Текст книги "Осада Ченстохова"
Автор книги: Юзеф Крашевский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 26 страниц)
II
Как разразилась над Польшей жестокая вьюга, и как сдавалась шляхта вместо того, чтобы бить врага
Уже на вершине Ясной-Горы гордо возвышались стены нового костела, часовни и монастыря; у ее подножия в том месте, где забил ключ, был построен костел св. Варвары; с другой стороны, как бы на страже, встала часовня св. Роха, а с третьей – св. Иакова. Часовня иконы Марии расширилась и значительно увеличилась, а из даров и богатств, собранных веками, было решено отлить серебряные статуи и украсить большой алтарь черным деревом и серебром, как бы для возбуждения жадности новых гуситов.
Тем временем небо над Польшей начало хмуриться, зловещие знамения, которые простой народ считал за предостережения милосердного Бога, предвещавшие бедствия, увеличивались с каждым днем. За несколько лет перед тем сгорело подожженное злоумышленниками местечко Ченстохов; за год до нашествия неприятеля огонь случайно уничтожил высокую колокольню костела. На небесах искрились кометы, и происходили таинственные явления; страх сжимал сердца людей.
Набожные люди с ужасом наблюдали эти вещие знамения на земле и на небе, на звездах и солнце, и верили, что Отец Небесный, прежде чем послать наказание, шлет предостережения. И не напрасны были опасения, так как приближалось время небывалых бедствий и невиданных унижений и горя.
На Руси восстали казаки, дав волю долго заглушаемому чувству ненависти. Царь Московский взял Вильну, которую Радзивилл даже не защищал: потому ли, что перешел на сторону шведов, или потому, что более занят был защитой собственных имений. Карл-Густав, побуждаемый изменником Радзеиовским, слишком хорошо знавшим положение Польши, нарушил под простым предлогом перемирие, заключенное до 1661 года, и высадился на берег 15 августа 1655 года, желая покорить Польшу и завладеть королевством, совершенно открытым для нападения неприятеля, которого удерживала только слава о его былом могуществе. У Польши не было ни защитников, ни союзников, ни друзей, вся ее надежда была на Бога.
Весть о нападении Карла-Густава сначала казалась неправдой, и казалось невероятным, чтобы он отважился напасть на страну, население которой могло встать, как один человек, на защиту родного очага. Сначала говорили: он не перейдет Нотеца и Варты! Но Бог захотел покарать и орудием своей кары избрал изменника.
Еще смеялись над шведами, когда подканцлер Радзеиовский готовил уже им в Великой Польше торжественный прием. Как вдруг широко распространились страх и молва о том, что Карл перешел Варту, а воевода калишский Грудзинский и воевода познанский Опалинский присоединились к нему. Великополяки отреклись от своего короля, широко отворили ворота пришельцам, протянув им вооруженную руку.
Еще Польша не очнулась, пораженная нашествием шведов, когда они уже овладели Познанью, Калишем, Косцяной, Крушвицей, Быдгощем и быстро приближались к столице, к Варшаве. Измена великополяков была причиной всех позднейших бедствий, так как она была дурным примером, так как говорила о возможности того, о чем никто раньше, кроме Радзеновского, не думал – об отречении от своего короля, нарушении присяги, добровольной покорности бесправному пришельцу, не имевшему ничего общего с Польшей, явившемуся завладеть ею.
Ян-Казимир, отчаявшись в силе королевства, сыны которого, даже не пролив капли крови, сразу перешли на сторону врага, – с тяжелым сердцем, от сознания своего бессилия, отступил к Кракову; но и здесь нечем было защищаться. Мужество Стефана Чарнецкого и горсти его товарищей не могло спасти столицу, и эта дорогая реликвия была обречена на разрушение. Из Кракова изгнанник-король уехал в Спиж, а Краков еще защищался остатками своих сил.
Последний союзник католической Польши, ее наемный друг, хан татарский, который сегодня служил Хмельницкому, завтра гетманам, – видя разоренный край, захваченные области, а короля в изгнании, – ушел в свои степи, ожидая, на кого бы напасть, с кем воевать? Для него все неверные были одинаковы; лучшим был тот, кто платил.
Трудно себе представить, каким ужасным было состояние страны в то время; короля не было, не хватало защитников; всюду были предатели, всюду появлялся неприятель, и растерзанное наследие Ягеллонов распадалось на части. В Вильне правил Хованский, Краков осаждал шведский генерал Виттемберг; в Варшаве губернаторствовал швед вместе с изменником; по воеводствам день ото дня все чаще присягали Карлу-Густаву. Не было надежды, не было спасения, и казалось, что последние минуты долгого беспечального житья погребальным звоном проносились над головами людей, не знавших, к кому склониться под защиту. Направление умов было таково, что исчезала последняя надежда; бежали к изменникам, к неприятелям; остальные вздыхали и ждали помощи… от татар. По рукам ходили какие-то письма, извещавшие об этих союзниках, а тем временем город за городом, крепость за крепостью сдавались, объятые ужасом, неприятелю.
На границах всюду кипели бои, или, вернее, совершались нападения на беззащитных. Украина истекала кровью, Каменец был осажден Хмельницким, русские города уже приготовили ключи для казацких гетманов; шляхта дрожала на своих хуторах, хотя и обнесенных частоколом; по костелам шли моления; гибель казалась неизбежной.
Шведы же в занятой ими части Польши хозяйничали по-своему. Шляхта завлекалась всеми возможными способами, подкупалась громкими словами; в будущем были обещаны деньги и пожертвования на костелы, защита веры и прав. Горсть оставшихся верными, хоть и небольшую, но страшную для него, Карл-Густав хотел устрашить эдиктом, дававшим право каждому, даже черни, верховодить над господами и выдавать живым и мертвым каждого, заподозренного в неприязни к нему, и получать за это награду. К счастью, это подстрекательство к убийствам и грабежу, раздувавшее огонь злодейства, больше возмутило, чем привлекло сердца к шведскому королю. Оправившись от первого страха, с грустью и болью, с тоской на сердце, каждый искал способа, как вернуться на чистый путь, на путь нравственного долга.
Были, впрочем, люди, которые и в великих бедствиях не потеряли надежды на Бога, не утратили мужества и склонились к стопам Всеблагого, каясь в грехах, ожидая, когда Отец Небесный простит их.
III
Как со всех сторон в монастырь проникает страх, и какие гости дают Кордецкому советы
В Ченстохов отовсюду доходили страшные вести о шведах. Гонец за гонцом, посол за послом приносили известия все ужаснее и ужаснее. Уже ожидали нападения, и наверху колокольни стоял монах-часовой, тревожным взглядом следивший за каждым домиком в поле, за каждой группой всадников, принимая их за неприятеля. Исчезли паломники, и кругом было глухо и пусто; везде шныряли шведы, или ожидались казаки; каждый боялся выйти из дома, разве только за тем, чтобы вместе с имуществом укрыться в укрепленных городах или в глубине лесов и гор. Окрестная шляхта лишь изредка навещала приора, не решаясь еще покинуть родные дома, но предвидя уже тот момент, когда ей придется искать защиты под покровом Божией Матери. Не один из шляхтичей уже привез сундучок, глубоко спрятанный в повозке, в котором хранились драгоценности его и жены, документы, деньги и дедовская утварь.
Все это отдавалось на хранение паулинам, а святые отцы еще и сами не знали, как охранит их самих Бог. Говорили, что Карл-Густав гарантировал костелам и монастырям безопасность, неизменность веры и обрядов, но все-таки Ченстохов как укрепленное место, господствующее над границами Силезии и на пути шведов к Кракову, мог быть ему необходимым. Более набожные верили, что, хотя он и иноверец, но не покусится на такую прославленную святыню, чтобы не оттолкнуть тем от себя сердца католиков. Другие высказывали, и не без основания, предположение, что грабителей могут привлечь богатства, накопленные на Ясной-Горе так же, как и мысль о необходимости укрепиться в этом пункте. Но до сих пор еще ничего не было известно о намерениях шведов овладеть Ченстоховом, и ни один солдат из войска Густава пока не появлялся у подножия горы. Но это затишье было зловещим; отклики далекой бури все ближе и слышнее становились для монахов, а ночной осенний ветер, доносивший самый далекий звук, заставлял думать, что приближается неприятель.
Ранним утром первого ноября 1655 года приор монастыря, ксендз Августин Кордецкий, находился в своей келье и молился, когда в нее внезапно постучали. Прося войти, капеллан закрыл книгу со вздохом, как бы страдая оттого, что из лучшего мира его возвратили на землю, и бросил взгляд на образ Распятого, как бы прося у Него помощи и совета.
Вошел монах, ксендз Петр Ляссота, с несколькими письмами, поцеловал руку настоятелю по старинному обычаю для напоминания о послушании, молча вручил ему письма, но лицо его было испугано и подернуто грустью. Ксендз-приор посмотрел на печати и адрес и, не спеша распечатать, сел.
Это был человек средних лет, небольшого роста и с обыкновенной внешностью; черты лица его говорили о великодушии, твердом характере и светлом уме. Добродушие и мягкость соединялись в нем с мужеством и выносливостью. Серые глаза смело и прямо смотрели на каждого, не опускаясь ни перед кем, не боясь ничьего проницательного взора, сами проникая вглубь души; густые брови, сросшиеся над ними, уже начинали седеть. Лоб у него был высокий, изрезанный несколькими морщинами, которые начертали время и труд, а не заботы. Красные и широкие губы выражали одновременно силу и доброту, которые отмечают великих людей, всегда готовых к борьбе и стойких пред опасностью. Было видно, что на них часто играла ласковая усмешка; говоря, он умел придать приятность своей речи, а временами и несокрушимую силу, объяснить которую никто не сумел бы, но всякий повиновался ей. Таков был ксендз Кордецкий, с важной осанкой, седеющими волосами и длинной, спускающейся на грудь, бородой, в повседневной жизни; но тот, кто увидел бы его на молитве, быть может, не узнал бы его: так изменяло его стремление души к Богу, так прояснялся и светлел его облик. Он становился совсем другим человеком. Никто, как он, не умел так соединять суровость с мягкостью, две совершенно противоположные черты, и никто лучше его не громил пороки людей.
XVII век был, действительно, веком чистой и глубокой веры, но и в нем было мало людей, похожих на Кордецкого. Он не был ученым теологом и часто сам себя называл неучем, и каждый раз, когда приходилось решать какой-либо трудный вопрос, находил помощь в своей чистой душе, а эта христианская сокровищница была у него неисчерпаемой. Его ум, его речи были согреты сердцем, проникнутые богобоязнью и полные чистой любви к Богу. Никогда ни один земной помысел не осквернил его своим нечистым желанием. Дитя работящих и бедных родителей, слишком рано ушедший в монашество, влекомый к нему, как апостолы от сохи, облитой потом прадедов, из хижины, в которой царила бедность, он добровольно отрекся от света, вовсе не жалея о нем. От тихой пристани, наслаждаясь жизнью монаха, он проходил свой путь с христианскою надеждою на счастливую жизнь за вратами короткого земного существования и ожидал смерти с улыбкой на устах.
Родители Кордецкого были бедные крестьяне из Ивановиц, в Калише. Воспитывался он среди простых людей на поле и свою деревенскую простоту принес в жертву Богу. С детских лет, еще сидя на руках набожной матери, Клеменс мечтал о монастырской тишине, стремился к одиночеству и посвящению себя Христу. Но не ранее тридцати лет удалось ему сделаться монахом. Среди монахов, которые в числе своих членов насчитывали немало потомков знаменитейших шляхетских родов, сын пахаря резко выделялся умом и набожностью; братия выбрала его настоятелем. Сначала он был приором в Опорове и Пинчове, затем сделался им на Ясной-Горе и вскоре засиял светочем добродетелей и заслуг.
Неутомимый в труде, он никогда не боялся его; брался за него с радостью и, окончив, искал другого, и Бог посылал ему силы. С младшими он был старшим братом, для виновных любящим отцом, который прощает в надежде на исправление; с неисправимыми суровым судьей, но всегда милосердным, как только замечал искру раскаяния и слезу скорби; он повсюду являлся верным христианским служителем Бога, изливающего милосердие.
Молча подал письма ксендз Ляссота, а приор оглядел их внимательным взором, не спеша распечатать; затем взглянул на монаха и спокойно спросил:
– Слышно что-нибудь новое, отче?
– Нет, все то же.
– Все худое?
– Это Богу известно, что худо, что хорошо, – ответил Ляссота, – мы только терпим.
– Ты прав, брат! – живо отозвался приор. – Поправил неловкое слово мое, спасибо тебе.
– Я?.. – вспыхнув румянцем, спросил Ляссота. – Разве я посмел бы…
– Оно так и есть, – закончил Кордецкий, – Бог сам знает, что посылает нам, а мы из его рук должны принимать все с благодарностью. Из-за поспешности только вырвалось у меня злое слово. Трудно не жаловаться.
Говоря это, ксендз вздохнул.
– Кто дал тебе письма?
– Одно из них от посланного Радзионтка, другое привез с собою пан Павел.
– Пан Павел приехал?
– Только что прибыл, посланный, как говорит, каштеляном.
– Где же он?
– Он хотел переодеться; я его провел в келью для приезжающих.
– Спасибо тебе большое, я сам сейчас пойду к нему.
Говоря это, он начал распечатывать письма, а ксендз Ляссота тихо поклонился, направился к двери и вышел.
По лицу приора было видно, что письма принесли новые огорчения, так как лоб его нахмурился, тяжелый вздох вылетел из его груди, а глаза поднялись к небу; затем, как бы опомнившись, он принялся читать снова, потом положил письмо, опустился на колени, недолго, но горячо помолился и поспешно вышел.
Одно из писем было особенно печально и предвещало Ченстохову тяжелую в будущем судьбу. С самого начала войны боялись паулины за судьбу чудотворного образа, но еще больше испугались они, когда королевские письма, разосланные по всем крепостям и замкам, дошли до них, предписывая готовиться к обороне и извещая, что шведы, соблазняемые богатствами Ченстохова, могут внезапно напасть и на него. Провинциал паулинов ксендз Теофил Брониовский немедленно отправился к королю просить у него какой-либо помощи. Но что мог обещать и сделать в то время Ян-Казимир? Провинциал возвратился с ненадежным обещанием помощи в случае внезапного нападения.
– Делайте, что можно, – сказал король, – но если вас будут осаждать, я постараюсь послать вам помощь.
Такой ответ короля прислал провинциал настоятелю, ждавшему от Бога того, чего не могли ему дать люди.
Только что прибывший в монастырь пан Павел Варшицкий был двоюродным братом Станислава, каштеляна краковского, член семьи, считавшей паулинов своими покровителями и благодетелями. Он был человек уже не молодой, не особенно богатый, с помощью брата попавший в высшее сословие; чувствуя себя обязанным брату, он очень ценил его и боялся, чтобы двоюродный брат не повредил себе и родне своим упорством, оставаясь верным Яну-Казимиру. Немало его мучило и положение страны, и ничего он так не желал, как только успокоения, хотя бы даже под властью шведов, только бы оно позволило ему возвратиться к его стадам, хозяйству и мирной сельской жизни. Это был настоящий сельский хозяин, в полном значении этого слова: он занимался хлебопашеством, скотоводством и пчеловодством; он копал пруды, разводил в них рыбу, строил мельницы и не оставлял без внимания ни одной отрасли хозяйства, которая могла бы поднять доходы и улучшить имение. Война причиняла ему много огорчения, расстроив все его дела, нарушив порядок и разогнав его слуг и крестьян; шведы, а также и польские солдаты, избирали для постоя роскошные помещения, хозяйничали без позволения в амбарах, выпасывали поля, ловили скот, а любимое стадо пана Павла пришлось даже спрятать в лесу, чтобы и до него не добрался неприятель. Ксендз-приор застал пана Павла, лысого, круглого, длинноусого человечка, уже одевавшим кунтуш; слуга держал приготовленный пояс.
– Ах, прошу извинения, отец приор!
– Ничего, ничего, я ведь хозяин, и мне можно войти.
– Простите, ваше высокопреподобие, что застаете меня в таком виде, и позвольте засвидетельствовать вам мое нижайшее почтение.
Говоря это, пан Павел, хотя и без пояса, бросился навстречу почтенному настоятелю и, кивнув слуге, чтобы тот ушел, сам поспешил подать кресло ксендзу Кордецкому. Дверь закрылась за слугою, и они остались наедине. Но едва пан Павел открыл рот, чтобы говорить, как на пороге после легкого стука появилось новое лицо: это был высокий, статный мужчина во цвете лет и здоровья, с черными волосами и усами, с саблей в черных ножнах у пояса, с шапкой в руке и с плащом на плечах. Он отворил двери с поклоном, как бы спрашивая разрешения войти.
– Можно? – спросил он, улыбаясь.
– Пан Христофор! Дорогой гость, просим, просим! – воскликнул приор, подходя к дверям.
Пан Христофор (это был некто Жегоцкий, добрый приятель ксендза Кордецкого и всего монастыря, а также и близкий сосед) сбросил плащ и с любезным видом подошел, приветствуя сначала хозяина, затем пана Павла. Приятно было смотреть на новоприбывшего: такой у него был спокойный вид, отличавший его от хмурых и насупившихся лиц, которые его окружали. Каково лицо, такова и душа, и под небом, быть может, не было счастливее его человека; вера в Провидение и надежда на Бога так были сильны в нем, что ксендз-приор называл его часто лилией, вспоминая слова псалма о птицах небесных и полевых лилиях, часто повторяемого Жегоцким. Ни одно несчастье доселе не могло омрачить его души, ни одно сомнение не поколебало его веры ни на мгновение. И в тот момент, когда вся страна была терзаема неприятелем, когда он потерял большую часть своего имения, когда будущее представлялось мрачным, он шел с таким ясным и веселым лицом, что ксендз Кордецкий обнял его, указывая пану Павлу:
– Вот, пане, это Божий человек, – сказал он, целуя новоприбывшего, – посмотрите на него и на нас и рассудите, в ком есть вера.
– Но, дорогой отец приор, не конфузьте же меня так, – скромно прервал пан Жегоцкий.
– Справедливая похвала не есть конфуз, дай нам Бог ваше спокойствие и веру. Но… что же там слышно?
– Чего захотели: старую песню поем; верно будет как-нибудь нам лучше, так как теперь становится все хуже и хуже, а зло вечно продолжаться не может. Другая новость, – добавил пан Христофор, – привез отцу приору гостей.
– Хвала Богу! Гость в дом, Бог в дом!
– Да, но во время войны так объедать монастырь Ченстоховский, не знаю, пристало ли, – усмехаясь, добавил пан Жегоцкий, – кто знает, что может случиться, каждый кусок хлеба дорог.
– Не беспокойтесь, Бог нам поможет; если не хватит хлеба, вороны, носившие хлеб пустыннику, и нам бросят хоть крошку его.
– Сегодня и я буду отчасти вороном, – сказал смеясь Жегоцкий, – но я принес не хлеб, – немного рыбы и извиняюсь за то, что не особенно хороша.
– Вы всегда с подарками; да воздаст вам за это Господь. Садитесь. Но какие же это гости? – спросил Кордецкий.
– Не издалека, отец приор, не издалека: это пан Себастиан Богданский и пан Стефан Яцковский.
– Соседи гостями не считаются.
– Я видел, как они подъезжали к воротам, когда проезжал через мост; верно, спешат с новостями, потому их сейчас ходит по свету столько, сколько комаров над болотом.
– Вот брат пана краковского каштеляна, благодетеля нашей обители, – перебил приор, обратившись к пану Павлу, – он может рассказать нам самые верные новости.
Пан Павел взглянул, поднял глаза к небу и, как бы не зная, что сказать, минуту помолчал, потом очень тихо проговорил, приблизившись:
– Его величество король уже в Спиже, в Любовле.
– Но это, надеюсь, временно, – проговорил приор, – пока не соберет войск и не обдумает, что делать, не покинет же он нас сиротами.
– О чем тут советоваться и думать, – подхватил, вскидывая плечами, пан Павел, – несчастие полное, общее разорение и гибель! Шведы завладели почти всей Польшей, казаки же бунтуются.
– Ну а князь Бранденбургский и хан татарский! – воскликнул, не теряя надежды Жегоцкий. – Наконец, есть же и у нас: силы, которых мы еще и не пробовали.
Пан Павел только снова повел плечами.
– Татары в степях, князь Бранденбургский думает о себе, а? наши силы! Ба!..
– Как так! Да ведь это наши союзник и вассал!
– Признаюсь вам, – добавил Кордецкий, что татарин-друг хуже врага. Избави Бог на него рассчитывать, срам и стыд. Но мы принуждены будем клин клином вышибать, что ж делать! Пусть придут басурманы, если иного ничего нельзя поделать. Ну, а что же слышно о хане?
– Хан, говорят, как увидел, что в Польше правит Густав, – продолжал пан Павел, – отправился в свои пустыри, говоря, что был союзником короля Яна-Казимира, а так как поляки выбрали себе нового короля, то он будет ждать, когда новый король заключит с ним новые условия.
– Так обойдемся и без него, – сказал приор. – Баба с возу, лошадям легче! – промолвил он тихонько.
– Между тем, – сыпал, как из рукава, пан Павел, – все сдается, складывает оружие, присягает и переходит на сторону неприятеля. Пан воевода Тышкевич в замке в Ухаче присягнул шведскому королю; в Варшаве верховодит Радзеновский, а Краков; осажден и скоро сдастся, так как некому будет защищать его.
– Что вы говорите! – перебил пан Жегоцкий. – До этого не; дойдет: а гетманы, Чарнецкий, шляхта, народное ополчение, войско… нет, мы не дадимся, нет!
– А мы уже дались! – сказал пан Павел.
– Ну, так и отберем себя назад, – воскликнул шляхтич, весело махнув рукой.
Приор холодно слушал, не выдавая себя ни движением лица, ни словом, как вдруг дверь снова отворилась, и вошли обещанные гости: Себастиан Богданский и Стефан Яцковский, шляхтичи ченстоховские, соседи, бывавшие часто в монастыре, а сегодня, в день Всех Святых приехавшие помолиться и посоветоваться с приором. Первый, уже седой и сгорбленный, вошел медленно, опираясь на палку, низко поклонился, сгибаясь чуть не до колен, и рассыпался в преувеличенных любезностях. За ним шел Яцковский, дородный с орлиным носом и бегающими глазами, плечистый мужчина, немного прихрамывая на ногу, которую вывихнул, гоняясь недавно с хортами за зайцем. Это был рьяный охотник, старый воин и крикун, забияка, всегда готовый выпить или пустить в ход саблю; шляхтич в полном смысле слова, шляхтич тех дней, когда "пан брат" один властвовал в Польше. В политике и в новостях он придерживался мнения своего арендатора, и ничто не могло разубедить его в том, что евреи лучше всех знают все. А что евреи служили шведам, предавая и их понемногу, где было возможно, не нарываясь, однако, на виселицу; что евреи укрывали по дворам сто тысяч ногайцев и перекопских татар, идущих на защиту Речи Посполитой, – то пан Яцковский и сам был не прочь примкнуть к шведам, а потом снова от них отречься, когда придут татары.
После приветствий и представлений, любезностей и упоминаний о родне и наскоро состряпанных комплиментов, на которые не скупились, все сели и разговор быстро возобновился на прежний лад.
Пан Павел Варшицкий, по настоянию шляхты, повторил то, что говорил раньше; и все замолкли, грустно поглядывая друг на друга, как бы ожидая, чтобы кто-нибудь высказался первый.
Приор тоже молчал.
– Секретов между нами быть не должно, – сказал наконец пан Павел, – сообщу вам, что, по мнению всех политиков, сдача всего королевства Карлу-Густаву неизбежна. Рано ли, поздно ли, но как только возьмут Краков, этот час наступит, так как каштелян киевский долго не продержится в нем со своей горстью людей, и все мы будем в руках шведов.
– Это еще вилами на воде писано, – возразил пан Жегоцкий, – кого Господь покарает, того и утешит.
Богданский молчал, но вздыхал на всякий случай, а Яцковский горячо возразил:
– А если бы мы даже присягнули шведам? Так что ж? Не мы первые, не мы последние…
При этих словах пламенем негодования вспыхнуло лицо приора, глаза его загорелись и метнули молнию; он встал с кресла; изменившись, грозный, как пророк, и вдохновенный; все, как бы почуяв в нем подъем духа, прежде чем он заговорил, замолкли, и сильный голос ксендза Кордецкого загремел по зале.
– Сдастся вся страна, – воскликнул он, – сдастся, вы говорите? Нет, нет! Этого не допустит Бог, и не все отрекутся от короля, ибо первый Ченстохов останется верным Яну-Казимиру.
– Как это? – спросил задумчиво пан Павел. – А если шведы придут сюда, что очень возможно, потому что уже слышно, что Вейхард замышляет направиться в эту сторону с Садовским, так значит, вы будете защищаться?
– Будем, – ответил спокойно приор, – с помощью Божией будем защищаться и защитимся.
– Против всей шведской армии? – спросил Яцковский. – Сопротивляться войску с артиллерией, старым и испытанным воинам и вождям.
– Самый лучший воин это Господь Бог, любезный пан Стефан, – возразил приор, понижая голос, – в Нем одном упование, идя с Ним, мы не испугаемся власти Густава. И если Господь продлит мои дни, то ни святого образа, ни Ясной-Горы не отдам в руки еретиков; лучше схороним себя в ее развалинах.
Варшицкий слушал, не веря ушам своим, с каким-то страхом, с непонятной задумчивостью, ясно выразившейся на его лице.
– Неужели это правда, отец приор? Вы так думаете?
– Так думаю и исполню с помощью Божией; под покровом Девы Марии не отдадим Ченстохов шведам.
– Кстати, мой брат, каштелян… – заговорил пан Павел, но, спохватившись, умолк.
– Говорите, говорите, – подхватил приор, беря его за руку, – мы все здесь свои, секретов не имеем, здесь все друзья монастыря.
– Тогда откровенно скажу вашему высокопреподобию, – сказал Варшицкий, – что поручил мне мой брат. Уже нет никакого сомнения, что отъезд Миллера, Вейхарда, полковника Садовского, которого вы, вероятно, знаете, так как он жил у нас, означает, что они готовятся идти на Ченстохов.
Шляхтичи побледнели. Богданский стал ломать руки, а приор слушал с таким видом, как будто он ожидал уже, что это ему должны были сказать.
– Сколько раз уж, кажется, собирались они выступить из Калиша, но как-то все не могли привести этого в исполнение. Теперь понадобились деньги; не без того, что они слышали о сокровищах монастыря. Несомненно, они придут и придут со значительными силами, и, по мнению моего брата каштеляна нужно спасать, что можно, увозя ценности в Силезию, и прежде всего чудотворный образ, сокровище всей Польши.
– Святые слова, мудрейший совет, – шептал пан Богданский, – сразу видно политика!
– И я того же мнения, – добавил Яцковский.
– А вы что скажете на это? – обратился со странной улыбкой приор к Жегоцкому.
– Я жду, что скажет отец приор, и заранее подписываюсь под этим.
– Скажу вам, господа, – медленно начал Кордецкий, – то, что внушил мне сейчас Господь Бог, – от этого не отступлю: можно увезти кое-что из драгоценностей для нашего спокойствия, но все-таки защищаться надо, и будем защищаться, и дадим отпор в Ченстохове всей силе шведской.
– Добрейший отец приор! – перебил с усмешкой пан Павел. – Вы увлекаетесь: вы не воин, и у вас нет людей.
– Но зато нас хранит Матерь Божия, и сильна в Нее моя вера. Пан Павел склонил голову.
– И вы решаетесь подвергать чудотворный образ неминуемой опасности?
– Вовсе нет, – возразил Кордецкий, – мы еще подумаем, посоветуемся и поступим с ним, как внушит нам Господь; что же касается Ченстохова, то не отдам этого святого места и буду защищать его до последней капли крови.
– С кем же? – спросил иронически Варшицкий и пожал плечами.
– Хотя бы и сам с нашими семьюдесятью братьями, – ответил решительно Кордецкий.
– С семьюдесятью против многих тысяч?
– Будем камешком Божиим в руках Давида.
– Прекрасно, все это красноречивые слова, ну, а потом что? – перебил пан Павел. – Вы, отец приор, не подумали, что это такая же невозможная вещь, как невозможно броситься с мотыгой на солнце.
– Извини меня, пан Павел, – сказал скромно приор, – но я остаюсь при своем мнении, мои слова вовсе не брошенная на ветер угроза; я долго размышлял и советовался во время молитвы с Богом и Девой Марией, нашей Заступницей; ища у Нее вдохновения, нашего святого законодателя и нашей благословенной братии, и имею основания, что должен так поступить, и поступлю так.
Все более и более стали выказывать изумление, а пан Павел начал слегка волноваться.
– Ваше высокопреподобие, – сказал он слегка обиженно, – вы слишком, быть может, созерцаете небо, и потому у вас мало остается времени взглянуть на землю; все это прекрасные слова, но мы люди опытные…
– Не уступлю, не уступлю, – воскликнул Кордецкий, – никому; конечно, хоть грешным взором гляжу на небо, но Бог не забывает своего недостойного слуги и посылает иногда на него вдохновение. То, что я сказал, сказал по внушению своего внутреннего голоса, который ясно говорит мне: "Восстань, борись и победишь!" А вот и мое знамя, – сказал он, указывая на образ Божьей Матери, висевший на стене, – in hoc signo vinces![1]1
Сим победиши.
[Закрыть]
В выражении лица приора была такая отвага, когда он произносил эти слова, что все внезапно почувствовали, как в их сердцах пробудились мужество и надежда. Только один пан Павел, такой завзятый мирянин, что, конечно, слишком смотрел на землю, не почувствовал сердцем героического вдохновения капеллана. Старый Богданский даже помолодел, и в его глазах заблестели слезы, молча сделал он несколько шагов, подошел и с чувством поцеловал дрожащую руку Кордецкого.
– Да, – закончил приор, видя перемену, произведенную его словами, – неужели я отдам в руки иноверцев место, облитое столькими святыми слезами, прославленное столькими чудесами, в котором Господь излил на нас столько милостей, где монархи наши искали столько раз помощи, где делали столько пожертвований, где мы все привыкли поднимать молитвенный взор наш, от колыбели до гроба, во всех нуждах наших? Нет, нет, мы поставлены тут на страже; довольно того несчастия, что святое изображение искололи татарские стрелы и посекли сабли гуситов. Шведы надругаться над ним не будут, и нога их не ступит здесь.
– Все это прекрасно, все это красноречиво и трогательно, ответил своим ровным и тихим тоном пан Варшицкий, – но все-таки, добрейший отче, хотя для Бога и нет трудного, но я не знаю, что мы совершили особенного, чтобы Он сотворил для нас такое чудо?
– О! Что мы не заслужили, так это верно, – воскликнул приор. – Велики и страшны наши прегрешения, но зато и наказание страшно. Бог велик! Бог и милостив!
– Однако, это иначе как чудом и не может быть названо, – закончил пан Павел, – если бы Ченстохов защищался от шведов. Если отобьете горсть, их придет целый отряд; отобьете его, придет войско, соберется тьма, и, в конце концов, сдадитесь.
– Быть может, погибнем и горячо этого желаем, чтобы кровь наша пролилась за святую веру, – сказал приор, – быть может, погибнем, но не сдадимся, это верно.