355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юзеф Крашевский » Комедианты » Текст книги (страница 2)
Комедианты
  • Текст добавлен: 13 сентября 2016, 20:07

Текст книги "Комедианты"


Автор книги: Юзеф Крашевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 28 страниц)

– Видишь сама; как же бы такой барин мог позволить своему сыну…

– Но не прерывай же меня, я ничего не думаю. Видела я его в церкви: кажется, человек почтенный и добрый, кроткий, милейший, улыбается и кланяется каждому. Потом есть еще мать, ангел доброты, добрая и предобрая женщина, непомерно привязана к мужу и детям. И у нее есть еще мать, большая барыня, очень почтенная и уважаемая, что называется – знатная барыня; заметно еще, что была когда-то красавица. Я знавала ее в молодости, она была за Марицким каштеляном и имела когда-то огромное богатство. Надо видеть, как все ей кланяются. Кроме нашего жениха, есть еще дочь, хорошенькая барышня; мы видим ее в церкви, ты должна была ее заметить: высокая, видная блондинка, как будто задумчивая и грустная, но это ей к лицу; не раз, может быть, едучи из Вулек в Лисицы, ты видела большой Дендеровский дворец, окруженный деревьями и клумбами цветов, над прудом. Это их резиденция.

Франя пожала плечами.

– Но, помилуй, так ведь твой жених, как сама видишь, миллионер, граф; ему обо мне и не снится, а я…

– А мне снится, а что снится, кому какое дело, а я что знаю, то знаю, вот и конец.

Заметив, что Франя уже не вооружается против новой мысли, Бжозовская вышла из комнатки поговорить с Агатой и Горпыней, а девушка села мечтать у окошка. Опершись на руку, Франя невольно летела мысленно за красивым молодым человеком, который был с ней так любезен, может быть, больше, чем любезен; ей пришло на память все, что он говорил: она припомнила, как он смотрел на нее, разбирала его приветствие и прощание, и каждое его слово, и каждое его движение. Наконец спрашивала себя, грустно поглядывая в окно: воротится или нет? Приедет ли опять в Вульки? Увижу ли я его или уже не увижу?

И что-то говорило ей в глубине души, что он воротится, приедет, что она увидит его, и, наконец, она едва уже не поверила Бжозовской, основывая на мимолетном посещении вертопраха целую очаровательную будущность. Так птицы ловят пух и вьют из него гнезда; так дети бегают за мыльным пузырем; так нередко мы, старшие и разумнейшие, на мечтах, догадках и надеждах основываем целую нашу будущность. Взрослые дети!

Оставим мечтающую Франю и живо разговаривающую Бжозовскую, серьезно задумывающуюся уже о том, где бы ей розмарину достать для невесты, и обратимся к Курдешу, с которым должны познакомиться поближе.

Лета и седина его уже отчасти известны нам. То был памятник иной жизни, иного общественного порядка, представитель иных убеждений и понятий, исключение посреди нового века, на который старик смотрел с насмешкой, состраданием и изумлением. Как одежда Курдеша, так сердце и мысли его не принадлежали нашему времени. Среди младших товарищей он был человеком, который как бы проспал полвека и проснулся между посторонними и незнакомыми. Никто его и он уже никого не понимал; так быстро, чудесно все кругом перевернулось, изменилось. Курдеш жил еще старым запасом, воспоминаниями, молитвой, любовью к дочери и остатком надежды, что былое время возвратится. Но что же возвращается на свет? Весна только да лето, а не люди и не время! Старый порядок вещей и обычаи казались ему таким совершенством, что он постоянно надеялся, что люди, после горьких опытов, должны к ним возвратиться.

Жизнь его не заключала в себе ничего необыкновенного; напротив, она прошла, как тысяча других той эпохи. У родителей его, бедной, но трудолюбивой шляхты, было два сына и дочь. Семейная кучка эта, беспокоившая Курдеша-отца, мундшенка мендзирзецкого, жила в маленькой деревеньке; молодым людям нужна была карьера, и как только два младших Курдеша выросли, из школ иезуитских отправились прямо на службу в дома, издавна приязненных Курдешам фамилий. Надо сказать, что Курдеши были старые дворяне, – когда-то люди богатые и даже в родстве со знатными. Одна Курдешанка была за Косткой, одна Лещинская за Курдешом, а прадед пана Яцека женился на княжне Мирской. В память этих связей, фамилии, находящиеся в родстве с Костками, Лещинскими, Мирскими, охотно занялись участью наших молодых людей, которые рано простились с родительским домом и пошли на службу устраивать себе будущность. Сестра очень молодою вышла замуж за некоего Щерзецкого и бездетною умерла; старший брат пана Яцека, упав на охоте с лошади, страшно изуродовался, хворал потом и, настрадавшись порядочно, наконец умер. Мундшенк мендзирзецкий, у которого остался теперь единственный сын, пан Яцек, состарившись, звал его домой, нуждаясь в помощнике, но пану Яцеку понравилась жизнь придворная и военная.

Наступила Барская конфедерация. Пан Курдеш пошел со своим опекуном, оставил вместе с другими родной край, блуждал долго и, не скоро, хворый, раненый, оборванный, едва узнаваемый, притащился в родительский домик.

Здесь не застал он уж ни отца, ни брата; старуха мать одна хозяйничала в Вульках и, несмотря на трудности и борьбу с тысячью хлопот, готовила спокойный отдых сыну, которого ждала постоянно, не обращая внимания даже на то, что его провозгласили умершим. Он нашел Вульки в отличнейшем положении: везде запас, избыток и порядочный мешок деньжонок. Пан Яцек, отказавшись от служения отечеству саблей, принялся усердно хозяйничать, и необыкновенное счастие пришло к нему.

Старуха мать только отдыхала, молилась и ежедневно сетовала и плакала, что отец не дожил до возвращения сына и не благословил его. Ей очень хотелось дождаться внучат, и она сильно уговаривала сына жениться, но пан Яцек не поддавался материнским убеждениям и обыкновенно отмалчивался, когда речь заходила о браке. Догадывалась старуха, что это недаром, что где-нибудь, как говаривали старики, молодец нагрешил. Но где? Как? Не ведала ни одна живая душа.

Не скоро, но наконец конфедерат надумался и женился.

Старуха мать, наплакавшись с радости на свадьбе, не дождавшись желанных внуков, может быть, от волнения и большого счастья, отошла к лучшей жизни, к которой давно уже готовилась. Скоро за тем и жена пана Яцека, почтенная, трудолюбивая и скромная женщина, оставив дочь, покинула также свет.

Правда, Курдеш не скоро привязался к жене и не слишком охотно женился; но зато как искренно он полюбил ее, потом оплакивал ее потерю! Осиротев, пан Курдеш впал даже в меланхолию, которая длилась целый год; но потом вид ребенка и склонность к труду одержали верх. Он ударился опять в хозяйство и так, трудясь усердно, понемногу доживал свой век. Не молодой уже и женился он, а печаль скоро засеяла сединой его голову и забрала морщинами лицо.

Сначала на дочери, потом на имении Господь Бог благословил его: Франя выросла красивой девушкой, а с Вулек, маленькой деревеньки, которая другого едва могла бы прокормить, Курдеш, при порядке и бережливости, собрал очень изрядный капиталец. Вульки, конечно, не много могли давать, но не много и надо было ему. Жил тем, что давала ему собственная земля, мало покупал для дома и берег копейку. Одна тележка и бричка служили с незапамятных времен, лошади родились в доме, платье оставалось после дедов, порядок в доме наблюдался старинный, а накопляющиеся деньги обращались в капиталец.

Проценты с него, при заведенной бережливости и оборотливости, никогда не проживались, а откладывались к сумме, и так она все увеличивалась и становилась с каждым годом значительней.

Капиталец свой Яцек также more antiquo, – этого придерживался наш шляхтич во всем, – в силу семейных преданий он не мог пристроить свой капиталец иначе, как у большого барина на проценты. Родные Курдеша повымерли или покинули отчизну: надо было под рукой найти деньгам место и непременно у вельможи. Поблизости нашелся граф Зигмунд Август Дендера, живущий открыто, владетель обширных поместий; его дом, репутация, образ жизни и вообще знатность ослепили бедного шляхтича, и двести тысяч злотых, в поте лица выработанных в Вульках, будущее приданое Франи, опочили в шкатулке графа.

Кроме ежедневно увеличивающегося имения, жизнь шляхтича нисколько не изменялась; Курдеш кланялся униженно и беднейшим, и далеко менее его стоящим баричам и вертопрахам, и считался всегда их униженнейшим слугою и братом. Немногие знали подробно об его богатстве, так как Курдеш не только не хвастал им, а, напротив, старательно скрывал его. Смекали, что при необыкновенной бережливости у него должен быть недурной запасец; но никто не мог сосчитать точно, на сколько именно увеличивалось его богатство стараниями и аккуратностью. У хорошенькой Франи было уже несколько бедных искателей из соседства, но пан Яцек поотшивал их без церемоний. Издали только вертелась около нее молодежь, и старый шляхтич смотрел бдительным оком и не давал слишком приближаться к дочери. Что же касается до замужества, он объявил заранее, что сам о нем станет заботиться. Затем Франя была свободна дома и вне дома, и влюбленный в свое единственное дитя отец, может быть, не смел бы сопротивляться так решительно, как обещал. Но до сих пор Франя только шутила над всеми и, стремясь мыслью куда-то высоко (все женщины стремятся к высокому), в окружающих ее не заметила никого и, казалось, ждала своего суженого.

Бжозовская постоянно ворожила ей и предрекала что-то необыкновенное, и мы уже видели, как неожиданное обстоятельство придало ее предсказаниям тень правдоподобия. Старому шляхтичу не приходило и в голову, чтобы молодой графчик мог взглянуть на его дочь с какой-нибудь дурною мыслью. Он видел расстояние, разделяющее его от Дендеров, а гордость не позволила бы ему хитрить и вымаливать.

В воскресенье пришлись всегда шумно и торжественно справляемые именины графа Зигмунда-Августа Дендеры, на которые съезжались даже издалека баре-охотники повеселиться, полубаре, богатая шляхта и разные знакомые или приятели именинника. Дом графа был велик и удобен для гостей. Всевозможные забавы и преимущественно карты, для молодежи музыка и танцы, для пожилых болтовня, старое вино и отличный повар, – притягивали в этот день всех на двадцать миль в окружности. Граф придавал особенную цену тому, чтобы в этот день собрать как можно больше гостей; он был в отличном расположении духа, если недоставало помещения для гостей, и соперничал с далеким соседом своим, также богатым, паном Загробским из Вильчина, в том, у кого больше карточных, обеденных и бутылочных приятелей.

Дендерово было столицей Зигмунда-Августа графа Дендеры; графский титул достался ему, кажется, лет пятьдесят тому назад в Галиции (у него и там было имение, а в Галиции все графы и самый беднейший, по крайней мере, Ritter), а потом недавно приобрел он удовольствие писаться Дендера из Дендерова, что звучит чем-то торжественным и знатным. Некоторые припоминали еще прежнее его имя, не слишком звучное: он назывался просто Голохвостовым. Огромный дворец с колоннадой дорического ордера, разведенные сады, выкованные пруды, устроенные гостиницы и разного рода строения, полуразвалившиеся, но прикрытые белыми фасадами, выказывали имение графа лучшим, чем оно было в самом деле. Кроме поместья Дендеровского, у графа было и еще два других имения в Галиции, о которых, по поводу отдаленности и границы, ходили разные толки. Были такие, которые этих имений не могли там найти, другие называли их просто крошечной деревенькой, обремененной долгами, но граф с особенною важностью распространялся о своих владениях. В жизни, в характере, в имении Зигмунда-Августа Дендеры было очень много непроницаемых тайн. Не будем стараться угадывать их прежде времени; можем только сказать, в намерении несколько подготовить читателя, что жил он на большую ногу, считался очень и очень богатым человеком, спекулятором и имел до сих пор большой кредит, так как наружность у него была барская (голова кверху), дом барский и наконец характер, по-видимому, необыкновенно открытый; люди более приближенные говорили, однако ж, что граф отличался скрытностью даже перед своими.

По сведениям, сообщенным нами выше, подробно справившейся Бжозовской, мы уже знаем, что у него были сын и дочь, жена и теща. В скором времени мы познакомимся с ними покороче.

Сын Сильван, уже знакомый нам, который утром в воскресенье после поездки к Курдешу встретился с отцом, полусидел, полулежал, по обычаю молодых людей нашего века, на канапе в комнате отца. Говоря попросту: он развалился без церемонии. На нем была коротенькая курточка, широкие панталоны и длинная жилетка; во рту он держал потухшую сигару, одной рукой подбоченился, а другую запустил в длинные волосы, бойко и великолепно закинутые назад.

Отец, мужчина высокого роста, широкоплечий, сильного телосложения, с длинной трубкой, ходил по комнате. Лицо его, без выражения в эту минуту, потому что приличная маска надевалась только в случае надобности, было только пасмурно и нахмурено, будто он скучал.

Бледный, с черными быстрыми глазами, с подбритыми бакенбардами, с небольшой лысиной, с нахмуренными бровями и выдавшимися губами, граф, как видно, немало должен был потрудиться, чтобы выработать себе графскую наружность и физиономию. На самом-то деле с виду он был похож на посредственного провинциального актера. Речь отзывалась декламацией, была громка, криклива, непомерно решительна, взгляд повелительный, улыбка – покровительственная, походка трагическая, движения головы геройские. На нем был шелковый халат с золотыми цветами по светлому полю, затейливо вышитая шапочка и турецкие туфли; он прохаживался по ковру своей комнаты и от времени до времени то брал в рот огромный янтарь жасминного чубука, то, задумавшись, выпускал его. Сын зевал, закинув назад волосы, поглядывал на отца и ждал начала разговора с небрежностью, свойственною молодому человеку, который привык уважать только себя и даже в присутствии отца старается сохранить свою независимость и свободу.

– Ну, что ж, граф Сильван, – отозвался отец, останавливаясь перед сыном (отец и сын считали необходимым титуловаться взаимно и при самом обыкновенном разговоре). – Что же? Был ты у моего шляхтича в Вульках?

– А! Был!

– Просил его учтиво, как я тебе говорил?

– Просил! – ответил молодой человек, улыбаясь и поглаживая усишки.

– Но был ли учтив? – спросил Зигмунд-Август с ударением.

– Что ж это за вопрос, граф?

– Потому что, видишь ли, ты не всегда одинаково учтив, а с этой маленькой шляхтой надо все на тонкостях!

– Разве я не знаю? Но все вышло превосходно: ел пригорелых и жестких цыплят с кислой сметаной, un mets champкtre note 3Note3
  Название блюда (фр.).


[Закрыть]
, солонину с салатом, ел пирожки, смотрел лошадей пана Курдеша. Que voulez-vous de plus note 4Note4
  Еще желаете? (фр.).


[Закрыть]
?

– Ну, а хвалил ли их?

– Разумеется! И в самом деле, у него есть одна сивая кляча польско-восточной породы, очень красивая.

– И он не подарил ее тебе? – спросил старый граф.

– Я думал, что он догадается это сделать, но нет.

– Надеюсь, однако ж, что он должен был обнаружить и радость, и признательность за твое посещение.

– Как мог и как умел обнимал колени.

– Видел и дочку?

– Как же, и сивку, и дочку.

– Что ж это за созданье? Говорят, недурна?

– Да, хорошенькая! Хорошенькая, но простая девчонка, грубее и необразованнее горничных моей матери, которые читают романы Сю.

– Надеюсь! – заметил отец с улыбкой.

– Шляхтич, разумеется, приедет.

– Само собою. Благодарю тебя, что послушал меня и был учтив.

Сын только пустил дым, закурив сигару, поправил ее, опустился глубже на канапе и заложил ногу на ногу. Отец сказал через минуту:

– У. нас будет сегодня множество народу различных состояний, званий, значения и общественного положения…

Сын смотрел только, зевая, и ждал, что скажет ему отец дальше.

– Друг мой, – кончил Зигмунд-Август Дендера, – постарайся быть со всеми предупредительно вежливым.

– Разве я был когда-нибудь и с кем-нибудь невежлив?

– Не скажу этого, но видишь ли, в учтивости есть множество теней и оттенков, граф.

– Сколько людей, столько учтивостей.

– Отчасти ты прав, но у себя дома следует быть для всех радушным хозяином, заискивающим и предупредительным.

– Заискивающим?

–  Я,может быть, выразился слишком сильно, – продолжал отец, – но пойми общий смысл моего совета.

– Ты ведь знаешь очень хорошо, – возразил сын небрежно, – что в моем убеждении все равны, и рождение…

– Ах, оставь ты меня с вашими новыми теориями, меня ведь уж не переделаешь.

Молодой граф только улыбнулся. Надо заметить, что для пущей важности, для придания себе колорита современности Сильван, по возвращении из-за границы, разыгрывал недурно роль демократа и прогрессиста. В чем именно состоял, по его мнению, прогресс – положительно неизвестно; да, кажется, и сам он не умел или не хотел объяснить себе этого. Играл, пил, ел, гулял он, как все, с тою только разницею, что делал все это как-то неохотно, скучая, зевая и кобенясь. Говорил при этом очень много о равенстве людей, прогрессе, духе времени и между тем везде лепил себе гербы: на визитных карточках, на пуговицах, на сигарочницах, на ливрее своего грума и лакея, на конской сбруе, наряжал в гербы и вещи, и зверей, и людей. Низших себя (по его убеждению) не считал Божиими созданиями; все это не мешало ему, однако ж, развалившись на канапе, ораторствовать о прогрессе, о цивилизации, о варварстве нашего края, об угнетении крестьян, о будущем упадке всякой аристократии. Но это были только фразы. Отец, которому льстила эта мнимая возвышенность мысли и новые будто бы современнейшие начала, восхищался ими для Сильвана, как восхищался бы его новым фраком или лошадьми. Восхищался старый граф, слушая, как сын рассуждает вкривь и вкось и добивается известности ученого, мыслителя, политика и реформатора; охотно допускал это невинное болтанье языком и даже усиливал аргументы Сильвана своею слабою оппозициею, всегда кончающеюся восклицанием:

– Говори ты себе, что хочешь, а я уж стар и не могу переменить своих воззрений; да и положение наше в обществе, и имя, и родственные связи обязывают меня остаться при старых убеждениях.

В эту минуту, беседуя вдвоем, с глазу на глаз, графы, старый и молодой, не находили нужным пускаться в слишком длинные объяснения, которые не раз уже повторялись и наскучили им. Отец пустил дым из чубука, сын зевнул, и оба замолчали.

– Кого же мы ждем? – спросил Сильван через минуту.

– Как обыкновенно, всех, – ответил самодовольно отец.

– Стало быть, очень много народу?

– Сто, полтораста, может быть, двести особ, кто знает?

– Это сборище меня нисколько не занимает, – произнес меланхолически молодой человек.

– Удивительная вещь: у вас, нынешней молодежи, нет молодого вкуса.

– Мы стары головой и сердцем.

– Тем хуже.

– Тем лучше, батюшка, нам не предстоит разочарований и обмана.

– Что ты намерен делать сегодня утром? – прервал его отец, стараясь переменить разговор и не желая тратить напрасно аргументов, которые могут пригодиться напоказ, при людях.

– Я? А что?

– Да у меня есть еще занятия.

– Отправлюсь к себе.

Сказав это, Сильван взял шапку со столика и, не взглянув даже на отца, вышел, насвистывая песенку.

Едва он вышел, граф позвонил; явился лакей в парадной ливрее с галунами.

– Господина Смолинского!

– Слушаю ясновельможного графа, сейчас…

Двери закрылись, и через минуту вошел пан Смолинский.

Это был уполномоченный и управляющий поместьями и factotum note 5Note5
  Управляющий (фр.).


[Закрыть]
графа, единственное лицо, которое пользовалось доверенностью графа и знало его карман и дела, с которым граф очень часто, по-видимому, ссорился и между тем жил постоянно в самом примерном согласии.

То было лицо, перед которым дрожали все: сын, жена, дочь и особенно те, кто имел дела с графом. Граф сверх больших поместий, как спекулянт, имел и огромные дела.

Смолинский был ровесник графа, ему было лет пятьдесят с лишком, невысокого росту, худощав, сгорблен; лицо лисицы и волка соединялись у него; он был зол как собака на цепи, он врал как календарь. На лысой голове вился в беспорядке небольшой остаток волос неопределенного цвета, которые не могли даже прикрывать большой уже и скверной лысины. Ниже, под сильно выдавшимся лбом, блестело что-то вроде серых глаз, взгляда которых уловить не было никакой возможности; искривленный рот сливался с морщинами лица, и только огромные белые уши торчали, как пергамент, с двух сторон. Оглядываясь, он вошел прямо в кабинет без всяких церемоний, поклонов и унижений, с видом человека, который очень твердо убежден, что без него нельзя обойтись.

– Ну, что? – спросил его граф.

– В каком отношении?

– Дело с Пенчковскими?

– Уладится.

– Очень кричат?

– Еще бы не кричать! Но все-таки на одного меня.

– Ну, это еще ничего.

– Конечно, это ничего, – произнес Смолинский, смеясь и потирая руки, – во всем я виноват.

– Но надо им заплатить.

– И надо, и не надо; они потеряли заемное письмо, оно не было заявлено. У нас есть своя манера на это. Если и заплатим, так не скоро; что же касается до процентов – и думать не смеет.

– Я слышу, кто-то идет сюда; выйди в другие двери и подожди, пока я не позову тебя.

Смолинский, привыкший, видно, к подобным бегствам за кулисы, исчез очень ловко, просунувшись в малые дверцы, и в ту же минуту лакей доложил о Пенчковском.

– Просить, просить! – сказал граф громко, принимая важный вид и хватаясь за лист бумаги и сухое перо, будто только кончает работать.

Через минуту вошел пан Пенчковский, шляхтич во фраке, хотя всего было десять часов, застегнутый, в замшевых перчатках, с шапкой подмышкой, озабоченный, печальный и бледный. Он поправил на пороге волосы, отер старательно ноги, поклонился подобострастно, раз и другой, низенько, и тогда уже вошел в кабинет графа.

Граф бросил быстро перо и чубук, будто нечаянно заметив гостя, и кинулся к нему навстречу со смехом и довольно громким криком:

– Любезнейший Пенчкося! Как ты у меня поживаешь, как ты У меня поживаешь?

– Целую ножки ясновельможного графа.

– Что ж ты тут поделываешь? Как живешь-можешь? Жена, Дети как?

– Здоровы, ясновельможный граф; очень благодарен за вашу снисходительную память.

– Ну, садись же, сделай милость; издалека, из дому?

– Из дому, ясновельможный граф.

– Что же это притащило тебя в нашу сторону?

– Да что ж, коли не кой-какие хлопоты.

– Что же такое? Говори, мое сердце, прошу тебя; может быть, я могу помочь чем-нибудь?

– Именно я вас-то и хотел…

– Да только скажи, Пенчкося, что такое, от всего сердца.

– Вот какое несчастье: по милости Божией дело у меня с вами; желал бы увеличить мою сумму.

– У кого?

– У. вас, ясновельможный граф, потому что…

– А разве у меня есть твои деньги? Шляхтич остолбенел.

– Извини, любезнейший Пенчкося, у меня столько занятий, беру на проценты только у знакомых и не слишком-то помню. Но, впрочем, кажется, мне помнится что-то; да, да! Тысяча или две тысячи рублей!

– Две тысячи пятьсот, ясновельможный граф.

– Может быть, может быть… в самом деле…

– Действительно, ясновельможный граф.

– Разве я не заплатил тебе в прошлом году? – спросил наивно граф.

– Нет, ясновельможный граф, я опоздал попросить.

– Ну, так что ж? Если твои деньги у меня – вещь священная: ступай к Смолинскому и получи…

– Но, ясновельможный граф, беда в том, что заемное письмо затерялось где-то.

– О, о, о! – протянул хозяин, покачав головой. – О! Как же это так! Ты такой аккуратный, затерял заемное письмо? О, это дурно!..

– Случайно, ясновельможный пан, в дороге…

– Как бы то ни было, есть ли заемное письмо или нет его, как скоро тебе следует…

– Пану Смолинскому известно это очень хорошо.

– А, ну, так не о чем и толковать.

– Но он прижимает меня.

– Мы это сделаем, все уладится, не беспокойся. И граф уселся, сильно надувшись.

– Но, – прибавил он, – адресуйся с этим к Смолинскому, потому что я, как тебе известно, этими мелочами решительно не занимаюсь; у меня только массы имеют значение, я распоряжаюсь всей суммой… Это устроится.

– Я был у пана Смолинского.

– И что ж?

– Прижимает меня по поводу заемного письма.

– Это должно устроиться; только переговорите. К тому же у меня сегодня столько занятий.

– Позвольте, ясновельможный граф, пожелать вам…

– Благодарю тебя, благодарю, любезнейший Пенчкося. На обед приедешь, не правда ли? Ну, а теперь валяй прямо, наверняка к Смолинскому и покончи с ним, сердце; правда, он иногда тяжел, и мне нередко наскучает своею излишнею аккуратностью, нередко мне надоедает, но в сущности он добрый человек.

– Не очень, однако ж, сговорчивый.

– Поверь мне, все это сделается, все это должно сделаться. Скажи ему, что ты был у меня.

– Он хочет, чтобы я сделал уступку. Как мне сделать уступку, ведь это все богатство моих деток. Вы сами знаете, ясновельможный граф, что я добыл его в поте лица.

– Извини меня, это не мое дело; делайся с ним, поговори; поладьте, посоветуйтесь, а сверх того, я, со своей стороны, припугну его, чтобы он не прижимал тебя.

– Если бы вы были добры замолвить ему слово о моем деле.

– От всего сердца! Граф зазвонил.

– Пана Смолинского!

Очень скоро вошел в главные двери поверенный, но это был уже совершенно другой человек; подобострастный, тихий, будто испуганный и обеспокоенный, будто измученный работой, он остановился у самого порога.

Граф обратился к нему не дружески, как это было за минуту перед тем, но тоном приказания:

– Велел тебя позвать, – сказал он, – мой почтеннейший. Что ж ты опять творишь с Пенчковским? Какие-то там прижимки, какие-то пустяки. Ты знаешь, я этого не люблю; дело должно кончиться прямо, честно, в двух словах, а Пенчковского я уважаю, он мой искренний приятель.

Шляхтич с радости поклонился и поцеловал руку графа.

– Изволь же кончить без всяких крючков, прошу тебя.

И граф значительно кашлянул. Каждый, за исключением Пенчковского, легко угадал бы, что значил этот кашель.

Смолинский молчал сначала и только спустя некоторое время как будто отважился доложить с униженным поклоном:

– Чем же я виноват, ясновельможный граф, когда нет заемного письма.

– Что ж из этого, что ж из этого?

– Вам известно, что я должен подать счеты и обозначить уплаты; так уплачивать не могу.

– Ну, уж там как знаешь, посоветуйтесь между собой, потолкуйте и кончите, успокой Пенчковсквго, прошу тебя… Прощай, Пенчкося, будь покоен.

Сказав это, граф взял чубук, бумагу и перо и раскланялся кредитору и уполномоченному.

Только что вышли они за двери, как шум экипажа по мостовой двора дал знать о прибытии гостей. Граф выглянул: великолепная зеленая карета шестериком, за ней коляска четверней и бричка также четверней подъезжали ко дворцу. Граф, видно, угадал, кто приехал, зазвонил живо, надел сюртук с орденской ленточкой, с которой никогда не расставался, взял трость и сошел вниз.

Вновь прибывшая с таким великолепием была мать жены графа; навстречу к ней выбежали все.

Три экипажа и четырнадцать лошадей приволокли графиню Че-ремову, урожденную графиню Москорзовскую, и ее свиту. Глядя на экипажи, ливреи и суетню, легко было угадать, какое уважение внушала она и как ее здесь почитали. Граф, с открытой головой, в сопровождении жены и дочери, встретил ее на крыльце, униженно преклоняясь и с чувством, которое трудно было счесть за истинное, поцеловал ее пухлую и белую ручку.

Графине было лет шестьдесят, но она держала себя бодро и казалась молодой не по летам; только излишняя полнота портила ее несколько. Быстрые черные глаза с гордым взглядом, носик маленький и красивый, губы сжатые с претензиями, мелкие черты на огромном лице с большими висящими подбородками придавали ей замечательную наружность и сходство с известными идеалами красоты. Довольно было взглянуть на графиню, чтобы угадать, как думала она о себе высоко, на какой ноге хотела стоять, как привыкла разыгрывать роль большой барыни.

Прием зятя, дочери и внучки нисколько не тронул ее; она улыбнулась только, усталая и будто, вместе с тем, растроганная, поцеловала холодно дочь и внучку, слегка кивнула головой зятю и, закутавшись заботливо в черную шаль, жалуясь на непомерное изнеможение, торжественным шагом отправилась в назначенные ей внизу дворца покои. Все следовали за ней в молчании, окружив ее и поддерживая, отворяя двери и провожая как бы в процессии.

Граф, принятый, очевидно, очень холодно и не приветствуемый ни единым ласковым словом – прибывшая говорила только с дочерью и внучкой, на них только и смотрела – был оскорблен и, несмотря на почтение, с каким поклонился теще у дверей ее комнаты, он показал ей, что очень хорошо понял приветствие и был задет им за живое.

Дворец в Дендерове был великолепен во всех отношениях; в былое время его можно было бы назвать княжеским; но нынче, когда богатство, по большей части, в руках евреев, а настоящие князья очень скромны, скажем, что и еврей бы не отказался от такого дома. Это было огромнейшее здание с золотыми карнизами, с бесчисленным множеством колонн, амуров, лепных украшений, с дорогою мебелью, с картинного галереек», для симметрии к бильярдной зале, с множеством бронзы и мрамора, со всем, наконец, что составляет дворец. Были в нем апартаменты и парадные, и повседневные, залы бальные и обыкновенные, великолепные гостиные, комнаты их сиятельств, превосходные оранжереи и все, что только удалось Дендере подглядеть у баричей и собезьянничать. Были поддельные антики, зеркала страшных размеров, художественные произведения, канделябры, старый фарфор, множество драгоценных безделушек; все это было здесь не потому, чтобы хозяин любил эти вещи и нуждался в них, а потому только, что так было у других, что этого требовал обычай.

Довольно сказать, что, не читая никогда ничего, кроме Поль-де-Кока, граф с некоторого времени счел обязанностью завести даже библиотеку. Она была приобретена гуртом от книгопродавца, который всунул туда оборыши своего магазина; на нижних полках только, в то время как все стали покупать старые книжки, поставлены гербовники Несецкого, Окольского, Папроцкого, Дунчевского, несколько хроник и немного старых свитков и панегириков, чтобы и этим можно было похвастаться при случае. Впрочем, из этих фолиантов слуги выдирали листки на обертывание свеч и другие потребности. Никто затем в них и не заглядывал.

На дороге во флигель граф встретился с сыном.

– Ты не был, граф, у бабушки? – спросил отец с недовольным видом.

– Именно к ней иду, – отвечал сын.

– С сигарой?

– Брошу у дверей.

– Где Вацлав?

– Не знаю. Несколько дней уже не видел его.

– Вечно нет его, когда нужен, – произнес хозяин и удалился, пожимая плечами. Сын не торопясь, спокойно шел во дворец; отец медленными шагами, задумавшись, возвращался в свои комнаты.

Для ближайшего знакомства читателей с действующими лицами нашей повести скажем еще, кто был этот Вацлав, о котором спрашивал граф у сына.

Вацлав, совершенно неизвестного происхождения сирота, лет за двадцать с лишком тому назад, еще до женитьбы графа, явился в его доме, неизвестно как и откуда. Дитя признано было сиротой, сыном какой-то бедной француженки, которая притащилась с ним в наш край, никому не известно зачем, и здесь покинула его навсегда. Нельзя было даже узнать фамилии матери и отца, и граф, взяв сироту на свое попечение, назвал его Сиротинским. Все восхищались великодушием графа, указывая, как на доказательство его милосердия, на дитя, воспитанное заботливо на собственный счет графа и принимаемое в доме совершенно как родное. Сколько раз, если кто-нибудь по каким бы то ни было причинам осмеливался укорить графа за несговорчивость в сделках, за нечеловечность в обхождении, за гордость, неприступность, недостаток чувства, приятели Дендеры отражали укоры, указывая на Сиротинского, и замыкали уста недоброжелательству и злословию. За добродетельный поступок свой граф был награжден с избытком общественным мнением. Подвиг, действительно, похвальный – приютить сироту, дать ему не только кусок хлеба насущного, который даем мы и собакам, но и порядочное воспитание, известное положение и средства к жизни, не отделять от своего общества, не оказывать ему пренебрежения и не хвастаться своим делом. В графе Дендере было это не только прекрасно, но и удивительно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю