355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юзеф Крашевский » Комедианты » Текст книги (страница 10)
Комедианты
  • Текст добавлен: 13 сентября 2016, 20:07

Текст книги "Комедианты"


Автор книги: Юзеф Крашевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 28 страниц)

Первыми словами Фаланкевича была обычная артистам жалоба на судьбу.

– Что за жизнь наша: нужда, бедствие! Где же ценят нас, где же вознаграждают нас, как следует? Но человек, осужденный на эту пытку, перебивается кое-как и смеется над людьми.

– Вы, кажется, не можете еще жаловаться.

– Я, я? Да не будь я женат, – отвечал Фаланкевич, – разве я, не хвастаясь, не добился бы большей известности, не достал бы и славы, и денег, как другие! Но тут, не хвастаясь, жена, дети, привычка, наконец, не хвастаясь, тяжел стал на подъем. Засел в эту яму, черт возьми, и уж яма!.. С первого взгляда, – продолжал он, улыбаясь, – я почувствовал к вам расположение и, не хвастаясь, жалость меня взяла, надо же вам было угодить в этакой, не хвастаясь, омут! Отвратительный, глупый и препоганый городишко; на вашем месте, с вашею молодостью и дарованием я бы, не хвастаясь, знал, что делать! О, уж никогда бы не жил здесь!

Вацлав пожал плечами.

– Но где же лучше артисту? – спросил он.

– Где? Не хвастаясь, везде, – ответил Фаланкевич, – только не здесь; здесь ад! Люди или глупы, или злы, или скупы…

– Разве можно отзываться так резко зауряд обо всех?

– А, это еще снисходительно, – продолжал Фаланкевич. – Вы их еще не знаете; я, не хвастаясь, много здесь потерял и что же выиграл? Не хвастаясь, гол как сокол, как был прежде; и хоть бы какая-нибудь признательность, сколько-нибудь чувства, хоть бы кто-нибудь к именинам подушку вышил! Где там!

Вацлава не трогали все эти пустые проклятия; он видел в них если не надувательство, которого не мог подозревать, то, по крайней мере, глупость и избитые фразы. Фаланкевич между тем говорил и говорил, повторял свои жалобы и не жалел черных красок, чтобы омерзить Вацлаву жизнь в Житкове. Вацлав сидел и слушал его холодно.

Через несколько времени ментор заметил, что ему не удалось, и, задумав новый план, ждал удобного времени привести его в исполнение. Случилось очень скоро, что из провинции приехала в Житково какая-то барыня, отыскивающая для детей учителя музыки. Фаланкевич, узнав об этом, явился сейчас к Вацлаву с торжествующим лицом благодетеля и, потирая руки и волосы, говорил:

– Всегда чувствовал к вам истинную привязанность…

– Истинную? Я бы хотел заслужить ее и оправдать.

– Привязанность моя, не хвастаясь, бескорыстна, – продолжал Фаланкевич, присаживаясь, – велите мне дать трубку и что-нибудь прохладительное, хоть рюмку водки.

После минутного отдыха Фаланкевич продолжал покровительственным тоном:

– Знаете ли, не хвастаясь, вам открывается один случай.

– Что же это может быть?

– Я прибежал, не хвастаясь, нарочно с этим известием, чтобы предупредить вас; есть многие, которые могут перебить дорогу, надо поторопиться. Вы можете получить отличное место в деревне…

– Место в деревне? Я менее всего желал бы этого.

– Как это, да где же и счастье, как не в деревне! Поверьте мне, не хвастаясь, – подхватил Фаланкевич, – ничего нет лучше деревни! Что вам делать в городе?

– Понемногу, может быть, и нашел бы.

– Ничего бы не нашли, ничего, не хвастаясь; гораздо лучше удалиться и свободно совершенствоваться в затишье. Вы будете заняты только несколько часов, затем полная свобода, жалование в первый раз недурное, приличное содержание, чего же желать больше?

– Но где же? Как?

– Где? Сейчас скажу. Как? У меня спросите. У меня есть средства, есть связи, и я по-приятельски помогу вам.

Вацлав, движимый признательностью, искренно благодарил, хотя действительно не хотелось ему ехать опять в деревню.

– Господа Дембицкие, – сказал Фаланкевич, – очень порядочные люди, хотят учить музыке двух сынков.

– Дембицкие! – воскликнул Вацлав, которого поразила фамилия, известная в Дендерове. – Госпожа Дембицкая!

– Да, госпожа Дембицкая, из Кудростава!

– Да. Вы знаете ее?

– Это в окрестностях города…

– Немножко знаю… но…

– Не имеете ли вы что-нибудь против этого места?

Вацлав покраснел. Дорогая сторона, незабвенная, колыбель молодости манила его к себе; но в то же время он припомнил, что был за дом Дембицких, и сердце сжалось у него болью.

Дембицкие разыгрывали комедию хорошего тона; в смешной и отталкивающий дом их Вацлав не желал бы пойти, не имея даже куска хлеба. Дембицкий когда-то был экономом; это бы еще ничего, но он был грубиян, без образования, корыстолюбивый, разбогатевший воровством; и так как уже имел две деревеньки, то корчил полубарина, набрался важного тона и чуть не равнялся с князьями. Жена его (хорошо подобранная пара), крикливая баба, как он – скупая, как он, сварливая, вспыльчивая, злая ведьма, начинала также заражаться барством и потому вздумала своих мальчишек обучить прежде всего французщине и музыке, английскому языку и всему, чего сама не умела. Везде в соседстве смеялись над Дембицкими, потому что наряды их, упряжка, дом, мебель, ливрея, жеманство, мины, претензия и разговор были действительно карикатурой, достойной смеха.

Такой-то дом отворялся Вацлаву; во всякое другое время он отказался бы от такого предложения, но теперь, измученный какою-то тоскою, не имея средств жить, хоть и чувствовал большое отвращение к Кудроставу и поколебался при рассказе Фаланкеви-ча, задумался.

Утром, еще не уверенный, примет ли он эго место, решился, однако ж, отправиться с Фаланкевичем к госпоже Дембицкой. Она остановилась в заезжем доме на Чудновской улице, довольно видной, и разбирала свои наряды, полагая, что они понадобятся ей в Житкове, когда вошел знакомый ей Фаланкевич с Вацлавом.

Дембицкой было около сорока лет, но она еще сохранила свежесть и здоровье, и румяные щеки ее доказывали, что она чувствовала себя отлично и не знала нужды. С первого взгляда она узнала графского воспитанника из Дендерова и ей льстило, что тот, который давал уроки графине, будет учить ее детей. Вацлав решился запросить дорого, чтобы иметь право сказать себе: я не виноват, попытался, не удалось; рассудок не позволял отказываться, а сердце чувствовало непреодолимое отвращение.

– А, да ведь это пан Вацлав! A, bonsoir note 15Note15
  Добрый вечер (фр.).


[Закрыть]
, monsieur Вацлав! Так это вы! Очень рада встретить здесь знакомого!

– И я, сударыня.

– Какой счастливец этот Фаланкевич, что попал на вас!

– Действительно, – отвечал толстый маэстро, искоса поглядывая на обоих, – не хвастаясь, большой счастливец, ибо вижу, что вы скоро поладите и останетесь довольны друг другом.

После любезностей дошло и до дела, и Вацлав поспешил запросить побольше, чтобы не сойтись, но Фаланкевич перебил его:

– Не слушайте его, сударыня, он должен уступить вам…

И как начали его мучить вдвоем, артист, которому было мерзко торговаться и продавать себя, должен был уступить.

Таким образом неожиданно дело уладилось к общему удовольствию и к прискорбию Вацлава.

Он схватился за голову, выходя из этого дома, при мысли, что продал себя; а Фаланкевич повел его, отуманенного данным словом, в винный погреб и потребовал следующего посреднику магарыча; занял у него потом несколько рублей и, посмеиваясь, ушел.

На другой день утром Дембицкая стала собираться в дорогу со своей добычей, оканчивая поспешно закупки запасов, которые были в Житкове дешевле.

Вацлав, видя необходимость отъезда, стал печально готовиться к дороге, без сожаления оставляя город, который не полюбил, к которому не успел привязаться и с которым ничто не связывало его. Может быть, тайная мысль, в которой сам не давал себе отчета, мысль приблизиться к Дендерову, услаждала ему неприятную перспективу пребывания в Кудроставе.

Около полудня, наругавши жидов, нассорившись с купцами, накричавшись на пьяных людей, Дембицкая села со служанкой в коляску, указывая Вацлаву место впереди. И в молчании началось путешествие, которое вело артиста назад к родимому уголку, покинутому недавно и надолго, к которому опять какими-то судьбами пришлось приблизиться.

Взглянем, что делалось там.

Граф и ротмистр, оба видели себя в необходимости выказать храбрость, у обоих было ее немного, и не чувствовали ни малейшей охоты подвергать жизнь свою опасности и подавать соседям повод к злым сплетням. Ротмистр не был вовсе трус, но с некоторого времени повыветрилась его прежняя смелость, понравилась покойная, свободная, удобная жизнь. Он пошел в брюшко и стал терять гвардейскую удаль. Рассудив хорошенько, граф сам поехал к ротмистру Повале и, с миной человека, который таит в себе глубокую печаль, стараясь победить ее, неожиданно вошел к задумчивому воину. Ротмистр смешался и встретил графа не без стыда и волнения, чувствуя себя виноватым.

– Ротмистр, – сказал граф, когда они остались вдвоем, – не станем делать глупости на потеху любезным ближним и предадим это дело забвению. Знаю, что жена моя может упрекнуть себя только в минутной и довольно невинной кокетливости, что ты увлекся, может быть, первым впечатлением, о последствиях которого подумать не хотел; по счастью, все это происшествие – для всех тайна; оставим все это дело, как оно есть, и не станем больше и думать о нем. Только с одним условием, – прибавил граф.

Ротмистр, решительно не ожидавший такой развязки, терпеливо слушал с некоторым замешательством.

– Вперед не станешь думать о моей жене, не будешь делать ей сладких глазок; старания были бы, предупреждаю, напрасны.

Ротмистр пожал плечами.

– Граф, – сказал он, – если ты хоть немного оправдываешь меня, потому что и сам ты был молод…

Дендера поморщился, претендуя еще на молодость, и ротмистр, заметив промах, поправился…

– Потому что и сам увлекался… разумеется, я был бы подлейшим из людей, если б вздумал нарушать твое спокойствие…

– Верю, верю, – воскликнул граф, – но главное-то дело в том, чтобы свет ничего не знал и ни о чем не догадывался! Если мы вдруг прервем все сношения, если, как я решительно намеревался, сейчас же отдам тебе твои деньги, люди догадаются; станут толковать и уж этого для меня, для имени Дендеров много.

При напоминании о деньгах, ротмистр незаметно закусил губы, но должен был молчать.

– Надо, стало быть, – говорил граф, – чтобы ты ездил к нам по-прежнему, сохранил к нам, по крайней мере, вид, если не чувство приязни, и наконец, не вижу я и надобности стреляться нам…

Граф, так великодушно предложивший мир, разумеется, получил согласие ротмистра, которому не нравилось, правда, распоряжение касательно денег, зато приятною обязанностью казалось посещать Дендерово.

Повала велел подать шампанского, потому что, как бывший ротмистр, он привык не начинать, а кончать серебристой шейкой, и за рюмками установился уморительнейший мир, а разговор с узкой и скользкой дороги перешел на большую почтовую дорогу избитых вопросов и ответов. Оба, однако же, гость и хозяин, чувствовали себя как-то не в своей тарелке, в большом затруднении и долго бы так не выдержали, если б в это время не ворвался сосед пан Целенцевич. Никогда еще не радовались они так его посещению.

Пан Целенцевич, отставной депутат, какой и когда – неизвестно, был мужчина лет около пятидесяти, сухой, худощавый, некрасивый, с огромным бледным носом, маленькими быстрыми глазками, с длинными усами и бородой; ходил обыкновенно в каком-то фантастичном кафтане, в четвероугольной шапке и с палкой в руке. Владетель четырех мужиков по соседству, весь в долгу, в хлопотах, редко дома, часто в гостях – двусмысленный образ своей жизни прикрывал видом какой-то философской пропаганды. Це-ленцевич пробыл короткое время в Париже и несколько долее в Германии; многого не доучил, многого совсем не понял, остальное понял вполовину; и – в конце концов – ставил себе в обязанность проповедовать в родном краю обо всем, что не знал и не понимал. Он был защитник современнейших идей и слов, как сам сознавался с некоторою гордостью, коммунист, фаланстерианин, сенсимонист, вместе с тем гуманист, мормон и что угодно. Его длинные волосы, обросшее лицо, угловатая шапка с огромными крыльями, одежда и разговор обнаруживали с первого взгляда что-то весьма оригинальное. Граф часто указывал на него сыну, как на преувеличение убеждений, которых он придерживался, не считал его опасным и смеялся над этою карикатурою социалистов.

Особенностью Целенцевича было то, что куда бы он ни явился, с кем бы ни сошелся, о чем бы ни говорили, несмотря ни на что, проповедовал, и чем дольше говорил, тем более входил в азарт, и если кто-нибудь противоречил ему, он впадал в бешенство и готов был выцарапать глаза противнику.

Несколько подгулявшие уже приятели наши приветствовали его радушно. Ротмистр поставил рюмку и принудил новоприбывшего сравняться; к этому Целенцевича не нужно было уговаривать слишком много. Споив его таким образом разом, хозяин толкнул его на дорогу проповеди о социализме и спокойно уселся.

Граф принял на себя роль противника, без чего Целенцевич мог бы скоро истощиться.

– А затем, ваше здоровье, господа… граждане, хотел я сказать, – воскликнул Целенцевич, – и да здравствует тот золотой век, когда все люди будут любить по-христиански друг друга!

– Ну, а когда же мы дождемся этого? – спросил граф.

– Настанет время, когда люди, в силу моей теории, будут счастливы.

– И это время будет зарей золотого века?

– Вы совершенно правы, – сказал Целенцевич, – так говорит моя безошибочная теория, теория или, скорее, формула человечества.

– Между тем, – спросил граф смеясь, – каков урожай и сбор в Голодудах?

– А, что это за варварский народ! – заметил Целенцевич, потягивая шампанское. – Не могу достать работника.

– Ведь это братья! – подхватил граф.

– Без сомнения, но им необходимы прежде образование и просвещение, – сказал оратор. – В настоящее время они чуть не скоты! Нет никакой возможности нанять их! Каждый из них охотнее рад бездельничать, чем заработать честную копейку. И вследствие того, к душевному прискорбию и унижению человечества, я должен был вчера всыпать в спину пятерым моим сотрудникам и послать за полицией, чтобы привели у меня все в порядок. Не слушают!

– Разве это согласуется, – спросил граф, – с вашей теорией?..

– Согласуется и не согласуется, но тут во всем виновато общественное положение. Скоты, говорю вам, и вдобавок разбойники!

– Помилуйте! Ведь все должно быть общее?

– Да, но не теперь! – ответил Целенцевич. – Придет это блаженное время, придет, увидите, господа, или не увидите, что такое фаланстер и фаланстериановская или икарийская жизнь (две формулы очень схожие); рай земной, настоящий рай земной! Труд такой только, какой кому нравится, от нечего делать, ради развлечения, роскошь, какую кто себе пожелает, веселье с утра до вечера и господство чести, добродетели…

– Как же это? – спросил граф. – Все будут добродетельны?

– Ну, да, должны! – говорил Целенцевич разгорячаясь. – Должны! Возьмем человека от пеленок и как начнем его давить, гнуть, ломать и укладывать в данную и признанную лучшею форму, то и заставим всех расти, мыслить, жить одинаково, одинаково понимать и инстинктивно стремиться к добродетели. К тому же у нас нетрудно будет сделаться добродетельным, потому что спрашиваю вас: как согрешить там, где можно делать все, что кому нравится?

– Все? – спросил ротмистр. – Как же это? Например, и голову кому-нибудь прострелить?

– В этом я не уверен, – ответил Целенцевич, уже подгулявший. – Да и с какой стати стреляться тогда людям!

– Ну, – сказал граф, искоса кидая взгляд на ротмистра, – если б, например, двое полюбили одну женщину?

– Ну, так она обоим может и принадлежать, – ответил Целенцевич.

– Принадлежать обоим – все равно, что не принадлежать ни одному…

– Вот дикие и ошибочные понятия нашего времени! – воскликнул доктор социализма.

– Видно, что вы не женаты, – заметил граф. Ротмистр опустил глаза и сосал чубук.

– Вопрос этот о женщинах глубоко рассматривает Фурье, – сказал с жаром Целенцевич, наливая себе вина. – Я также занимался им и изучал его, – прибавил он. – Я разрешил определительно этот вопрос: без свободы женщины и общего равенства прав общественная жизнь будет страдать; как исключительная собственность, так точно и связь исключительная – не нормальны. Всякая тень исключительности должна исчезнуть.

– Ну, так вы, сосед, который так восстаете на исключительность, отчего не откажетесь от всего, что имеете, и не начнете Реформы с себя? – спросил Дендера.

– Что я за дурак! – сказал Целенцевич. – Я отдам, что имею, а мне никто ничего, очень выгодно! Я бы хотел, напротив, взять у других, а своего не дать никому.

Граф смеялся, а социалист, упоенный вином и собой, продолжал толковать смелей и смешней; наконец истощился, сел, закашлялся и прервал сам себя уже хладнокровнее:

– Ах, да, извините, главнейшую вещь забыл: мне ведь нужно сообщить вам, граф…

– Мне? Что?

– О госте! Маршалок Фарурей собирается завтра к вам…

– Мы так давно не виделись, – ответил холодно граф, – что не знаю, право, узнаем ли один другого.

– Давно! Нисколько не удивительно; его долго не было здесь, он возвращается прямо из Парижа.

– Уже воротился! – также равнодушно заметил Дендера.

– Воротился здоровый, как рыба, свежий и помолодевший.

– Еще молодой! Кажется, однако ж, он старше меня?

– Но как смотрит! Свеж, румян, жив, здоров, ухаживает за женщинами; щеголь, как всегда…

– По-прежнему.

– Порядочно протранжирил в Париже? – спросил ротмистр.

– Он! Вот еще! Новое наследство принесло ему два миллиона и огромные богатства; богаче, чем был. Говорят, – прибавил Целенцевич, значительно поглядывая на графа, – собирается, наконец, жениться.

– Жениться! – воскликнули оба.

– Почему же нет? Богат, как Крез, свеж, здоров, мил; хочет взять молодую девушку хорошей фамилии, хоть без приданого…

– О, старый сатир, развратник! – с улыбкой заметил Дендера, но в ту же минуту какая-то мысль поразила его, он задумался, казалось, рассчитывал; Целенцевич вывел его из задумчивости вопросом.

– Вы будете, граф, завтра дома?

– Буду, буду и жду милых гостей с нетерпением! Лицо у него просветлело, в голове роились уже планы.

«В самом деле, – рассуждал он сам с собою, – если бы он стал ухаживать за Цесей, было бы недурно… При настоящих обстоятельствах я бы мог не давать приданого. Может записать ей миллионы, а сам, конечно, протянет недолго. Если бы Цеся была рассудительна, мы могли бы поправиться миллионами этого старого ловеласа, а Цеся должна ему понравиться: молоденькая, свеженькая, настоящее дитя, именно, за чем гонятся старые ловеласы».

Целенцевич, который, как полагал он, чересчур долго говорил о предмете постороннем, снова пустился в фурьеризм и пророчества будущего счастья роду людскому; громил, воспламенялся, горячился, размахивал руками, опрокидывал и бил рюмки, обливался вином и, отряхивая волосы с торжествующего лица, кричал так, что лакеи сбегались в ожидании драки.

– Придет, – говорил он, – то время, когда человеческая натура изменится, когда все люди будут добры, добры, как барашки.

– Как телята, – бормотал граф.

– Все одинаковы лицом, ростом, движениями и мыслью. Что за картина! Из конца в конец на земном шаре будет господствовать прелестнейшая гармония… Никто не будет выше других; гений всегда похититель власти, гений нужно давить в самом зародыше и не давать ему выходить из общего уровня, никто не будет лучше других, потому что достигнут go пес plus ultra доброты; никто не будет умнее других, никто не будет даже красивее других: мы доведем человечество до его прототипа, истребляя все, что натура выдвинула из общего уровня.

– И свет умрет в страшной зевоте, – сказал граф, вставая из-за стола. – И вы, пан Целенцевич, завтра в Дендерово с паном Фаруреем! Не правда ли? Пока что будет, повеселимся; может быть, и ротмистр не откажется.

Сказав это, он простился с ними, повторяя приглашение. Едва он вышел за двери, как реформатор сказал вслед ему:

– Это сгнившая колода, но графиня, кажется мне, без предрассудков, имеет высшие понятия о вещах. Годилась бы в фаланстерство! А? Ротмистр! А? Правда?

Ротмистр, словно его кипятком обварили, выпил залпом бокал шампанского.

Вы уже знаете немного Цесю; это – в своем роде тип многих нынешних женщин: больше головы, чем сердца, больше мысли, чем чувства, преждевременный старческий расчет, ставящий воображаемую добродетель выше настоящей; у Цеси, впрочем, было хоть холодное, хоть спокойное, хоть увядшее сердечко. У каждого есть его немножко, даже у тех, которых упрекают в совершенном бессердечии. Начиная с Вацлавом разговор глазами, она думала, что это будет только гимнастикой глаз, что это будет связь, которая разорвется по ее желанию, не трогающая сердце, связь, которая не может нарушить спокойствия. И чувство неглубоко закралось в нее; прощаясь с Вацлавом, она мечтала о других, холодное сердце не билось сожалением, грудь не рвалась страданием. Между тем после его отъезда, оставшись одна, вследствие ли скуки или некоторого чувства, она несколько задумалась и удивлялась тоске, боли и пустоте, которая ее окружила.

О, никогда не следует шутить и забавляться чувством, говоря себе: это только развлечение, я любить не буду! Кто знает, как и когда он полюбит и остановится, если начнет, и не разорвется ли сердце потом от боли?

Цеся сердилась на себя за то, что место у фортепьяно, что какая-то дорожка в саду, что скамья, на которой она видела его с крыльца, упорно напоминали ей Вацлава, что воспоминания эти, как неотступные видения, преследовали ее и днем и ночью. Она спрашивала себя, неужели она так любит его, и отвечала: «Нет! Нет! Что же бы это было! Безумство! Детство! Он и я! Я и он!» И, однако ж, она вздыхала и было ей как-то грустно, тяжело как-то, словно она потеряла часть самой себя. И неопытная говорила себе: «Это пройдет, мне только скучно, я слишком привыкла к нему».

Но проходили недели и месяцы, а грусть росла, и, что еще хуже, Цеся, спрашивая себя, иногда уже сознавалась, что крошечку любила его, что он был интересен, красив, полон чувства и что с ним было веселее в Дендерове.

Несмотря на это, как женщина, она при удобном случае кокетничала с другими: и с Вальским, которого считала неженатым (у него действительно жена скоро умерла), и со всеми, кто подвертывался из молодежи. Никто не узнал бы, что делалось у нее на душе, хотя уже не одна слеза скатилась ночной порой по ее лицу… Когда она играла то, что он играл так хорошо, так выразительно, руки ее часто опускались, она задумывалась, вскакивала потом, смеясь над собою и отрекаясь от чувства, которого стыдилась! О, непонятное сердце девушки! Сердце ли ты ангела, которое должно любить целый мир? Для той ли любви, которая предстоит тебе в иной жизни, ты, любя всех, не можешь полюбить исключительно одного? Или ты сердце демона, который ищет себе жертвы и гонится за ней, а когда овладеет, бросает ее с презрением? Сердце неразгаданное, сердце непонятное! С седыми волосами стоит перед тобой человек, не знающий еще тебя, так же, как в молодости, слепой и не понимающий твоей глубины, и умирает он, а не знает, любили ли его хоть раз или любовь эта была забавой и прикрытием. Не касалось ли сто раз ее золотой нити острие тайного обмана и расчетов… Тайна неразрешенная, каким великим подвигом было бы разрешить тебя, если бы можно было хладнокровно вглядываться в твои проявления, в эту смесь света и мрака… Ты остаешься загадкой!

Цеся любила, как большая часть женщин, которым никакая любовь не мешает в продолжение недели любить кого-нибудь другого, две недели мечтать о ком-нибудь и потом вернуться к предмету первой своей любви.

Цеся, опершись на руку, думала именно о Вальском, о Вацлаве и еще о трех или четырех светло– и темноволосых юношах, отлично одетых и ловко кружащихся около нее, когда к ней в комнату вошла разряженная и улыбающаяся мать, говоря:

– Пойдем, Цеся, у нас гости.

– Гости! Слава Богу! Но кто же?

– Кто-то, – ответила мать по-французски. – А как его зовут? Забыла. Какой-то очень знатный господин, кровный аристократ. Ах, да, Фарурей! Как тебе нравится!

– Этот старый маршалек, о котором слышу целые века! Который был за границей?

– Именно так! Он прямо из Парижа. Чрезвычайно любопытная личность: бывал в салонах Луи-Филиппа.

– Это еще ничего не доказывает, там и мыльные фабриканты, и лавочники бывали.

– Да он знает весь Париж и был принят в Сен-Жерменском предместье. Ну, пойдем! Если он не мил, по крайней мере, нов, без сомнения, и забавен; развлечешься, ты немного печальна. Но поправь прежде волосы!

Цеся осмотрелась и, немного поправив наряд, пошла за матерью, от души желая развлечься.

Пан Фарурей уже был в гостиной с графом Сильваном и Це-ленцевичем.

Двое последних при всякой встрече подымали бесконечный спор между собою; Целенцевич был и объявлял себя коммунистом и радикалом, а Сильван ограничивался желанием легкой общественной реформы, основания которой хорошенько сам не умел определить. Две дамы, входя, застали уже, как обыкновенно, спор завязавшимся. Целенцевич стоял посреди залы и, словно в клубе, ораторствовал громко:

– Нет, сто раз нет! Только новые формы могут возродить общественную жизнь…

– Боже, на что мы попали! – смеясь заметила графиня Целенцевичу, который, вдруг слетев с высоты своей декламации, улыбнулся и раскланялся.

– Не пугайтесь, – говорил оратор, – это настанет еще не скоро.

В это время маршалек Фарурей встал на приветствия дам с легкостью молодого человека, хотя ему было, увы! уже давно лет пятьдесят.

Но чего не сделает искусство! Посмотреть сзади: движениями, нарядом, живостью – он совершенно походил на юношу; по лицу он казался несколько другим человеком.

Совершенно лысый, он сознавался только в небольшой лысине, а парик его, сделанный с величайшим искусством, заменял недостаток остальных волос, зубы у него вставлены были знаменитым Рожером, они не поражали особенною красотою, которая могла бы обнаружить подделку, но были еще довольно хороши; худощавость скрывалась ватой, подшитой с глубоким знанием не только тела человеческого, но и сердца; нигде искусство не изменяло подделке. Туалет его был скромен и хорош, но как быть с лицом! Уксус гигиенического общества, косметические средства Индии и Африки, лунная вода, эликсиры, помады немного украшали и молодили его! Морщины, кое-как натянутые к затылку, проглядывали везде; нос не имел никакой формы, губы разошлись наподобие старых перчаток; покрасневшие и потускневшие глаза, казалось, выскакивали из век…

Необыкновенно вежливо и угодливо он сунулся сейчас к графине и ее дочери; и зная, как льстит нашим женщинам, если кто-нибудь, только что возвратившийся из Парижа, хвалит их дом, повел разговор так, чтобы удобно было сказать, что салон в Дендерове вкусом, убранством и еще чем-то неописанным, что именно дает особенный отпечаток, напоминает ему салоны Парижа. Графиня, сильно польщенная, ответила, что она считает себя осчастливленною приездом такого соседа, что они были, казалось, осуждены на пожирание деревенщиною и, как древние христиане в цирке, кинуты на жертву этим чудовищам.

Маршалек пришел в восторг от остроумного сравнения, и так счастливо начатый разговор, в котором обеим сторонам удалось польстить друг другу, продолжался живо, а Фарурей очень ловко сумел вмешать в него и Цесю. Цесе это польстило, потому что она боялась остаться забытой, как девчонка, и принужденной набиваться, чтобы выказать остроумие и зрелость.

Она доказала теперь весь блеск своего ума и искусство болтать, о чем попадется.

Граф о чем-то перешепнулся с женой, и Фарурей, будто бы случайно оставленный на минуту с Цесей, продолжал начатое остроумие.

Зачем не могу я нарисовать его, когда он, разбитый подагрой, с улыбкой на устах притворялся живым, веселым и увлекающимся посреди терзающих его страданий; он вертелся, крутился, вставал, садился, и каждое движение стоило ему большого труда, хотя на вид и казалось, что все это делается легко и свободно. Он хлопотал сильно, чтобы показать, что он сохранил еще полные силы.

Цеся в душе помирала со смеху, и, однако ж, этот перезревший парижанин, такой вежливый и угодливый, такого хорошего тона, несмотря на то, что был смешон, сильно льстил ей вниманием, какое постоянно обращал на нее: она смеялась над ним и была ему признательна.

Граф нарочно разговаривал горячо с Целенцевичем, чтобы дать свободу Фарурею; графиня, немножко пасмурная, пожимала незаметно плечами, а Сильван, напевая что-то себе под нос, ходил по комнате.

В эту минуту общество умножилось прибытием ротмистра, графиня, не зная, что он был приглашен, несколько задумалась и несмотря на то, что очень хорошо владела собой, прикусила губы и немного покраснела. Но в ту же минуту опомнившись, она обратилась к ротмистру с шутливым упреком:

– Это непростительно так забывать нас!

Ротмистр совершенно сбился с панталыку, спутался и забормотал что-то непонятное, но Сильван, поздоровавшись, подхватил его и, имея надобность занять у него денег, стал рассыпаться перед ним в вежливостях и любезностях.

Никто так не нуждался в эту минуту, как Сильван: он задумал план страшного мщения, который, как казалось ему, не мог он привести в исполнение без денег, а с ними успех был несомненный. Отбитый со всех сторон старым Курдешом, Сильван решился подкупить Бжозовскую: узнать от нее, когда отец не бывает дома, завести тихонько ближайшие сношения и… кто знает, что мерещилось ему; верно только то, что мечты его не останавливались у алтаря; он лучше желал сказать себе:

– Выдам ее за кого-нибудь.

Сильван не любил, а хотел только удовольствия и мщения. Казалось ему, что вернейшей дорогой к Фране была наивная Бжо-зовская, а к сердцу бедной приживалки – деньги. Стало быть, дело останавливалось только за тем, где взять денег и как сблизиться с Бжозовской, где ее увидеть, как переговорить с ней, чтобы никто не видел этого.

Сильван радовался заранее, что общий план кампании удалось ему сочинить так счастливо, рассчитывая на помощь судьбы, случая и чего-то, что всегда является в помощь молодым и решительным людям.

Надежды не совсем обманули его; случай доставил ему первое удобство свидания наедине с Бжозовской. Думая о Фране, Сильван часто ездил в лес под Вульками и по несколько раз прохаживался по известной дорожке, подкарауливая свою жертву. Раз, в сумерки, он заметил двигающуюся вдали фигуру, которая, как он догадался и не ошибся, была действительно Бжозовская; он прибавил шагу, догнал ее и сначала чрезвычайно перепугал бедняжку.

– Иезус Мария! – крикнула Бжозовская, которая, читая тихонько молитвы, возвращалась с пасеки.

– Добрый вечер!

Это приветствие, сопровождаемое вежливым поклоном, вызвало улыбку на лице Бжозовской; она присела ему, сколько позволила неровность дороги и, сжимая губы, остановилась, обратясь к нему:

– Добрый вечер, граф!

– Что же вы тут поделываете?

– Вышла прогуляться… (стыдно ей было признаться, что ходила на пасеку).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю