Текст книги "Осада Ченстохова"
Автор книги: Юзеф Крашевский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 26 страниц)
IX
Как Миллер, разъяренный, собирался повесить монахов; но, убоявшись поляков, обращает все в шутку
Миллер был очень удивлен, когда увидел возвращающегося отца Захария. Выражение лица его было такое же и тот же взгляд, как перед уходом; он не был ни угнетен, ни истомлен, даже не торопился; значит, не приносил никаких новостей, имевших что-либо общее с вожделенной сдачей. Блэшинский молился про себя и призывал свой смертный час, так как оба были уверены в его неизбежности.
Нахмурив брови и пылая тем большим гневом, что затаил его и не дал вырваться наружу, Миллер принял обоих приведенных к нему ксендзов. Генерал был окружен вождями: был тут князь Хесский, смотревший на Миллера очень свысока и уклонявшийся от разговоров с ним; Садовский, упорно хранивший молчание и не скрывавший своего отвращения к начальнику; здесь же вертелся Вейхард, то льстивый, то насмешливый, то загадочный политик, искусно умевший подсказать собственное мнение, но так, чтобы можно было от него отречься.
Был вечер, и обширная палатка Миллера представляла живописную картину. В ней, следуя обычаю, были поставлены столы для всех начальствующих. Для освещения были поставлены паникадила с восковыми свечами, явно взятыми из ризниц или сорванные с катафалков; тут же стояли высокие и тяжелые церковные подсвечники. Среди скатертей выделялись богато расшитые престольные покровы. На стенах были развешаны доспехи, мечи и прочее оружие, богатые польские колчаны, роскошные гербовые ковры; вдоль стен были положены бархатные седла с наборами из накладного золота, с самоцветными каменьями и разнообразнейшая утварь, явно награбленная отовсюду.
Начальствующие сидели на колодах, на обозных тюках, на наскоро сколоченных скамьях. Челядь толкалась здесь же, подавая ужин. Некоторые молча играли в кости и в карты; молчание их прерывалось иногда громкими проклятиями. Пили вкруговую из жбанов и фляг. Вейхард поспевал везде: то здесь шепнет, там улыбнется, подзадорит опьяневших, каждому польстит и, не щадя себя, ухаживал за всеми. Миллер молча посапывал в сторонке: молча, искоса взглянул, когда привели ксендзов и ткнул в них пальцем.
– Назавтра виселица! – крикнул он. – Не хотелось вам мириться, ну так я смету с лица земли это гнездо папистов и идолопоклонников, а вас на смерть!
Блэшинский и Малаховский, подготовленные к такому приговору, не испугались, не просили пощады, не произнесли ни слова. Вейхард глядел на них со злорадством живодера, Садовский с глубоким сожалением, а некоторые игроки только приподнимали головы, чтобы взглянуть, какое впечатление произвел на монахов смертный приговор.
– Написать декрет, – приказал Миллер, – поставить виселицу, а завтра утром пусть их повесят.
Он ждал ответа. Они молчали. Он кипел затаенным гневом, уже прорывавшимся наружу. Несколько поляков, совершенно трезвых, стояли в сторонке, поглядывая друг на друга, и лица их странно изменились. Они пошептались и вышли из шатра.
– Готовьтесь к смерти, – повторил генерал.
– Мы готовы хоть сейчас умереть за веру, за отечество и за короля, – ответил Малаховский.
Входившие поляки в дверях палатки услышали ответ монахов. Миллер махнул рукой.
– Выпроводить их; поставить виселицу, а декрет отправить в монастырь. А так как, может быть, ксендз-настоятель пожелает полюбоваться на зрелище со стен, то поставить виселицу к ним поближе.
Хотя Вейхард постоянно поддакивал Миллеру и натравливал его на самые крайния меры, сам откровенно полагал, что казнь монахов наиболее действенная мера, после которой Ясногорский монастырь должен покориться, чтобы спасти жизнь своих детей, даже Вейхард не смел высказаться за нее на глазах присутствующих, настолько смертный приговор возмутил всех еще не опьяневших до потери сознания.
Когда монахи вышли, первым заговорил князь Хесский, с явным отвращением:
– Такими мерами мы не приобретем друзей для Карла-Густава.
– А сверх того, – прибавил, прохаживаясь взад и вперед, Садовский, – казнь будет нарушением разных обещаний короля, его универсалы обеспечивают неприкосновенность личности…
– Но не личности бунтовщиков! – подхватил Миллер.
– Они священнослужители, – заметил князь Хесский, – а впрочем, – прибавил он, – делайте как хотите, генерал.
Вейхард молчал. Миллер ожидал от него поддержки, но ловкий граф, увидев, что ветер подул в другую сторону, засуетился и ушел под предлогом какого-то спешного распоряжения.
Молча сели все за ужин. Минуту спустя князь Хесский опять совершенно равнодушно буркнул:
– Скажите, генерал, вы действительно имеете намерение повесить этих двух монахов?
– А почему бы нет?
– Я не говорю, что нет, но какая от того будет польза?
– А увидим!
– Столько с нами здесь поляков; все они подневольные союзники, а что же будет после?
– Боимся мы их, что ли?!
– Боимся? Конечно, не боимся; но немного щадить их чувства не мешает.
В ответ Миллер пожал плечами.
– Трусливый сброд, который нужно держать в страхе, – сказал он, – пусть знают, что со шведом шутки плохи.
– О, это они уже наверно знают.
Разговор оборвался, и никто не замолвил больше слова за монахов.
В польском лагере, находившемся посреди шведского, так как Миллер не доверял своим пособникам, известие о смертном приговоре ченстоховским монахам произвело большое впечатление. Под вечер пришли и подтвердили слух полковники, бывшие в палатке Миллера и слышавшие его нервные речи и угрозы.
И без того картина польского лагеря в соединении со шведским была нерадостная и неказистая. Правда, поляки проводили время почти в полном бездействии, так как от участия в осаде Ченстохова отказались с самого начала, а все же вынуждены были дружить с осаждавшими. Они стояли, обреченные на ничегонеделание, сердца же их стремились за стены крепости; почитание Божьей Матери заставляло отдать ей свои силы, а давление извне мешало; приходилось молчать, сложа руки, смотреть на заносчивое издевательство иноверцев над святыней и страдать истерзанной душой, не смея сделать шага. Дни проходили в бесцельных жалобах, догадках, взаимных обвинениях, спорах, нападках на начальство, на которое сваливали всю беду. Одни ежеминутно повторяли оправдательные доводы своей передачи шведам именно потому, что чувствовали упреки совести; другие предавались тоскливому разгулу; третьи, в понуром молчании и опустив головы, равнодушно смотрели на все окружающее. Небольшая горсточка искренно ждала от шведов спасения Польши. Но были и такие, которых одолело большинство; они шли с толпой и, не будучи в силах устоять против численного превосходства и спастись, проклинали самих себя и всех других, и шведов, нисколько не стесняясь, сколько влезло. Меньшинство принадлежало к категории Калинских, которые, как он, тайно ли явно потакали шведам в ожидании повышения по службе и разных личных благ.
В палатке Николая и Кармина Карминских собрались поляки: Куклиновский, Трунский и несколько других. Они сидели мрачные, греясь у разведенного огня, думая о семьях, об отечестве и его судьбах, о самих себе и о положении, в которое себя поставили, когда внезапно ворвались Кшечковский, начальник конницы, и полковник Ян Зброжек, оба возмущенные до глубины души и почти в отчаянии.
Вслед за ними вбежал Адам Коморовский. Все трое принадлежали к числу перешедших на сторону шведов под давлением сильных мира и теперь жалели о позорной сдаче. Кшечковский выжидал только предлога, чтобы отделиться со своим отрядом от начальников; Зброжек проклинал магнатов и бранился; а Коморовский собирал кучку заговорщиков, чтобы совместно выбраться из грязи. Все трое, пылая негодованием, сбросили епанчи, и Зброжек первый крикнул:
– Вот и дождались: Миллер начинает вешать! Пока таскал на виселицу эту сволочь, олькушских рудокопов, пусть себе… но он вошел во вкус и добирается до монахов, до шляхты!..
– А что случилось? – спросил Карминский.
– А вы разве не знаете? Миллер уже приговорил к повешению двух ясногорских монахов: Малаховского и Блэшинского, которых задержал совершенно незаконно; наказывает их за то, что приор не сдает монастыря!
– Как это? – стали расспрашивать другие.
– А именно так, как говорят: назавтра назначено исполнение приговора, и шведы повесят ксендзов!
Все как остолбенели; взглянули друг на друга и прочли на лицах негодование и гнев, и отвращение.
– И нам приходится сносить все это! – воскликнул Зброжек. – Ха! Сами виноваты: лучше было погибнуть от руки шведа, чем помогать этой собаке; теперь сами залезли под ярмо, должны рыть себе могилу.
И в отчаянии он упал на лавку.
– Так! – прибавил он взволнованный. – Вчера начали с холопов, сегодня достанется монахам, а завтра очередь за нами… Расправится с монахами, с нами, а потом туда же свалят и все обещания Карла-Густава, наши законы, а наконец, и нашу страну со всем, что в ней находится. Горе побежденным! Говорили в старину. Ну, пусть бы побежденным! А здесь беда обрушивается на тех, которые передались вольной воле, всем беда!
– Да быть не может, – перебил Коморовский, – чтобы мы это стерпели. Довольно и того пятна, что нас согнали под эти стены; теперь собираются обесчестить в лоск, делая немыми свидетелями преступления, то есть иными словами, соучастниками! Нет, этому не быть!
Вскочили и другие, а Стемпковский закричал:
– В нашей власти не позволить! Пойдем к Миллеру и запротестуем!
– Та-а-к!! Разве здесь сеймик Сродский,[20]20
Срода – местечко в Великой Польше, где собирались провинциальные сеймики.
[Закрыть] пане чесник? – спросил Зброжек. – Где же примут от нас наш манифест?[21]21
Манифест – торжественное сеймовое заявление или предостережение, занесенное в сеймовые книги (журналы).
[Закрыть]
– Прошу прощенья, – перебил Коморовский, – должны принять! Если и не зарегистрируют в акты, то зарубят в мозгу; скажем ему, что такой обиды не снесем, не свои манифесты ему предъявим, а манифесты Карла-Густава; выясним ему, что таким способом нельзя покорить Польшу, а только потерять то, что уже взято!.. Ведь это безобразие! Разбой! Мы не в лесу!
– Ничего из этого не выйдет, кроме унижения, сами мы полезли в рабство, будем же сносить его; все случившееся легко было предвидеть: мы сами предпочли сдаться, а не биться, ну, и давайте же гнуться под ярмом срама и неволи, черт нас побери!
Все замолкли, а на хмурых и измученных тоскою лицах легла печать глубокой скорби и раскаяния.
– Ха! – воскликнул Карминский. – Да не отказались же мы от своих прав, поддавшись шведам: напротив того, они подтверждены. Если Миллер позорно вздернет наших братьев-церковников, уйдемте все и от короля, и от него.
Зброжек горько усмехнулся.
– Охо! – сказал он. – Поздно идти на попятный! Надо пить брагу, которую сами заварили. Поздно!
– Отчего? Никогда не поздно, – возразил Карпинский. – Завтра же пойдемте все к нему и открыто скажем ему правду: пусть воюет, но не смеет ни позорить, ни изводить захваченных изменой! Польша очнется!
– Он уже их опозорил! – сказал Зброжек. – Вы ведь знаете, какую они провели ночь в шведском стане; знаете, как надругались над ними солдаты. Священнослужительские одежды и священнический сан подверглись оплеванию разнузданной военщины… А они ведь слуги покровительницы королевства! Они братья наши!
Карминский снял с гвоздя саблю и опоясался.
– Идемте с места к Миллеру, – сказал он, – идем сейчас; завтра негодование наше пройдет, отхлынет благородный гнев, сердца остынут, мы передумаем и струсим; мы либо сами пойдем смотреть на преступление, либо будет слишком поздно помешать ему… Кто поляк и католик, пусть идет за мной…
– Я не католик, – отозвался Трупский, – но при чем тут вера? Я пойду вступиться не за ксендзов, а за братьев.
– Панове! – сказал Коморовский. – И я с вами; а кто еще не загубил души и сердца в этом вавилонском самопленении, пусть идет с нами!
– Все! Все! – закричали начальники польских войск и толпою выбежали из шатра, поспешая сквозь ряды изумленных солдат к становищу Миллера.
На дворе стояла ночь, генерал сидел еще за ужином, когда ему доложили, что толпа поляков с криком идет к его палаткам.
– Впустите, – сказал он с усмешкой, – панов поляков; верно, они поразогрелись и хотят закончить выпивку моим вином за здравие Карла-Густава.
В эту самую минуту чья-то рука откинула завесу шатра, и вошли все представители польского отряда. Миллер сейчас увидел, что они явились не для "vivat Carolus Gustavus", так как в глазах у них дрожали гнев и слезы, выражение лиц было надменное и мрачное, а осанки гордые.
– Пане генерале, – обратился к нему Адам Коморовский, – мы пришли узнать, правда ли, что вы подписали смертный приговор ясногорским монахам?
– Правда, – ответил Миллер гордо, – а вы по какому праву меня о том спрашиваете?
– По праву общечеловеческому и в силу обещаний Карла-Густава, – смело ответил Коморовский, – монахи, шляхтичи – братья наши; сверх того, они служители нашей веры и церкви, которую вы клялись защищать и уважать!
– Они бунтовщики! – крикнул генерал.
– Они послы! – перебил Зброжек. – И как послов их следовало почитать.
– Вы вздумали учить меня, что делать! – вскипел Миллер. – Вы, мои подвластные?
И подобрался весь, точно хотел броситься на них.
– Почтеннейший пан генерал, – заметил Коморовский, – здесь не Швеция, и мы не регулярные войска, а шляхетская дружина, представляющая одновременно и вооруженные силы народа, и его права. Мы имеем право спросить: "что ты делаешь", потому что ты начальник нам только на поле битвы. Если ты посягнешь на жизнь монахов, мы от тебя отстранимся.
– Да вы же присягали!.. – буркнул изумленный генерал.
– Частью, может быть, по принуждению, частью, и наверно, неохотно… А вы то, вы разве не нарушаете присяги, данной Карлом-Густавом, уважать наши законы? Законы наши не дают светской власти права коснуться служителей церкви.
Миллер рассердился и закричал:
– Из-за этого-то вы ко мне и пожаловали?
– Да, из-за этого. И даем слово, что не позволим их повесить, даже если бы пришлось взяться за оружие! – твердо отчеканил Коморовский. – Вешая монахов, ты повесишь вместе с ними интересы своего короля, и ни один из нас, можешь быть уверен, не станет вторично впрягаться в эту лямку. Мы не рабы вам, а союзники.
С этими словами Коморовский вышел даже без поклона, а за ним и остальные. Миллер рассмеялся, но горьким смехом; поздненько он заметил, что хватил через край, а стыдно было отступать.
Князь Хесский потихоньку наклонился к Миллеру и прошептал, когда поляки вышли:
– А что, генерал? Заварил кашу, а как ее расхлебать?
– А так, что в конце концов я их все-таки повешу, – отвечал упрямый швед, – как сказал, так и сделаю.
– Не повесишь, – возразил князь Хесский, – ибо и на самом деле вся эта история нам бы только повредила; лучше найти лазейку, как бы улизнуть.
– И не подумаю. Я не боюсь поляков; у них все только на языке: знаю я этих крикунов, – в сердцах ответил генерал, – наболтают, наболтают, потом рассорятся и ничего не сделают.
– Ба! Случается, что не только кричат, но и дерутся, – промолвил Садовский, – и даже больно…
– А если все вы думаете, что лучше отпустить монахов и не дразнить поляков, отчего же вы мне это не сказали раньше? Вейхард первый подсунул мне декрет как лучший способ расправы с поляками.
Князь Хесский, который наравне со многими другими терпеть не мог Вейхарда, презрительно повел плечами.
– Генерал, вы имели достаточно времени убедиться, чего стоят советы графа.
– А все же я не мог взять назад свои слова! – подбодряя себя, воскликнул генерал, в то же время обдумывая способ от них отказаться. – Поляки пошумят и замолчат по обыкновению…
– Бывает… – буркнул кто-то из полковников. – Но доводить их до отчаяния и как бы умышленно искать случая нанести им тяжелую обиду и прибегать к крайностям неполитично…
А Садовский добавил:
– Когда весть о казни разнесется как громовой удар, а наши неблагожелатели, несомненно, разнесут ее, то весь народ может восстать; одна эта несчастная осада в достаточной мере подорвала интересы короля, а что же будет после казни? Со времени появления наших войск под стенами Ченстохова изменились по отношению к нам и лица, и настроения, и сердца поляков… Бог один ведает, каковы будут результаты последнего опасного постановления.
– Чего же вы хотите? Чтобы я, здорово живешь, бросился с полатей о пол лбом? – спросил с досадой полководец. – Посоветуйте, что делать?
Никто не торопился. Миллер с явно возраставшим смущением и гневом ходил взад и вперед, а полковые командиры под шумок брались за шлемы и шляпы и ускользали из палатки.
На следующее утро гнев Миллера утих, осталось только беспокойство; ночь заронила в нем искру опасений за последствия задуманного. Только как пойти на попятный двор?
Согласно приказанию, против самого монастыря стали возводить огромнейшую виселицу, вид которой повергал в ужас гарнизон, монахов и шляхту. Оповестили Миллера. Тот приказал узнать, что делают поляки.
Оказалось, что весь польский лагерь под ружьем, конница на лошадях, и все в молчании чего-то ждут.
Шведы побродили, поглядели, попытались расспросить… Никто не ответил им ни слова. В голове отрядов стояли полководцы в доспехах и шлемах, кольчугах и мисюрках; за ними их помощники и челядь в полном своем вооружении. Миллер стал колебаться и очень поостыл; послал в монастырь сказать, чтобы сдавались; ему ответили, что пока он не вернет монахов, с ним и разговаривать не будут… швед одумался и приказал отложить исполнение приговора. Всем стало ясно, что монахи выиграли дело. Тогда Миллер придумал обратить в шутку вчерашнее постановление и стал смеяться над страхом, который напал на всех, ничего не говоря о собственной боязни. Около полудня послал даже Куклиновского просить монахов к своему столу; но, выслушав такое из ряда вон выходившее приглашение, ксендз Малаховский с достоинством ответил:
– Преступники, приговоренные к виселице, недостойны сидеть за одним столом с генералом.
– Как так, не пойдете?
– Не пойдем, – отвечали оба.
Миллер проглотил этот ответ под видом шутки, сделал гримасу, махнул рукой и, узнав, что поляки сошли с лошадей, приказал подавать обед. Ни один из польских военачальников, за исключением верного Калинского, не пришел в этот день к столу Миллера; каждый варил в горшках и котелках собственную кашу.
Обед у генерала прошел в молчании и без веселья; никто не говорил ни о монахах, ни о приговоре, ни о поляках, а о предметах совершенно посторонних. Потом принесли кубки, началась игра, разгул… и все скоро позабыли о минутном беспокойстве.
X
Как освобожденные ксендзы спешат в монастырь, и как осажденные радуются их возвращению
За весь этот день и во время переговоров о заложниках шведы не стреляли из орудий; Ясная-Гора также молчала, а войско топталось на месте, то приближалось, то отходило и живою цепью охватывало осажденных. Кто знает, не была ли эта временная отсрочка непосредственной опасности тяжелее борьбы всех предыдущих дней, несмотря на то приостанавливала кровопролитие?
Приходилось молчать в ответ на ругательства шведов, только смотреть на наступление неприятеля, постепенно занимавшего гору, рассыпавшегося по ее склонам, усеявшего края рвов и высматривавшего слабые места. Осаждающие дразнили гарнизон бранью, насмешками, бросаньем камней и стрельбой из самопалов.
Пан Чарнецкий убежал со стен, потому что не мог вынести происходившего. Замойский ходил со стиснутыми зубами, едва не сходя с ума от ярости; гарнизон и даже монахи испытывали неудержимый порыв к бою… Вид виселицы, назначение которой было всем известно, еще более подбавил пылу и усилил возбуждение, когда вдруг дали знать из городка, что исполнение смертного приговора отсрочено, и прибыл парламентер, требующий сдачи крепости.
Такая настойчивость и застращивание тем более убедили Кордецкого в том, что шведы не могут взять крепость силой, так как неустанно говорят о сдаче, а потому, как уже выше было сказано, ответил обычной формулой:
– Верните сначала послов, а потом увидим…
Отсрочка казни и давление со стороны поляков, о котором в крепости узнали, придало бодрости, так как служило доказательством, что ксендзам Малаховскому и Блэшинскому, по крайней мере, не грозит смерть.
Оставалось только неослабно стеречь, бдить, нести дозор и ждать.
После полудня пан Чарнецкий, не привыкший жить в четырех стенах, но и не могший в бездействии торчать на укреплениях, вышел, как говорил, проветриться; а так как его все-таки тянуло к шведам, он понемногу, разговаривая с братом, ксендзом Людовиком, поднялся на стены. Но едва нога его ступила на верх стены, как он весь вздрогнул: почти у самых рвов и стен появилась кучка пехотинцев, и ежеминутно то тот, то другой из них прицеливался в защитников, как в воробьев, или бросал камнями в монахов. Несколько польских болванов, воспитанных в реформатской вере, пели еретические песни, издеваясь над костелами и иконами; голоса их доносились до стен обители. Наконец, какой-то пьяный солдафон подошел под самую башню, у которой стоял Чарнецкий, прицелился и выпалил. Пуля просвистала мимо уха пана Петра. Но почти в ту же самую минуту взбешенные ченстоховцы дали залп почти по всей линии из пушек. Шведские солдаты, как перепуганные крысы, тучей рассыпались по всей горе.
Кордецкий с Замойским выбежали на грохот выстрелов.
– Что это значит? Ведь перемирие не кончено, – воскликнул приор, – ради Бога! Что вы делаете?
– Толкуйте, перемирие! – закричал пушкарь-поляк, – а собачьи дети сами начали; один из них выпалил в пана Чарнецкого. Безнаказанно убивать себя мы не позволим.
Все было бесполезно. Пан Петр, разошедшись, стал распоряжаться по-своему, и как только началась пальба с одной стороны, так немедленно и с другой стали палить застоявшиеся орудия, пищали и самопалы. Надо было видеть шведов, привыкших к многодневному молчанию твердыни, как они теперь, внезапно всполошившись, отступали вдоль горы и отходили к ее подошве.
Трубные сигналы сзывали беглецов; но при неожиданном переполохе нелегко восстановить порядок и повиновение, между тем как ядра ченстоховцев, точно набравшись сил во время отдыха, сметали солдат, разбивали щиты, а одно опрокинуло воздвигнутую виселицу. Другие ядра попадали в землекопов, согнанных для насыпания окопов, в несчастных горцев и в расположенные поблизости полки шведской пехоты.
Миллер, по обыкновению, сначала разъярился. Услышав выстрелы из крепости, он опять собрался выгнать монахов. Но поляки в полном вооружении снова повскакали на коней, точно поджидали данного сигнала. В лагере шведов стояли шум и гам и беготня; в воздухе неслись проклятия, и всюду царил непонятный беспорядок. Шведы отступали на прежние позиции, но пули догоняли их: то свалится палатка; то в страхе разбежится целая шеренга и уж не соберется вновь в полном составе; то уткнется в землю готовое к выстрелу орудие под тяжестью свалившегося дерева и забьет себе жерло куском. Так продолжалось долго.
Чарнецкий был в своей стихии, как рыба в воде; был весел, предприимчив и беспечен; Замойский удерживал его скорей по убеждению, так как в душе ему сочувствовал; а приор молчал. Наконец, когда гора очистилась от шведов, по данному Кордецким знаку огонь сразу прекратился, и к Миллеру отправили писца с запискою и объяснением, кто нарушил перемирие.
"Вы заточаете послов, предательски нарушаете перемирия, – писал приор, – подбираетесь под стены доверяющих вам и соблюдающих договор врагов. Можно ли при таких условиях договариваться с вами? Кто нам порукой, что вы сдержите условия, раз топчете ногами все освященное обычаем и правом? Договариваются только с неприятелем, по-рыцарски держащим слово, а не с таким, как вы, нарушающим все соглашения хуже всякого татарина".
Миллер нахмурился, прочтя резкое письмо приора, и велел расследовать, кто выстрелил. Привели пьяного рейтара; он велел наказать его, и на этом кончились заботы дня. Но Миллер начал понимать, что его образ действий приносит плохие результаты; монахи очень выиграли, очистив гору от надоедливых пришельцев; шведы сбежали вниз, в долину, и провели всю ночь в страхе нападения, зорко следя за подходами к лагерю. Поздно к ночи генерал надумал и созвал совет, но уже без неудачливого Вейхарда. Осадные орудия из Кракова не прибывали; полевые приносили мало пользы; переговоры и угрозы до сих пор ни к чему не приводили; надо было измыслить иные способы воздействия. О казни монахов перестали даже говорить. Садовский, воспользовавшись настроением Миллера и его неуверенностью в успехе, подал мысль освободить монахов.
– Вы скорее расположите их этой мерой в свою пользу, – говорил он, – нежели застращиваньем. Страх и боязнь шведских зверств главное препятствие к выражению покорности. Покажите им себя доброжелателем, обойдитесь с ними по-человечески, и они к вам переменятся; а тогда гарнизон и монахи уже не станут сопротивляться сдаче.
Князь Хесский был такого же мнения, но Вейхард, явившийся на совет без приглашения, очень противился плану Садовского. На счастье выдумки Вейхарда казались уже Миллеру весьма подозрительными; а еще больше подстрекала Миллера мысль, что вот он, генерал, назло графу, поступит наперекор. Таким образом и состоялось решение, чтобы с согласия Миллера освободить монахов.
Вейхард только прикрикнул:
– Генерал, вы губите блестящее дело!
– Вашего совета я не спрашиваю, – гордо ответил Миллер, – довольно я их наслушался.
Вейхард ушел, притворившись сердитым, послал, однако, Калинского на разведку: сам бессильный что-либо сделать, он действовал через него.
Ксендзы Блэшинский и Малаховский сидели на сухом пне среди гама и шума, не дававшего им молиться; исповедавшись друг другу в грехах, они ждали смерти, в которой были уверены. Когда их попросили к столу, они приняли зов за насмешку и продолжали ожидать исполнения приговора. Шведский солдат, в котором уже не было старого рыцарского духа, далекий от понимания величия обоих приговоренных, в простоте сердца шедших на мученичество и готовых скромно, как дети, принять постыдную смерть, умышленно толкался вокруг да около них. Он то напевал; то давал им пинки; то подносил к их лицу дымящиеся головни, будто бы для острастки; то срывал с них каптуры, чтобы обнажить бритые головы; то дергал за четки и всячески неустанно тревожил. Они все переносили в молчании, хладнокровно и с покорностью воинов Христовых.
В это время подошел к ним Садовский с веселым лицом, покручивая усы. Монахи думали, что он поведет их на смерть: встали, взглянули, как бы на прощанье, на свой монастырь, а отец Блэшинский преклонил колена.
– Я рад, – сказал по-польски Садовский, – что являюсь к вам добрым вестником.
– Не смейтесь над нами, – живо воскликнул Малаховский, – не пристало рыцарю издеваться; отнимите у нас жизнь, но не мучьте душу; такая мука хуже смерти!
– Я никогда не насмехаюсь, – возразил Садовский мягко, – я на самом деле пришел объявить, что вы свободны.
– Свободны? – повторили оба недоверчиво и с изумлением, а потом с большой радостью, а отец Малаховский поспешно подошел ближе к носителю радостной вести и спросил:
– Какими путями?
– А так! Генерал Миллер прощает вам упорство и фиктивные переговоры, бывшие пустой волокитой; идите и скажите Кордецкому, чтобы сдался. Последние слова Миллер поручил передать от своего имени. Сопротивляться вы не можете, зачем же раздражать врага, который сильнее вас?
Но едва Садовский объявил о свободе, оба патера все равно уже его не слушали; они торопились вернуться в монастырь, чтобы их опять не схватили и не отменили решение. Только Малаховский поклонился Садовскому, и оба, подобрав свои рясы и взяв посохи, как бы ожили и пустились в путь по направлению к Ясной-Горе.
Войско проводило их любопытными взглядами.
Отойдя несколько сот шагов, они наткнулись на опрокинутую виселицу, приготовленную для их мученической смерти, и каждый из них взял по обломку на память о почти чудом минувшей их смерти. Ченстоховский гарнизон уже увидел со стен приближавшихся иноков, и громкий веселый крик раздался на банкетах, а вдали виднелся Кордецкий, точно благословлявший и приветствовавший их простертыми к ним руками.
Брат Павел плакал, стоя у калитки с ключами; отбросил рясу, починкою которой был занят (так он обычно заполнял минуты досуга: обшивал весь монастырь, молясь в своей келье), упал ниц, когда увидел обоих ксендзов, целовал подолы их ряс и, обняв, ввел в монастырь с невыразимым восторгом и увлечением. Приняли их как мучеников и героев… О! Какой это был чудный миг, когда после всех претерпенных мук победители были встречены рукоплесканиями чистых духом людей! И невольно, по-людски, затрепетало в них сердце, не бившееся ни для суеты, ни для тщеславия, ибо в рукоплесканиях толпы слышен был глас Божий!.. Бывает, что человек ошибается, но народ не ошибается; он ничего не знает, не может доказать ни причин своего отвращения, ни любви, но когда любит и когда ненавидит, в его любви или ненависти слышен глас Божий.
Монахов встречали, обливаясь слезами. Смиренные и смущенные, они, как могли, уклонялись от торжественной встречи. Их победа, упорство, мужество, готовность идти на смерть были примером и девизом для гарнизона; приор встретил их как брат и отец, с благодарением Богу за то, что мог встретить обоих живыми, увенчанными мученическими терниями.
– Ничего мне не говорите, – сказал он в минуту приветствия, – я знаю, что вы еще под впечатлением шведской силы и будете уговаривать меня сдаться. Пусть займутся этим брацлавский староста и его единомышленники, мы же пойдем вместе к алтарю нашей Заступницы.
Такова была всегда первая и последняя мысль Кордецкого.
– Молитесь, прося; молитесь, благодаря; молитесь, страдая, или когда пострадали; молитесь, верьте и трудитесь! И молитесь всячески: делом, устами, сердцем, мыслью и всей своей жизнью!
Прежде чем дошли до часовни, сколько вопросов, сколько назойливых приставаний пришлось выслушать обоим монахам о Миллере, о войске, о стане! Напрасно приор отталкивал дерзких.
– После, после… прежде всего надлежит поклониться нашей Владычице.
Стали петь лоретанское славословие Царице Небесной.
После славословия прибывших направили в рефекториум,[22]22
Трапезная.
[Закрыть] куда вслед за ними толпой стала напирать шляхта; все жадно стремились услышать историю обоих монахов, от них самих узнать характеристику Миллеру, шведского и польского лагерей, их силы, а также роль, которую играли у шведов заблудшие польские братья. Кто они, на цепи приведенные невольники, которые не смеют поднять меч и с сухими глазами и опущенной дланью смотрят, как шведы идут войной на их братьев?
Оба ксендза, пораженные превосходством шведских сил, невольно расписывали могущество осаждавших, и морщил брови Замойский, видя, какое впечатление производит рассказ даже на бодрых духом. Приор также заметил и, взяв Малаховского за руку, сказал шепотом: