Текст книги "Комедианты"
Автор книги: Юзеф Крашевский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 28 страниц)
Цеся, бледная, как тень, первая подошла к Вацлаву и, не зная, как приветствовать его, что сказать ему, протянула только руку.
Сильван, встревоженный, потому что сейчас рассчитал, сколько будет стоить этот новый брат, подошел и обнял его весьма неохотно; графиня кинулась было к мужу с расспросами, но его пасмурное лицо, какой-то стеклянный взгляд, дрожащие губы и молчание оттолкнули ее.
Все общество, пораженное этим необыкновенным происшествием, словно растрескалось на части; чужим понадобилось уехать, чтобы разнести новость по соседям; а домашние ждали с нетерпением отъезда, чтобы узнать от графа подробности. Задумавшаяся Цеся равнодушно и холодно принимала предупредительные любезности Фарурея, и он, чувствуя себя лишним, вскоре под каким-то предлогом исчез из Дендерова. Вацлав потихоньку также удалился из залы, сел на свою бедную тележку и отправился к ксендзу Варелю, рассказать ему последствия своего первого визита и просить совета, как поступить дальше.
В это время граф, ослабевший уже под несколькими ударами, один за другим неожиданно поразившими его (несколько дней тому назад он получил известие, что теща вышла замуж), в молчании вытащился из залы и слег в кровать.
Поведение свое с Вацлавом он признал слабостью характера, устраняющею его, по счастью, от дальнейших выходок стыда. Отрекшись от жены брата и ее сына, он побоялся увеличить это преступление убийством и ограничился только отнятием у них собственности и скрытием происхождения дитяти. В настоящее время у него не хватало сил на борьбу и процесс; под влиянием страха он готов был согласиться на все, лишь бы не затеяли унизительного для него дела. Гордость и боязнь общественного мнения спасли его на этот раз от окончательного падения. Но мысль отдать половину захваченного имения, что при уплате долгов могло разорить его вконец, потери и все неприятности так поразили его, что в припадках сильнейшей горячки он едва не лишился жизни.
Болезнь в ее угрожающих симптомах развивалась с неимоверною быстротою. Послали за врачом, а графиня с французским романом в руках явилась к кровати больного разыгрывать роль отчаивающейся супруги.
Цеся, по отъезде Фарурея и Вацлава, погруженная в черные размышления, сидела неподвижно в креслах, словно громом пораженная; самые странные картины, догадки и планы мелькали в голове. Неожиданное происшествие этого дня было очень важно Для Цеси, она видела теперь возможным то, что казалось ей вчера смешным; сердце ее билось, в нем пробуждалась любовь; с другой стороны, улыбались богатство и значение, улыбалось положение всевластной царицы. Она остановилась между двумя счастьями, не решаясь выбрать, склоняясь сердцем на сторону Вацлава, головой к богатому старику. Так как она жила больше головой, чем сердцем, чувства не было у нее, или оно спало еще неразвитое в глубине груди, то легко отгадать, кого ожидало предпочтение.
Графиня, после мужа, страдала, кажется, больше всех; ее отвращение к Вацлаву увеличилось и усилилось, но она скрыла его, как привыкла скрывать все, что чувствовала.
Сильвана, видимо, глубоко поразили все эти неожиданные происшествия, и над челом его повисла туча печали; обычное своеволие и пренебрежение ко всем, увеличивавшиеся при каждой неприятности, приняли теперь ужасающие размеры. Он ушел на свою половину, задумчивый, раздосадованный, надменный и нахмуренный, не взглянув даже на мать и отца, не сказав ни слова сестре и не намереваясь ни с кем поделиться своими размышлениями. Он думал только с отчаянием об упадке имения, значения и всех надежд своих и не видел средств пособить горю. Избалованный судьбою, он проклинал теперь ее за то, что она отнимает у него, как полагал он, его собственность. Единственною спасительною мерою являлась ему мысль о женитьбе; на ней основывал он расчеты будущности, обогащения и приобретения нового значения в обществе. Он не сомневался, что при первом его взгляде к нему ринутся толпами наследницы миллионов.
Отыскав себе это утешение и решив отправиться куда-нибудь на чужую сторону (так как в окрестности не было достойных молодого графа), несколько успокоенный, он закурил сигару и лег с романом Дюма.
В доме опять поднялись беспорядки и неурядица; расстройство, предшествующее обыкновенно минуте падения, уже начиналось. Болезнь графа, признание племянника опять возмутили успокоившихся было на время кредиторов, прислугу и друзей дома.
Вацлав со слезами на глазах, обнимая Вареля, рассказал ему свои приключения.
– О, видишь, Господь Бог помог тебе, – сказал пастырь. – Смотри же, чтобы твое сиротство, бедствование и все прежнее твое положение послужили на будущее время добрым уроком. Знаешь страдание, потому что сам ты страдал; знаешь, как тяжело унижение, сиротство, нужда и рабство, помогай же другим и своими деяниями отблагодаришь Бога за то, что ты получил по его благости. Наконец, не делай как многие: молятся в бедствии и забывают о Боге при счастии, не теряй веры – это большое сокровище. Есть неблагоразумные люди, которые в безумии от счастья кидают это сокровище, думая, что уже не будут нуждаться в нем; но когда же вера не пригодится?
В таких поучительных разговорах прошел вечер. Вацлаву для устройства новой жизни нужно было ехать в Житково, и на другой день, получив от графа нужные бумаги, он собрался уже в дорогу, но почувствовал себя дурно. Ксендз Варель не пустил его; вынесенное волнение, перемена судьбы и беспокойство свернули его на ложе болезни, с которого поднять его суждено было молодости.
Ксендз Варель с заботливостью матери остался подле больного, старательно ухаживая за ним и не покидая его иначе, как для исполнения только самых необходимых обязанностей своего сана. Тогда его заменяла почтенная Дорота, старушка добрейшей души, но ворчунья, которая не раз надоедала и самому Варелю своими выговорами и проповедями и не скупилась на них и в отношении к больному.
Смолево было недалеко от Вулек, а Курдеш считался большим приятелем Вареля; почти каждый день старый воин посещал ксендза, заботясь потихоньку о его нуждах; об этом знали только Курдеш и Дорота; Варель, разумеется, не принял бы этих постоянных пожертвований; но постоянно занятый делом, он и не догадывался, откуда все являлось.
Здесь старый шляхтич встретился первый раз с Вацлавом и, заметив, что ему, несмотря на все старания ксендза, было тут не совсем-то хорошо, предложил перенести больного к себе в дом, ручаясь, что Бжозовская и Франя сумеют за ним ухаживать. Напрасно сопротивлялись и ксендз Варель, и даже Дорота: домик священника был, очевидно, сыр, врач жил недалеко от Вулек, все, казалось, как нарочно говорило в пользу перемещения больного. Заложили бричку и перевезли Вацлава в знакомый уже нам домик.
Известие об этом сначала заставляло призадуматься Бжозовскую, потом несказанно ее обрадовало; между многими у Бжозовской была одна слабость: ей все скоро надоедало, и тогда нужна была новость; сверх того, узнав, что больной был граф и одной же фамилии с Сильваном, Бжозовская сказала сама себе: «Гадание! Гадание! Кто знает, что тут кроется: карты соврать не могут!»
Она стала допрашивать, какой наружности Вацлав, сколько ему лет, какие у него глаза, волосы и т. д. Следствием этих расспросов были прорицательские размышления.
Для Вацлава прибрали комнатку и уход за больным поручили, разумеется, Бжозовской, которая взялась за это с большой радостью; Франя только из окна увидела бледное лицо больного, когда он высаживался у крыльца и входил в комнатку, по соседству с комнатой Франи.
Он не был уже болен опасно; удачное леченье остановило болезнь в начале; осталась слабость и то переходное положение, которое разделяет здоровье от страдания. Вацлаву не позволено было только выходить и выезжать.
Около графа Дендеры также собирались созванные медики, глубоко задумываясь над причиной и названием болезни, которой causa proxima была от них скрыта. Каждый из этих господ имел какую-нибудь любимую болезнь, которую видел везде и во всем, отыскивал ее симптомы у графа и найденные определял по-своему. Каждый предлагал лучший способ лечения; но так как сама болезнь указывала нужнейшие средства, то на них и соглашались все без споров. Из трех присутствующих врачей, как это часто бывает, тот, который говорил громче, распоряжался хуже всех, но самоуверенно заговаривал своих сотоварищей и умел незнание свое прикрыть шарлатанством, – одерживал первенство: скромная заслуга, не умеющая говорить о себе и за себя, всегда остается в тени, самохвальство идет вперед.
Граф, несмотря на то, что попал в руки шарлатана, некоего пана Штурма, известного в окрестности тем, что он лечил как кто хотел: гомеопатией, алопатией, гидропатией Присница, электропатией, Леруа, Мориссоном, и поддерживал этот эклектизм ловко сшитой системой, несмотря на самое нелепое лечение, граф поправлялся, благодаря своим силам, главным условиям здоровья, без которых не может ничего сделать никакая медицина. Пан Штурм, который по обыкновению своему рассказывал всем, что болезнь чрезвычайно опасна, приписывал, разумеется, себе чудесное спасение пациента. Как во многих болезнях, приплеталось и то, что перед тем долго таилось или отзывалось понемножку, то все это увеличивало болезнь, затемняя главные симптомы побочными. По мере того, как граф поправлялся, мысль об ужасном положении, в какое он становился, о стыде, который он перенес, о разорении, которое ему грозило, тревожили его более и более. Нужно было заплатить кредиторам, отдать Вацлаву и остаться с весьма немногим. Тяжело было решиться на это графу, привыкшему к роскоши и барству. Мысль женить Фарурея на дочери, утешала его несколько; надо было успокоить кредиторов и особенно уломать ротмистра Курдеша, которому отдать двухсот тысяч не было никакой возможности. После долгих, бессонных ночей размышления и соображений оказалось необходимым призвать на помощь Сильвана. Сильван, со своей стороны, также мечтавший о ловле невест, явился на зов отца, но равнодушный, надутый и недовольный.
Граф лежал на кровати бледный, только глаза, блестящие огнем жизни, обнаруживали внутреннее волнение. Страшно изменившийся, исхудалый, с провалившимися щеками, сухой и со сморщившеюся рукою, с измятым лицом, лежал он на подушках, сгорбленный и задумчивый. Вид этой фигуры не произвел на Сильвана впечатления, какое должен бы был произвести; вид страдания был неприятен его холодному сердцу, но не возбуждал в нем участия.
Он развалился в креслах, зевнул и спросил:
– Ну, как вы себя чувствуете, граф?
– Лучше, лучше, – ответил тот живо, – но я должен думать, и эта мысль убивает меня… а думать надо… Надо подумать о себе, иначе может быть худо. Ты не знаешь, в каком положении наше имение: разорение, бедность грозит нам!
– Напротив, я догадываюсь об этом и потому-то и решился, пока есть время, подумать о себе.
– Вот именно над этим-то и я тружусь, – сказал старый граф.
– А, так я вас слушаю! – произнес Сильван, кланяясь насмешливо.
– Ты должен спасти нас; мы держимся еще вымоленным и выработанным мною кредитом. Не могу и не должен скрывать от тебя: с продажей Сломницкого поместья начались наши несчастия… Замужество бабки вашей – сумасшествие! Глупость!.. Этот племянник… (прибавил он тише), долги… все это отнимает у нас и имение, и надежды. Если и кредиторы еще вздумают вдруг потребовать уплату, мы погибли.
– Это так, я знаю, но как этому пособить?
– Люди, как овцы, – сказал граф, устремляя на Сильвана проницательный взгляд, – идут, куда поведут их другие.
– Очень может быть, но что же нам из этой сентенции?
– Послушай: Курдеш наш главный кредитор, если мы не убаюкаем его, за ним поднимутся все.
– Но что же делать с этим старым крючком?
– Гм… если б ты поволочился за его дочерью…
– Я, кажется, – сказал Сильван, обидевшись, – могу найти что-нибудь получше!
– И я так думаю, но волочиться, даже обручиться и жениться вещи разные. Не мешало бы даже, чтобы ты волочился с моего позволения и ведома, но до женитьбы не дойдет, а только выиграем время.
– Самое волокитство это – унизительно, – отозвался Сильван, – особенно после того, что случилось.
– А что же случилось? – подхватил старик, бледнея.
Сильван просто и откровенно рассказал все, даже до попытки подкупить Бжозовскую, не скупясь на насмешки и вранье в отношении к шляхтичу.
– Ну, – сказал старый граф, выслушав сына, – это еще ничего, все это может обратиться в пользу; скажешь, что любовь твоя так сильна, et caetera, что ты упал к ногам моим, и я должен был позволить. Старый плут придет спросить меня, и я подтвержу. Волокитство протянется, а между тем мы, может быть, найдем другое средство. Кажется мне, что поволочиться немножко тебе не трудно?
Слова больного сопровождались страшной улыбкой, и он вопросительно взглянул на сына. Тот с особенною тщательностью обрезывал сигару, задумавшись и искривив рот; закурив гаванну, он ответил:
– Все это, граф, позволь тебе заметить, отзывается обманом.
– А если ты так щепетилен, – воскликнул граф живо, – ну, так у панны этой, несмотря, что она ходит в ситце, больше трехсот тысяч; это равняется приданому твоей матери, а в настоящее время все наше имение не составит трехсот тысяч: женись на ней.
– А, покорно благодарю, – возразил Сильван, – жениться на такой деревенской обезьяне! Что же бы стал я с нею делать? Потом, кажется мне, что если уж продавать себя, то я мог бы взять за себя, по крайней мере, столько, сколько Цеся.
– Не всегда так удается.
– С вашего позволения, граф, вы забыли, что дело идет обо мне! Кажется, – прибавил Сильван с притворною скромностью, – что подобных мне молодых людей не насчитывают у нас сотнями.
Граф был в припадке ясновидения, которое не всегда является людям; он почувствовал всю нелепость глупой самонадеянности Сильвана и ее последствия.
Он пожал только плечами и промолчал.
– Наконец, – произнес Сильван, – пожалуй, я поеду посмотрю, но не скоро. Надо дать время забыть об этой бабе, которая меня так выругала.
– На что ж было ей давать деньги?
– Мог ли я думать, что она от них откажется?
– Надо быть осмотрительнее!
В то время как Сильван собирался ехать в Вульки, а страх унижения принуждал его откладывать, потому что стыдненько ему было пробовать в сотый раз то, что уже не удалось, Вацлав оправлялся понемножку от болезни. И старик Курдеш, и его скромный домик нравились Вацлаву, он был тут как родное дитя, за ним ухаживали, всякий день он был вместе с Франей, подвергаясь очевидно опасности влюбиться!
Долго образ Цеси, гордой, холодной, повелевающей девушки, являлся щитом, охраняющим его от нового чувства; но видя Франю всякий день, ценя ее кротость и доброту и вглядываясь в ее прекрасные глаза, которые ручались так за сердце, Вацлав подумал про себя: отчего Цеся не похожа на нее? Потом он горько упрекал себя и отгонял новый образ, припоминал несколько мгновений, вполовину горьких, вполовину милых, составляющих всю историю его любви; наконец сказал самому себе: отчего же мне ее не любить?..
От этого словечка недалеко было до совершенной привязанности.
А Франя? Франя, с сердцем совершенно свободным, сначала почувствовала к нему сострадание, потом мало-помалу была восхищена достоинствами человека, какого еще не встречала, и со своеволием избалованного ребенка отдалась новому для нее чувству.
Бжозовская смеялась потихоньку, смотрела, все видела и уж не знаю, какими нечеловеческими усилиями держала язык за зубами. Курдеш, казалось, ни о чем не догадывался.
Больной с каждым днем нравился более и более всем в Вульках, с каждым днем более пленял простую деревенскую девушку, которая чувствовала его превосходство и летела к нему, как птичка к солнцу. Так приятно ей было слушать его чтение, рассказы о занимательных приключениях его жизни, хотя он пропускал все, что могло бы обвинить кого-нибудь.
Курдеш, всмотревшись в глаза Вацлаву, признал в нем благородство и, почувствовав к нему расположение, не запрещал дочери проводить с ним большую часть дня, а оставлял их при Бжозовской в совершенном покое. Он не боялся обмана; да к тому же, может быть, тайный голос шептал, что судьба посылает ему благородного зятя; а дочери мужа, которому смело можно доверить всю ее будущность. Каким образом старик Курдеш полюбил Вацлава, расходясь с ним так во взглядах на жизнь и людей, объяснить не берусь; думаю, что тут распоряжалось сердце, что им руководило предчувствие.
Жизнь в Вульках сделалась с некоторого времени так приятна, дни проходили так скоро для всех, что хотя гость очевидно поправлялся, не слишком-то торопился он покинуть кров ротмистра и пуститься в открывающийся ему теперь совершенно новый свет. Весть об открытии тайны его происхождения с быстротою молнии разлетелась по соседству; но никого она не заняла так сильно, как Дембицких. Те не могли успокоиться; он не мог достаточно наговориться о графе, который был учителем его детей; она ломала в отчаянии руки, что так дурно обходилась с ним.
– Но кто же бы мог подумать, – повторяли оба, – такой невзрачный, такой покорный, такой смирный! Жаль, что мы раньше не знали этого, пригодилось бы нам это; мы через него могли бы войти в свет, познакомились бы с соседством, а теперь он, должно быть, сердится смертельно!..
Вацлав вовсе не сердился, потому что даже и не думал, существуют ли на свете Дембицкие. Устроив, при содействии ксендза Вареля, дела касательно своих новых прав происхождения, он совершенно успокоился и продолжал жить в доме Курдеша.
Он не слишком-то порывался даже отсюда; да его и удерживали искренно, по-старинному, от всей души, торгуясь о неделе, о дне, даже о часе.
Граф также выздоравливал понемногу; но его выздоровление было скорее переходом из болезни тяжелой и острой в легчайшую и постоянную, у него остались кашель, бессилие, раздражительность и тоска. Он проводил время в прогулке по комнате, в лежании на креслах и только иногда, для Фару рея, переносили его из флигеля в приемные комнаты.
Страсть Фарурея увеличивалась. Цеся, казалось, остывала к нему; она еще не отталкивала его, но была печальна и задумчива, словно теперь только поняла свою будущность. Вацлав, удалившийся от нее, стал теперь для нее дороже, чем когда-нибудь; она думала о нем, желала его привлечь &себе, выдумывала средства, ломала голову и сердилась на него и на себя. Фарурей между тем объяснился официально; предложение его было принято, но когда дело коснулось до назначения дня свадьбы, Цеся так откладывала под разными предлогами, так отговаривалась, что пришлось согласиться продолжить срок ожидания почти на целый год.
Сильван, которого граф торопил ехать в Вульки, также откладывал, вовсе не желая отделываться таким унизительным образом от уплаты долга. Печально было в Дендерове; граф и графиня с некоторого времени не говорили между собой иначе, как с насмешкой и намеками, а еще чаще, едва поздоровавшись, молчали. Сильван редко открывал рот, Цеся входила в залу и выходила оттуда совершенно равнодушно; она только прилежно играла на фортепьяно и совершала пешком отдаленнейшие прогулки.
Смолинский удалился, взяв имение в аренду, что составляло только первый шаг к полному владению. Во всех углах отзывались пустота и близкое паденье; даже стены словно предчувствовали это и трескались заранее.
Несмотря, однако ж, на эту царствующую печаль и пустоту, когда приезжали гости, все принимали иной вид, минутную веселость, нужную живость и улыбку. Граф свой кашель прикрывал смехом, графиня ласкалась к нему чувствительнейшим образом, Цеся гордо принимала ухаживанья Фарурея, а Сильван ораторствовал о демократии, словно в самом деле верил в нее и желал ее. Иногда по-прежнему возобновлялся даже спор между отцом и сыном, в котором один являлся представителем старого света, а другой философом-реформатором общества. Они спорили бойко, выказывали ловкость и силы, и один другому не наносили ран.
И потом, потом и те, которые разыгрывали эту сцену, и те, которые слушали, расходясь, пожимали только плечами и улыбались про себя, а в Дендерове все становилось опять скучно, молчаливо и печально.
Немало пришлось графу подумать о том, что отдать Вацлаву; признание его прав требовало справедливого раздела имения, и главнейшее затруднение заключалось в том, как разделить мыльный пузырь, до которого только дотронься – он лопнет.
Он откладывал день за днем, от завтра до завтра, и так как Вацлав не напоминал о себе и не обещал, по-видимому, никаких затруднений в расчетах, граф с каждым днем мысленно уменьшал его часть, и наконец дошло до того, что он выделил ему одну из самых плохих деревенек, обремененную банковским долгом, по соседству Вулек, оценив ее самым диким образом.
Вацлав молча принял, что ему дали, и вручил графу квитанции. Огромная тяжесть спала с плеч графа; он так был рад, что на минуту пожалел даже, зачем не дал еще меньше и не оценил дороже. Стыдно ему было перед детьми поступить так, еще стыднее перед посторонними, которые видели и поняли этот дележ; но собственные выгоды заглушили голос совести, а людские пересуды не доходили до графа.
Таким образом, Вацлав имел уже теперь куда перебраться, имел собственный дом, свой уголок на земле и непрошеный хлеб. Как он был этим счастлив! Казалось ему, что лучше всего удовольствоваться малым, большего он не желал и был уверен, что никогда не пожелает. Случайно выделенная ему деревня, Пальник, была когда-то, при жизни деда, местом жительства отца; Вацлав нашел в ней кое-какие следы пребывания Генриха, и это делало деревню в его глазах вдесятеро милее и дороже.
Пальник, как множество волынских деревень, лепился на пригорках, покрытых лесом дубовым, березовым и осиновым; вид был очень красив: под деревней по зеленеющим среди пригорков лужайкам пробегала голубая речонка, блистая местами из-за тростника зеркалом своих вод. Вдали виднелось несколько деревень, разбросанных по долинам и пригоркам, рощицы и пасеки, словно нарочно для украшения поместившиеся тут, и полоса отдаленных лесов в стороне к Смолеву. Давно покинутый дом (в нем жил только управляющий) стоял на склоне пригорка, окруженный заросшим садиком. Видно было, что несколько десятков лет тому назад кто-то перестраивал это старое здание; к нему пристроили две хорошенькие комнатки, окруженные деревьями, которые теперь разрослись и кидали тень, открывая кое-где между ветвями вид на села, луга и речку. Место это так пришлось по сердцу Вацлаву, так он полюбил его с первого разу, так приятно было ему жить, где жил несколько лет его отец, что он не променял бы это место на Дендерово. Близкое соседство Вулек придавало еще цену Пальнику; а невдалеке виднелось и Смолево.
В скором времени очищен был для него домик, приготовлено все для жительства, и Вацлав, хотя еще слабый, решился проститься с ротмистром, прося только, чтобы он проводил его в новое жилище и благословил своей старой и почтенной рукой новую кровлю.
От Вулек до Пальника было так близко, что домики глядели один на другого; стоило только пройти оврагом, оттененным кустами диких роз, белого боярышника, терна и березами, и частью деревни, и вы были уже на дворе соседа. Радовало чрезвычайно Бжозовскую, что все так отлично устраивалось, что Вацлав уезжал не далеко; принужденная отказаться от первого своего проекта, она тем упорнее держалась другого, не допуская, чтобы и тут пришлось ей ошибиться. Наученная опытом, она не порывалась уже теперь ни говорить с Франей, ни распространяться о своих планах, она молчала, кусая губы, утешая себя мыслью, что и люди, и судьба подчинялись, казалось, ее гаданиям.
– О, уж теперь непременно! – говорила себе Бжозовская, поглядывая искоса на сидящих на крыльце Франю и Вацлава. – Франя, очевидно, чувствует к нему слабость; она занимает его будто бы больного, а он столько же болен, сколько и я… Отец, кажется, не против… ну, и я также! Гадания недаром указывали на Дендерово; и так близко будет жить: непременно женится… или уже я совсем дура. Тот, как себе хочет, тот вольно барствует. Бог с ним! Он хотел позабавиться, а не жениться, но этот благородный, очень благородный человек! Два раза поцеловал мне руку, когда я ему давала липовый цвет, и очень учтив… всегда меня величает по чину.
Как раз на эти размышления взошел старый Курдеш, и Бжозовская решила несколько порасспросить его, заводя речь о погоде.
– Вот, – начала она, покашливая, чтобы обратить на себя внимание, – можно будет перенести больного в Пальник; день отличный.
– Отчего же торопиться? – сказал старик. – Там еще не устроено; может быть, и есть нечего.
– Это правда! К тому же он такой нехозяин, ни одной женщины нет в доме, мужчина не может обойтись без женщины.
– Твоя правда, Бжозося, но зато у него будет тихо и покойно.
– И скучно, пан ротмистр! – прибавила Бжозовская. – Уж, не хвастаясь, без нас всегда монастырь. Дело только в том, что он молодой и прекрасный человек и, конечно, скоро женится.
– Отчего же вы так думаете? – спросил ротмистр.
– Как обыкновенно, молод, недурен собой, хорошей фамилии, имеет состояние… Разве он не найдет себе такой, которая захочет выйти за него?
– Но вопрос в том, захочет ли он жениться? – сказал старый воин, посмеиваясь.
– Кажется мне, что он не прочь от этого, – заметила Бжозовская, кидая на Курдеша пристальный взгляд. – Не говорю и не думаю ничего дурного, но он с Франей просиживает по целым часам.
Ротмистр притворился, что не слышал этого; он крикнул в эту минуту на работника, который вел лошадей:
– Да не давай же им пить вдруг! Давай понемногу! А Сивку выстриг?..
– Мне кажется, – прибавила Бжозовская с некоторым ударением, – что и Франя смотрит на него довольно нежно.
– А где Грицко? – продолжал ротмистр, не желая слышать, что ему шептала и выбалтывала Бжозовская.
– А вы как думаете, пан ротмистр? – вымолвила панна Бжозовская.
– Что, любезная Бжозося? – спросил ротмистр, плутовски посмеиваясь и потчуя ее табаком. – О чем? О Грицке?
– Как будто вы не слышали, что я говорила?
– Разве вы говорили о ком-нибудь?
– Э, уж не притворялись бы глухим. Мне кажется, что тут что-то зреет и вызреет лучше, чем в первый раз.
– Это в Божией воле, в Божией воле! – шепнул ротмистр. – А мне пора молиться. Извините…
Панна Бжозовская должна была уйти и отправилась в Фране. Франя сидела в зале, а Вацлав поодаль, за столом, читал ей что-то из Княжнина. Она слушала и понимала гармонию стихов и новых для нее мыслей, утопая, казалось, в каком-то очаровательном полусне; с опущенной головкой и сложенными руками, смотрела она на чтеца, думая, не знаю, о нем или о поэте?
При входе Бжозовской, как будто пробужденная, она принялась за работу и шепнула весело:
– Садись же, садись и послушай, как это прекрасно!
Послушная Бжозовская уселась, но не выдержала и отвечала:
– Прекрасно, потому что читает пан Вацлав!
Франя покраснела и с упреком взглянула на Бжозовскую, а Вацлав, заметив шептанье, быстро окончил чтение, закрыл книжку, встал и объявил, что он должен ехать в Пальник.
– Как это? Сегодня? – спросила живо Франя. – О, ничего из этого не выйдет, мы вас не отпустим! Батюшка этого не позволит. Как же можно больному уезжать туда, где нет живой души?
– Благодарю вас, это давно решено; я сижу здесь так долго.
– Это вам так кажется, – прервала Франя. – А помните ли вы, что и ксендз Варель, и доктор Шварц запретили вам до совершенного выздоровления и думать о доме.
– Но я совершенно здоров! – сказал Вацлав.
– Бжозося! Беру тебя в свидетельницы: разве можно назвать это здоровьем? Во-первых, вы покашливаете, вы бледны и худы.
– Вам очевидно нужно пить еще наши травы, – громко заголосила Бжозовская, – надо позволить ухаживать за вами и скучать. Я сейчас от ротмистра, и он того же мнения; сила солому ломит: надо покориться.
Вацлав улыбнулся признательно.
– Но, право, – сказал он, – я здесь надоедаю.
– Кто же говорит то, чего даже и не думает, – прервала его, горячась и краснея, Франя, – или вы не видите, как нам хорошо с вами? Вы нас занимаете, учите, читаете нам… и вместо того чтобы принять благодарность, уверяете, что вы надоели нам.
«О, как она отлично сказала это, – подумала Бжозовская, – словно из книжки. Погоди немного, она, пожалуй, будет писать стихи!»
– Благодарю вас за все эти лестные выражения, к которым я еще не привык, – ответил Вацлав. – Но, право, не годится так дурно пользоваться вашим гостеприимством; люди так злы…
– А что нам до людей? – спросила Франя.
– Пан Вацлав прав, – заметила Бжозовская. – Могли бы болтать, но вы были больны…
Франя притворилась, что занялась работой, но взглянула на Вацлава с таким выражением просьбы и вместе с тем укора, что он замолчал и остался на месте. Бжозовская между тем добыла из шкафика старые карты и, поглядывая на молодых людей, занялась гаданием. Они подсели друг к другу поближе и тихо разговаривали.
При этой тихой беседе, которая плыла, словно ручеек по чистому песчаному дну, Вацлав невольно сравнивал Цесю с Франей и видел в последней неотъемлемые преимущества: нежность, доброту и простоту. Может быть, этих достоинств не было бы достаточно ему, но чародейские глазки, свежее и полное выражения личико, прекраснейший звук голоса и что-то пленительное в целой фигуре делали ее очаровательною! Как отличалась, как далеко прекраснее была эта хорошенькая девочка, дитя соломенной кровли, перед разрумяненной дочерью дворца, единственным удовольствием которой, ежедневной игрушкой было заманивать, мучить, делать наперекор и насмехаться! Его, однако ж, влекло еще к той воспоминание, что-то необъяснимое, что тянет, словно пропасть; здесь он чувствовал себя спокойным, счастливым, а мыслью летел еще туда. Это был уже остаток не потухшей и подавленной страсти.
Франя… Франя дала волю своему сердцу, которое заговорило в ней первый раз, и сказала себе: отец позволит, потому что я его люблю… но полюбит ли он простую деревенскую девушку?..
И не раз овладевали ею печальные мысли, и она вопрошала цветы, пауков, мушек, прибегала к разным гаданиям, и сердце отвечало ей за цветы, за пауков и за мушек… Отчего же бы не любить тебя? Разве, не любя, смотрел бы он на тебя таким взором? Разве говорил бы тебе так мило, разве так повиновался бы тебе?
Через минуту Вацлав вышел, Бжозовская, проводив его глазами до дверей, рассмеялась исподтишка и, подсаживаясь с картами к Фране, спросила:
– А что, сердце? Если бы тебе велели теперь выйти не за него, а за другого, что бы ты сказала?
Воспитанница опустила глаза: так трудно было ей солгать.
– Моя Бжозося, – пробормотала она неясно, – почем я знаю!
– Ну, признайся лучше: вы любите друг друга, не спросясь даже позволения отца?