчас думать, как не о своих телятках?..

– У-у-уф! – снова доносится глубокий коровий вздох из маленького стойла.

А ветер-сплетник подхватывает… подхватывает и выдувает:

– Фу-у-у…

Утром мальчик, который уже учит Гемору, просыпается с тем же сонным, ночным ощущением жалости. Теперь это ощущение яснее и свежее. Он знает, что он должен сделать. Сразу после омовения рук он единым духом проглатывает благословения, как горькое лекарство, и начинает повсюду – в шкафу, под лавкой, на окне – искать черствый кусок хлеба или булки. Нащупает свежий кусок, тоже возьмет. Бедняку все сгодится. Велвл густо-густо солит корки – ему известно, что скотина любит соль, – и украдкой выходит в сени. Тихонечко отпирает дверь и протягивает лакомство обеими дрожащими, худенькими руками:

– На, на… скотинушка!

Скотина вздыхает, обдавая лицо Велвла теплым паром, запахами молока, навоза и сопревшей соломы. Из сумрака показывается рогатая, четырехугольная морда с парой по-матерински мягких глаз, длинный язык слизывает куски хлеба один за другим, и каждый раз мальчик, который уже учит Гемору, чувствует прикосновение этого языка – точно провели жесткой теплой щеткой… Когда хлеб кончается, тем же языком скотина вылизывает ему обе руки. Наверное, благодарит…

У мальчика, который уже учит Гемору, что-то сдавливает горло. В глазах стоят слезы. Он чувствует, что скотина понимает его гораздо лучше, чем заросшие бородами мужчины, которые окружают его день-деньской, и учат его, и бьют его, и стыдят его… Если бы кто позволил, он бы так и сидел часами, прислушиваясь к тому, как скотина жует, и разговаривая с ней. Он бы хотел и ее пригласить к себе в гости… На завалинке за домом он бы разложил кусочки хлеба с солью, чтоб уважить скотину. Ну что вы, тетенька, кушайте, чувствуйте себя как дома! Как ваше здоровье? Когда вас хлопают по рогам, не причиняет ли это вам беспокойства? Какова солома на вкус? Вы ни разу в жизни не видели волка? Ели ли вы когда-нибудь в лесу траву с черникой? Ну… и как вам? – Ой!

Горячая затрещина, как гром среди ясного неба, падает мальчику, который уже учит Гемору, на загривок. Он вскакивает. За ним стоит тетя Фейга: лицо пылает, рукава закатаны.

– Опять со скотиной?.. Опять скормил скотине полбуханки хлеба, придурок!

– Му-у-у! – выдувает скотина приглушенный вздох из ноздрей.

Только мальчик, который уже учит Гемору, понимает этот вздох. На коровьем языке это значит:

– Хозяйка, не бейте ребенка, не бейте!..

Но тетя Фейга не понимает. Не понимает она этот язык. Она понимает только, что мальчик, который уже учит Гемору, не должен возиться с коровой и что корова не хворая кушать картофельную шелуху с отрубями…

Мальчик, который уже учит Гемору, убегает в дом. Там его встречает дядя Ури, и в его косых глазах горит злая усмешка:

– Руки омыл?

– Омыл.

– Благословения сказал?

– Сказал.

– Цицес поцеловал?

– Поцеловал.

– Корове сказал «Доброе утро»?

– У – да – нет – не…

Мальчик, который уже учит Гемору, спохватывается и замолкает. Чуть не проговорился… Но младшие братья катаются со смеху.

Дяде Ури по душе его остроумие.

– Тебя о чем-то спрашивают! Как поживает скотина?

Мальчик, который уже учит Гемору, молчит. Только чувствует, что скотина одинокая и добрая, а люди злые, злые и глупые. У них полно всякого добра, живут в тепле, а злые… Чего они от него хотят?

Тут Велвл чувствует острую боль в ухе. Два жестких пальца винтом крутят его ухо. И так, за ухо, Велвла ведут и усаживают за стол:

– Ну, к скотине в гости ты уже сходил. Теперь можешь спокойно попить чаю. Но ты должен знать, что, если я еще раз увижу тебя у коровы, я тебе… Я – руки – руки – я – тебе – поотрываю!

Мальчик, который учит Гемору, пьет чай с молоком и давится. Молоко это – от их скотины. У него сжимается сердце. Он вдруг чувствует себя таким одиноким на свете, еще более одиноким, чем скотина в стойле. Но вдруг Велвл вспоминает, как скотина вздохнула, когда мама его побила. Вот она-то, чье молоко он сейчас пьет, и вправду его жалеет… Она, конечно, лежит сейчас в стойле, грустная такая, и думает о нем: «Пей. пей мое молоко. Пей на здоровье…» Эта мысль утешает Велвла. И по пути в хедер он еще раз представляет, как скотина вздохнула, когда мама его побила:

– Му-у-у…

2

После Пейсаха, когда солнце вновь начинает пригревать, когда отсыревший сад подсыхает, а земля становится черной, как бархат, и у забора появляется молодая крапива – скотину выпускают, чтобы она немного проветрилась в пустом, невскопанном саду.

Скотина, ленивая и неопрятная, тащится из стойла, моргает, глядя на солнце. Ноздри раздуваются, как меха. Апчхи! Будь здорова! Коровы тоже чихают.

Скотина сильно и глубоко вдыхает, так что брюхо у нее надувается и становится круглым, как бочка. Потом она, пыхтя и кашляя на коровий манер, выдыхает.

Затем потягивается задними ногами, как кошка, которую согнали с теплой печи. Кажется, сейчас она подымет переднее копыто и почешет им между рогов.

Затем на некоторое время застывает, как истукан, только голова едва заметно покачивается. Ей, верно, кажется, что это сон… Она подымает одно волосатое ухо, потом опускает его, подымает второе, крутит им, точно привинчивает, потом опускает.

И вдруг, ни с того ни с сего, без капли стыда, задирает хвост. Закручивает его прихотливо, как хазан – трель, и со странной порывистостью, прижав оба уха к затылку, пускается вприпрыжку прямо к плетню:

– Мо-о-о! Мне хорошо!

Стремительно подбегает к плетню и храбро наносит ему удар обоими рогами, наверное, шутит: что, дескать, встал у меня на пути, дубина стоеросовая!..

Затем опускает рога и взрывает ими мягкую землю: «Шолом-алейхем! Пора уже тебе прорастить траву с желтыми цветочками… Му-у-у!»

И с прежним воодушевлением бегом пускается обратно. Толкает угол дома, с наслаждением чешет об него бок и остается стоять в теплом пятне света, которое первое солнце уронило в пустой еще сад. Полуприкрыла глаза и пережевывает жвачку. Получает удовольствие. Слюна лентой висит до земли. Едва заметная улыбка удовлетворения дрожит в полуприкрытых коровьих глазах и на толстой верхней губе…

Мальчик, который уже учит Гемору, видя, как глупо ведет себя скотина, теряет к ней всякое уважение. Скотина остается скотиной! – думает он, как большой. Ему-то, собственно говоря, нравится, что такая почтенная скотина так дурачится. Он и сам готов слегка попрыгать по саду, по сырым прошлогодним грядкам с высохшими капустными пеньками… Но былого почтения все-таки уже нет. Он был о ней лучшего мнения, когда она зимними холодными ночами лежала одна-одинешенька в стойле, и вздыхала, и думала о своих исчезнувших телятках…

Скотина глядит на него пристально и спокойно своими полуприкрытыми глазами. Она, кажется, видит его насквозь вместе с его недобрыми мыслями. И вдруг как крутанет – наполовину в шутку, наполовину всерьез – в сторону Велвла рогами:

– Все я про тебя поняла, молодчик, да… Теперь иди в хедер, теперь оставь меня.

Грустный Велвл уходит в хедер. Так грустно – будто близкого потерял.

Нет, скотина думает только о себе. Сколько пощечин он получил из-за нее. А она – ничего… Прыгает себе по саду, прыгает… Даже повернула рога в его сторону. Она его уже не узнает… Нет, больше у него не будет для нее хлеба! Хлеб с солью – с этим покончено!..

Но вернувшись из хедера к обеду, Велвл обнаруживает, что скотина опять стоит одна-одинешенька около дома и жует жвачку. Теперь ее коровье горе снова стало серьезным. Она снова размышляет, как настоящий человек. Она насытилась свежим воздухом и солнцем и успокоилась. Телячий восторг кончился.

Мальчик, который уже учит Гемору, подходит, все еще немного сердясь, к скотине. Та открывает мягкие, добрые глаза, протягивает к нему четырехугольную морду и жарко сопит. Мальчик, который уже учит Гемору, тянет к ней руку, а она – ему навстречу – длинный-длинный язык. Она узнает его. О да, она его узнает. Конечно, она его узнает… Алейхем-шолом, как, мол, дела? Куда это ты так надолго ушел?

Однако она вроде бы совсем не смущена, она вроде бы просит, хм… кусочек хлеба с солью. Ради бога – соли. Хм… главное – это соль.

Мальчик, который уже учит Гемору, готов простить скотину. Он треплет ее по шее. Он пересчитывает зарубки на ее рогах. Семь зарубок – знак того, что скотина телилась уже семь раз. Так говорит мама. Велвл тянет скотину за мягкий, свисающий с шеи, подгрудок. Подгрудок, который болтается под шеей, означает, что скотина хорошей «породы». Что такое «порода», Велвл не знает. Но так говорит мама.

За обедом Велвл утаскивает кусок хлеба, солит его и прячет под курточку. И, когда он прокрадывается обратно в сад, скотина идет ему навстречу с немного испуганным и таинственным видом… Она знает, что он что-то для нее стащил и это их общий секрет… Теперь главное – молчать. Еще мгновение скотина продолжает стоять, поворачивая голову к дому и двигая ухом, будто хочет убедиться в том, что никто из домашних их не видит. Затем она тянет к себе кусок хлеба, подталкивая его шершавым гибким языком. И сразу же начинает, с удовольствием, но сдержанно, жевать своим большим четырехугольным ртом. Скотина чмокает и глядит на своего кормильца налитыми глазами.

Мальчик, который уже учит Гемору, смотрит на скотину и смеется. Скотина сейчас выглядит точь-в-точь, как тетя Михля, супруга дяди Зямы, когда мама хочет в честь праздника уважить ее лекехом с водкой. Тетя Михля жует лекех беззубым ртом, жует и прихлебывает, и медово так приговаривает:

– Так и тает во рту, скажу я тебе, Фейга. Сколько меда ты кладешь на фунт муки? Твое здоровье!

То, что нельзя
пер. В.Дымшица
1

Прежде чем Велвл, сын дяди Ури, достиг семи лет, в нем уже развилось тайное желание «грешить».

Как утреннее облачко, всплывало в нем дурное побуждение, и каждый раз, когда это легкое облачко туманило его детский ум, его маленькое наивное сердце сжималось, дрожа, словно от близкой опасности… Но в этой тихой дрожи было некое сокрытое удовольствие, сладкая боль, которая всегда происходит от неудовлетворенной страсти.

Эта мысль еще не приобрела ясного образа, но все же Велвл чувствовал, что скоро он «согрешит». Он боялся того ужасного и сладкого, что подступало к нему все ближе и ближе, но в то же время тосковал по нему.

Если Велвл и не понимал «больших» – бородатых мужчин с волосатыми руками, – он, по меньшей мере, пытался их понять. Дядя Ури говорит, что, согласно Божьему закону, того и этого делать нельзя, а Велвл боится папу и боится «греха», уверяя себя, что папа прав и так не делает. Папа говорит, например, что в субботу нельзя рвать бумагу, даже во время игры. Велвл боится «огненных всадников» там… где-то там, на том свете. А еще он боится кожаного ремешка, которым папа подпоясывается под жилеткой – и не рвет бумагу. Но глубоко в сердце он по-детски горячо подозревает «больших». Он подозревает, что в каждом «нельзя» сокрыт чудесный секрет, который успокоит душу, как холодная вода в жаркий день. Но «большие» с ним не считаются, потому что он – еще маленький: они только пугают его и стараются скрыть от него сладкую тайну. И Велвл томится по ней. Тайна «того, что нельзя» колышется перед ним и дразнит его воображение невиданными красками и неведомыми вкусами.

Именно в субботу ему до смерти хочется разорвать клочок бумаги. Он долго вертится как помешанный, воюет сам с собой, и, в конце концов, у него начинается сердцебиение, дыхание становится коротким и жарким, а его маленькие пальчики дрожат и рвут, рвут потихоньку бумагу, так чтобы никто не услышал. Но его младший братишка, Файвка, о, вы не знаете, что это за бестия! Все видит, все слышит и все доносит папе, едва только тот встанет, наполовину сердитый, наполовину распаренный от послеобеденного субботнего сна.

– Рвал бумагу, папа!.. Он, он, папа!.. Газету, ой, ой, там…

Из-под папиной жилетки появляется желтый кожаный ремешок:

– Иди сюда, паршивец!

Но сладкая тайна «того, что нельзя» тянет к себе Велвла все сильней.

Его притягивает католический собор, который звонит за садами, недалеко от дома дяди Ури. Что там происходит? Как там «они» молятся? Какие у них «молитвенники»? Что там играет так печально и мягко? Говорят, это – то, что играет, – было унесено при разграблении Храма… правда ли?

И однажды, когда у «них» был праздник и толпы мужиков в новых шапках и крестьянских девок с новыми цветными лентами потекли в собор, Велвл тоже протолкался туда. Людская волна затащила его, испуганного, внутрь… Велвл так растерялся, что даже забыл снять шапку.

–  Шапку! – засипел над Велвлом какой-то высокий мужик с сизым носом и уставился на него круглыми рыбьими глазами.

Горят свечи… там, у их «орн-койдеша» [51]51
  Здесь имеется в виду алтарь католического собора. Орн-койдеш в больших синагогах, традиционно украшенный деревянной позолоченной резьбой в стиле барокко, внешне напоминал алтарь в польском костеле.


[Закрыть]
… и все-таки над всем царит странный сумрак… доносится какой-то особенный напев и веет удушливым сладким запахом. Это, кажется, их «воскурения»! Распятые «фигурки» из мрамора стоят в каждом углу. Лой тасе лхо песел ве-кол тмуне… [52]52
  Не делай себе кумира и никакого изображения (Дварим (Второзак.), 5:8).


[Закрыть]
Да не будет у тебя никакой статуи и никакого изображения!.. Ой-ой-ой, как это они молятся в таком мраке? Все вокруг Велвла преклоняют колени… Целуют продырявленные ноги каменных изображений… Только один Велвл стоит, рот полуоткрыт, глаза застыли, сердце сдавило, так сладко и так страшно, хочется тоже встать на колени… помолиться… от всего сердца прочитать, стоя на коленях, «Кришме»…

Велвл побледнел, папино субботнее лицо всплыло перед ним в мистическом мраке и пропало. Какая-то старая хромая бабка в черном выступила из тени, постояла немного, посмотрела на него отчужденно, и Велвл услышал мягкий, неприятный, шамкающий голос:

–  Ну, милый, чаво стоишь? Иди, Богу помолись!..

Сначала он не понял, чего от него хочет эта старуха, хотя значение слов было ему понятно, но когда бабка повторила это еще раз, он почувствовал, что по нему течет холодный пот и что он бежит, убегает из этого страшного места, от этой страшной старой бабки.

Она сказала «Богу помолись». Читать «Кришме», стоя на коленях… Ой-ой-ой!

Через месяц, когда Велвл уже и думать забыл о том, что с ним случилось в соборе, он шел пообедать домой из хедера, и вдруг… Та бабка идет! Это была та самая старуха, хромая бабка, которая сказала ему в соборе, чтобы он помолился Богу. Он очень-очень ее испугался и снова убежал, убежал, как от опасности, а почему – и сам не знал.

2

И снова дурное побуждение.

В кухне у дяди Ури просели две старые доски в полу. Идет Файвка, младший брат Велвла, наступает на них и падает с громким ревом. Накидывает тетя Фейга шаль, убегает и договаривается с одним мужиком, плотником Трохимом.

Утром, часов так в шесть, Велвла от его детского сна пробудил назойливый стук топора. Велвл сразу понял: Трохим пришел.

Велвл быстро оделся. Ему захотелось увидеть, как чинят пол, как встают новые, пахучие и струганые доски среди старых, как влетают новые, длинные гвозди, когда их стукают по плоской головке, в белое душистое дерево.

– Что так рано, праведничек ты мой? – встречает его иронически тетя Фейга. – Видать, встал к полуночной молитве? [53]53
  Древний обычай траурной полуночной молитвы в память о разрушении Храма. Соблюдается только очень набожными людьми.


[Закрыть]

– Спать невозможно… когда так стучат топором, – отвечает Велвл, прикинувшись простачком, и поливает себе на руки [54]54
  Имеется в виду омовение рук после пробуждения, так называемая «негел-васер» (букв. «ногтевая вода», идиш).


[Закрыть]
. Потом отходит в сторону, потихоньку тянется, дотягивается, ощупывает инструменты Трохима и восхищается:

– Глянь, мама, как блестят, и как же они блестят!

Но тетя Фейга только сердится. А тут брызжут щепки, пахнет смолой. Велвл слышит, как Трохим пилит и строгает, усердно тешет и при этом от души кряхтит: «Ха-а, ха-а!» Удар топором и выдох, вдох и удар топором. Или разозлится на паршивый гвоздь, который ленится входить туда, куда надо, и клянет его на мужицкий манер:

–  Эх, коли б тобя фра-анци! [55]55
  Чтобы тебе заболеть французской болезнью (т. е. сифилисом) ( белорусск.).


[Закрыть]

Под «трефной» табуреткой Велвл замечает грязную Трохимову торбу. Он трогает ее и снова потрясенно тянет маму за фартук:

– Это его еда… мама? Гои едят? Глянь, мама!

– Его, его, его! Ну? Твоя, что ли? Пошел вон отсюда!

Велвл ужас какой любопытный. У него просто сердце выскакивает из груди, а мама только кричит. Велвл сдерживается и отпускает торбу, чтобы его в чем-нибудь таком не заподозрили. Но по правде… Что, например, может в ней лежать? Что, например, ест Трохим? Какой вкус у гойской еды?

Часов в восемь Трохим откладывает свой топор, скидывает меховую безрукавку, развязывает грубую торбу на «трефной» табуретке и садится поесть. Велвл уже тут как тут и, как кошка, смотрит Трохиму прямо в его широкое лицо, в его сильный крестьянский рот, который готов начать жевать.

Мужик достал из мешка полбуханки черствого солдатского хлеба, разбойничий острый нож, бумажный кулек соли и под конец какой-то белый, четырехугольный жирный кусок, прошитый красными жилками. Поглядев внимательно на этот кусок, Трохим перекрестился.

– Мама, мама, глянь… Это свинья?

У Велвла аж дух захватывает от возбуждения и томления.

– Это еще что такое? Пошел вон отсюда! Сколько раз тебе можно говорить: когда человек ест, не гляди ему в рот!

Трохим режет свой хлеб и свою «свинью» на красивые четырехугольные кусочки, плоские и дразнящие… Хлеб такой черный и матовый, жир такой белый и блестящий. Один цвет накладывается на другой. Острый нос Трохима, его пальцы, его зубы и его нож перемазаны запретным жиром, который он ест. Каждый кусочек он макает в грубую соль, перемалывает пищу, как жернов, и то, как он жует, слышно по всему дому. Хоть на улицу выйди, и там будет слышно… Велвл глядит на маму: она стоит, прислонившись спиной к теплой печке, руки сложены на животе, а глаза смотрят на Трохима сверху вниз с некоторой жалостью, но вместе с тем с отвращением и насмешкой. Мама потихоньку качает головой, как будто хочет сказать:

– Ой, гойская твоя голова! Горе горькое тебе, и жизни твоей, и еде твоей, и вообще…

В конце концов, она в задумчивости тихонько сплевывает.

«Я понимаю, – думает Велвл, злясь от того, что его уже два раза прогоняли. – Я понимаю!»

Он подозревает, что даже такая благочестивая женщина, как его мама, в глубине сердечной томится, как и он сам, Велвл, по чудесной тайне, которая парит над гойской едой. А плевать-то она плюет только потому, что так Бог велел.

А Трохим ест, наворачивает. Ест глубокомысленно, сосредоточенно, как это делают здоровые домашние животные и крестьяне.

– Мама, – Велвл больше не может сдержаться, – я хочу есть. Мама, хлеб с… С сыром, мама. Нет, с мас…

– А благословения за тебя кто будет говорить? – сердится тетя Фейга. – Погоди, погоди, вот придет папа из миньена! [56]56
  Здесь имеется в виду синагога.


[Закрыть]

Велвл возвращается в столовую, произносит благословения.

Ой, какие они сегодня длинные и нудные, эти благословения, с их «не создал» [57]57
  Во втором и третьем благословении молящийся благодарит Всевышнего за то, что тот не создал его гоем (неевреем) и рабом. В четвертом благословении мужчина благодарит Всевышнего за то, что тот не создал его женщиной.


[Закрыть]
, с их «благословен ты»… [58]58
  Любое благословение начинается со слов «Благословен Ты, Господь, Бог наш, Царь вселенной…».


[Закрыть]
На этот раз целое дело!

А Трохим наворачивает.

–  Борух ато адейной элоейну мелех а-эйлем шелой осани гой… [59]59
  Благословен Ты, Господи, Бог наш, Владыка вселенной, за то, что Ты не создал меня неевреем ( др.-евр.).


[Закрыть]
– частит Велвл, а в головенке у него вертится: чудесный вкус… восхитительная еда. Трохим такой хороший… Он все может! Здесь какая-то тайна… ой, как ему хорошо, этому гою…

И вдруг, посередине благословений, Велвл слышит, что мама, рассердившись на что-то, в голос кричит на Трохима.

Когда Велвл снова прибегает на кухню, он узнает, что как раз принесли от пекаря несколько горячих буханок, а Трохим, который привык есть только черный солдатский хлеб с отрубями, от большого возбуждения ухватил одну свежую, пропеченную, посыпанную тмином буханку своими жирными, перемазанными свининой пальцами, прижал ее к себе и спросил тетю Фейгу: «Сколько стоит?» Ну дела! Когда мама это увидела, буханка стала уже совершенно трефной.

Тетя Фейга сделала все, что в женских силах, для того, чтобы разъяснить плотнику, что, как только гой, «Юрка», тронул своими трефными свинячьими руками еврейский хлеб, этот хлеб уже нельзя есть… Не кошерно! Фе…

–  Ни можно кушать у нас! – так она втолковывает плотнику. Кто его просил трогать свежую буханку? Лучше б у него сперва руки отвалились…

Но Трохим совершенно не понимал, какой смысл в том, что на свете бывает трефное, а бывает кошерное. Он уже поел и теперь чесал за ухом жирным пальцем. В конце концов он скроил жалостливую гримасу и принялся полукричать, полуплакать на своем крестьянском наречии:

–  Чаво?.. Чаво кричишь, хозяйка? Чи я тоби побив? Чи я у тоби козу украв?

С жарким любопытством Велвл смотрел на несчастную буханку, которая стала трефной, бедняжка: он искал в ней признаки некошерности – и не находил. Теплая буханка, коричневая и блестящая, посыпанная душистыми тминными зернышками, такая же, как и все остальные буханки. И все же… Прикосновение Трохима придало ей какую-то таинственность… Тайна «того, что нельзя» теперь заколыхалась вокруг него. Мама боится этой тайны. А иначе с чего бы она так кричала на Трохима?

– Мама, мама, это ничего… ничего на буханке нет, ма…

– Хвороба тебя возьми, боже ты мой! Еще напасть… Кто тебя спрашивает, кто? Погоди-ка, папа тебе задаст «ничего».

В конце концов тетя Фейга уговорила Трохима купить у нее буханку «почти бесплатно». Хлеб ей самой стоит тридцать грошей, а она его продает за двадцать пять… за… за… пятнадцать… Ну? Она положила трефную буханку на торбу Трохима и, благословив: «Чтоб ты первым кусочком подавился!», вышла, кипя и негодуя. Вслед за ней вышел Трохим. У Велвла сперло дыханье. Он оглянулся – никого нет! Тогда он тихонечко, на цыпочках, подошел к трефной буханке, которая поблескивала, улыбалась ему таинственной трефной улыбкой и, остывая, тихо и греховно похрустывала. Велвл быстро склонился над ней и с бьющимся сердцем лизнул коричневую корочку. Глянь! Что это? Если он не ошибается, вкус точно такой же! Где же тогда вкус «того, что нельзя»? Почему мама так испугалась?

И он еще раз лизнул, и снова никакого особенного вкуса…

Шаги. Идут! Велвл спохватывается и тихо улепетывает из кухни.

3

Но четырехугольные белые кусочки с тех пор уже не выходили из его заупрямившейся головушки.

Через год у дяди Ури в добрый час родился еще один ребенок. Его назвали Рахмиелка. Мама взяла для него няню, старую крестьянскую бабку. У этой шестидесятилетней старухи были ясные серые глаза и большая голова, вечно замотанная в красную турецкую хустку, громоздившуюся, на белорусский манер, целым сооружением из узлов и складок. Эта старуха постоянно со всеми цапалась, даже с дядей Ури. Она воспитывала Рахмиелку, пичкая его до потери сознания манной кашей и разбавленным молоком. Старуха целовала и обнимала Рахмиелку как родного и при этом не переставала клясть свою невестку, которая заела ее век в ее собственном доме, так что ей пришлось покинуть свою родную деревню, свой садик, в котором она еще ребенком растила лук и огурцы. А теперь… А теперь, пусть люди добрые видят! Она должна служить у чужих, у жидов…

У этой старухи было в обычае покупать тайком для Велвла моченое яблоко всякий раз, как она шла на базар; но… при этом она постоянно, как только представлялся случай, доносила на него и папе, и маме. И Велвл, мальчик, который уже учит Гемору, платил ей той же монетой. Он постоянно воровал для нее водку и халу, и швырял ей в голову ее же старые галоши, и называл ее, убегая, старой стервой.

Частенько старуха пускалась с Велвлом в разговоры по поводу «их Бога» и «нашего Бога». Она все время показывала ему свой старый латунный крестик, странную цацку, украшенную голубой эмалью. Она говорила, что получила его в наследство от своей бабушки, которая ходила на богомолье… пешком, аж до самого Киева. Велвл всякий раз трогал крестик мизинцем и дрожал, и, чтоб похвастаться, сразу же убегал и приносил ей папины тфилин, и показывал, что с ними делают. Вот так наматывают ремни. Понимаешь? Этот – на голову. Видишь? Потом закатывают левый рукав… Гляди! Бабка при этом всегда кивала закутанной головой, не понимая ни слова, и глядела на Велвла с удивлением и подозрением, как на маленького колдуна.

– Ага! Ага! – повторяла она по-крестьянски после каждого его слова, в знак того, что она все очень глубоко понимает.

– Ага! Ага!

В конце концов она с большим почтением дотрагивалась до большой четырехглавой буквы «шин» на «шел рош» [60]60
  На тфиле «шел рош» («для головы») изображена необычная буква «шин» с четырьмя «головками». У обыкновенной буквы «шин» (ש) их три.


[Закрыть]
, прищелкивала языком и всякий раз таинственно спрашивала:

–  Чи то ваш хрест?

Почти каждое воскресенье ее навещал старший женатый сын – Микита. Он был высоким и тощим, этот Микита. Скулы – острые и гладкие, нос – мясистый и курносый. И когда Микита поворачивался к вам, вы сперва видели две больших ноздри и только потом маленькие бледно-голубые глазки.

Всякий раз, когда Микита приходил в своих лаптях и со своим громким здравство, он приносил в дом дяди Ури незнакомые мужицкие запахи стойла, кожи, махорки и пашни. Тетя Фейга кривилась, дядя Ури сразу же закуривал папиросу, но у Велвла начинали страстно дрожать ноздри. Он почему-то тосковал по этому Миките, ждал каждое воскресенье появления его овчинного кожуха с большой светлой заплатой на спине. Ему нравилось трогать кожу, затвердевшую снаружи от снега и дождя. Ему нравилось запускать обе руки в мягкий курчавый мех с изнанки…

Микита неизменно добивался своего. Старую няню он называл мамкаи каждый раз выклянчивал у нее ту малость, которую она зарабатывала. Для этого он и крестился, и божился, и плевал, и в раскаянии громко бил себя в грудь обоими красными кулаками до тех пор, пока старуха, тихая и сломленная, не выкладывала несколько грошей. Но стоило ему уйти, как она принималась клясть его и свою невестку ужасными, злыми проклятьями.

Чай, которым потчевали Микиту, он всегда понемножку наливал в блюдце, которое потом брал двумя руками, точно боялся, что отнимут; и, не отрывая блюдце от стола, принимался тянуть чай, и сопеть, и пыхтеть, и охать от удовольствия, и с присвистом сосать сахар, и сдувать пар вытянутыми губами, и стирать рукавом из грубой холстины пот со лба. А от халы он каждый раз откусывал такие ужасные куски, что с каждым укусом Велвла пробирала дрожь.

У Микиты, – после того, как он, напившись чаю, собирал в ладонь все крошки халы и сахара и высыпал их в рот, – становилось веселей на душе. Он вынимал медную трубку с камышовым чубуком, неторопливо набивал ее махоркой, подзывал к себе одним пальцем Файвку, пятилетнего брата Велвла, и на мужицком наречии просил его принести спичку. Малыш немел от страха и смущения, засовывал в рот пальчик, тихонечко выходил из комнаты и потом убегал с криком и плачем к маме. Тогда Микита начинал просить у него прощения на «чистом» еврейском языке:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю