Текст книги "Осада Ченстохова"
Автор книги: Юзеф Крашевский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 26 страниц)
VII
Как ясногорские посланцы пришли от Миллера с побледневшими лицами, и как вернулись ни с чем
Брат Павел, стоя на коленях, читал у ворот молитвы, когда увидел шведского солдата, который вел на веревке ксендза Блэшинского. Он был бледен и едва держался на ногах; даже по рясе его было видно, сколько он претерпел, потому что грязь, и веревки, и дерганье шведских солдат оставили на ней следы. Казалось, будто Бог услышал горячие молитвы брата Павла, потому что он именно о том и молился вместе с остальною братией, когда пришел ксендз Блэшинский. Привратник бросился к двери, но огорчился, увидев, что Блэшинский один и в таком состоянии.
– Хвала Богу, вот вы и вернулись! – воскликнул Павел, воздев руки. – Поскорей побегу с этой радостной вестью к приору… А где же отец Захарий?
– Не слишком радуйся моему возвращению, брат Павел! – сказал ксендз. – Я вернулся как шведский посол… а отец Захарий остался во власти неверных.
– Как? Значит… значит вас еще не освободили?
– Дай мне вздохнуть! – и пришедший бросился на скамью в келье привратника. – О, если б! – воскликнул он. Если б каждый занимался только своим ремеслом! Как я жалею о минутах покоя, прожитых в келье, на хорах, в костеле… монашество – это рай на земле… и вздумалось нам променять его на войну и борьбу!
– Ай, тише, тише! – ужаснулся брат Павел с чисто детскою простотою и жаром. – А вдруг кто услышит ваши жалобы? Так приказал настоятель, и мы терпим во славу Божией Матери! Чего же роптать? Не отчаивайтесь, мирные времена возвратятся. Не хотите ли подкрепить себя чем-нибудь?
Но ксендз Блэшинский молчал и отдыхал с опущенною головой. Лагерный шум все еще стоял в его ушах, вертелась перед глазами озверевшая толпа солдат, и ему казалось, что его таскают из стороны в сторону, ведут… Несмотря на страшные видения, усталость была так велика, что он, сидя, уснул. Заметив это, брат Павел послал уведомить настоятеля, что пришел Блэшинский, настолько ослабевший, что как сел, так не встает, объятый сном.
Все столпились, чтобы повидать его, к воротам, и шаги входивших разбудили спавшего монаха. Он вскрикнул и диким взором обвел ряд знакомых лиц.
– Что это? – спросил он, еще не придя в себя. – Я в монастыре? Что со мной было?
– Успокойтесь, успокойтесь! – воскликнул Кордецкий, садясь с ним рядом. – Хвала Богу, что видим вас… а все, что вытерпели, принесите в жертву Богу.
– Правда, – сказал Блэшинский, проведя рукой по голове, – немало я натерпелся, и один Бог знает, какую еще чашу предстоит мне выпить… может быть, смерть…
– Как так? Рассказывайте! Что с отцом Захарием?
– Я вовсе не освобожден, – ответил Блэшинский, – ни я, ни он… он еще в оковах, а я здесь посланцем от Миллера. Мы провели ужасные день и ночь; нагляделись, наслушались, натерпелись таких ужасных издевательств, таких побоев, злоречия, кощунств, что время показалось нам столетием. Шведы умышленно издевались над нами. Мы были для них развлечением в ночное время; ни один из нас не смежил век: связанным, прижатым к стене сгоревшего строения, нам не на чем было прилечь, кроме мокрой земли… Теперь нам угрожают смертью. Сегодня Миллер с утра послал меня из лагеря, пригрозив, что если я не вернусь, то отца Захария повесят; он даже поклялся.
– Как? Вы должны вернуться?
– Вернусь сейчас, – сказал Блэшинский, – волей Господа вернусь; я не боюсь смерти; час мучений в этом разбойничьем вертепе хуже смерти. И пришел я, – прибавил он со вздохом, – не для того, чтобы влить в вас мужество, а чтобы отнять у вас отвагу…
– Вы! Вы, отец Блэшинский? – спросил в изумлении Кордецкий.
– Да… я… так велит совесть. Тьма шведских сил… опытные полководцы… закаленные войска… все пути для выручки отрезаны, что же можно сделать? Миллер поклялся непременно взять и возьмет Ясногорский монастырь, а тогда! О, и думать не хочу о том, что тогда будет! Святое место, которое можем спасти только капитуляцией, обратится в логовище еретиков и игралище их кощунственных выходок!
– Отче! – грустно сказал приор. – Не сами ли вы были за оборону монастыря? Неужели страдания одной ночи так могли повлиять на ваши убеждения?
– Не страдания пересилили меня, а очевидность; разве что Сам Бог пришлет ангельское воинство… иначе нам не одолеть: даже самые мечты остаться победителями обрекают нас на посмешище. Если не что иное, то голод заставит сдаться. Поступайте как вам будет угодно: на волю вашу отдаю свою жизнь и не боюсь мучений; но я собственными глазами убедился в мощи шведов. Ведь я хорошо знаю, какова горсточка наших неотесанных крестьян, в которых ежечасно надо поддерживать бодрость духа, которую они ежеминутно теряют. Призываю Бога во свидетели, что говорю не ради себя, а ради вас! Вступайте в переговоры и сдавайтесь или приступайте к военным действиям…
– Как Бог нас надоумит! – перебил со вздохом приор. – Итак, – прибавил он, бросив многозначительный взгляд на пана Замойского, – надо договариваться, и мы будем договариваться; но не по принуждению, не с ножом у горла, не под угрозой страха, как трусы, попавшиеся в западню; будем вести переговоры, соблюдая полное достоинство, как нам подобает. Пусть Миллер вернет вас сначала монастырю и не обращается с нами, как с детьми, которых можно застращать, а тогда поговорим…
Последние слова настоятель произнес с явным неудовольствием; они срывались у него с языка, как вынужденные силой, с глубоким внутренним отвращением.
– Что вы скажете на это, пан мечник?
– Я? Да я всегда согласен с вашим мнением, ксендз-приор, – ответил Замойский, – ибо ваше мнение оказывается во всяких обстоятельствах наиболее разумным. Так и напишите Миллеру.
– Прежде чем писать, – сказал Кордецкий, – пойдемте с нами, отец Блэшинский, в часовню и в костел; наберитесь сил лицезрением нашей Святой Покровительницы, а мужество братии вольет в вас духа живого.
– Я готов идти на смерть, и Бог свидетель, что не боюсь смерти, – возразил монах, – но я глубоко печалюсь о судьбе Ясной-Горы, чтобы орда этих головорезов не обратила ее в груду мусора.
– Отче, отче, а Всемогущий Бог? – строго спросил Кордецкий, цепко держась за свою тайную думу.
– А чем мы заслужили чудо?
– Не мы, а Его святые алтари.
– Мало ли у Него на свете алтарей; если Он позволяет их уничтожать, то в наказание людям. Хвалу Его вечно поют архангелы на небесах.
Низко свесив голову, тихим шагом, медленно шел бледный пленник. Со всех сторон стали обступать его с вопросами, выражениями сострадания и надоедливого любопытства. Понемногу вернулись к нему присутствие духа и силы. Видя, что окружен своими, он не хотел напрасно пугать осажденных и на вопросы отвечал, что пришел с письмом и с письмом вернется.
Возвращение в лагерь шведов, представлявшееся Блэшинскому необходимым, раз он спасал им жизнь Малаховскому, многими было оценено как должно, и названо геройством. Действительно, наибольшая вероятность была за то, что погибнут оба. А так хоть один мог бы уцелеть; но ксендз Блэшинский обязался словом и жаждал мученического венца.
Опять было потрачено много слов, много было шуму в зале совета. Плаза, предводитель трусов, снова выступил с советом сдаться, но Кордецкий без дальнейшего на него прикрикнул:
– Ты, господинчик, искал здесь убежища, – сказал он, – ну и сиди спокойно, молись и делай то, что тебе назначат ради всеобщего спасения, да не мешайся в то, о чем тебя не спрашивают. Я один здесь и начальник, и вождь, я решаю и постановляю, я ответствен перед Богом и людьми за то, что делаю.
И опять отступились малодушные, не смея выступать со своим мнением, а ксендз Блэшинский вернулся с письмом в лагерь.
Не прошло и нескольких часов, как Блэшинского сменил ксендз Малаховский, державшийся сравнительно бодро, хотя также удрученный заточением. Он не казался обессиленным, потому что негодование придавало ему бодрости; он весь горел и трясся и напрягался, призывая на шведов Божьи громы.
– Новый посланный, – сказал Кордецкий, увидев в своей келье Малаховского.
Собирался заседать воинский совет, и приор мановением руки приветствовал отца Захария.
– Что приносишь, отче?
– То же, что и ксендз Блэшинский: теми же словами, теми же наказами, но с добавлением, что если не сдадитесь, то завтра нам конец… Миллер поклялся…
Кордецкий остановился как вкопанный, и все замолкли.
– Ничего не пишет? – спросил он.
– Ничего. Велел передать только два слова: если не сдастся Ченстохов, я возьму его штурмом, но еще до того, вы, изворотливые посланцы, будете качаться в воздухе.
Приор улыбнулся гордо и смело.
– Слава Богу! – сказал он. Все удивились его словам.
– Смерти он вас предать не может, – сказал Кордецкий, – потому что вызовет этим взрыв негодования у всех поляков в лагере; а если бы даже он посягнул на вашу жизнь, то мученичество ваше спасло бы Польшу, и ваша кровь была бы залогом освобождения и возрождения отчизны. Но нет, нет! Чувствует душа моя, что вы не падете жертвой! Нет! Слова Миллера служат доказательством нашей силы! Потому-то я и сказал: слава Богу! Если бы было так легко взять Ченстохов, с какой стати стал бы он грозить и принуждать нас к сдаче окольными путями? Неужели вы не видите, что все его подходы доказывают только, что он не может взять нас силой?
Просветлевшие лица всех присутствовавших доказывали, что они хорошо поняли приора. Он же продолжал:
– А скажите, отец Захарий, заблудшие овечки, квартиане и другие поляки, помогают шведам?
– Нет, стоят и только плачут и глядят, – ответил ксендз Малаховский, – но довольно и того, и в этом весь ужас, что они могут смотреть, а оружие само собой не стреляет в их руках, и душа у них остается в теле. Знаете ли, что такое шведский лагерь? Нет, нет! Вы видите его только издали: пестрое, веселое, ярко освещенное скопище людей… вблизи же… это ад!
Он задрожал от ужаса и перекрестился.
– Вся грязь, весь мирской разврат слились там в одну клоаку… Но сила в нем большая и храбрость сатанинская: спившиеся звери, неразумный скот, как скот, идущий на заклание.
– Такое войско, – отозвался Кордецкий, – не может завоевать страну! Оно может захватить ее изменой, страхом, заполонить ее на время, но одолеть – ни во веки! Нет у них ни силы, ни духа жизни, ни мысли! Для завоевания мало слепой отваги солдафонов, смелости вождей! Они не вершители судеб, коль идут без Бога. Бог предназначил их только в орудия постыдной кары, показал, кто может победить недостойных. Но мощь их разлетится, как тучка в летний день, когда наступит ее час.
Все молчали.
– Отче, – прибавил приор, – когда отдохнете, передайте мой единственный ответ: пусть освободит вас, а тогда поговорим. Скажите, что и собственную вашу жизнь, и нашу, и всех нас, мы охотно отдадим за святое дело. И да будет воля Божия!
Вывод приора, усмотревшего в угрозах признаки бессилия, пришелся всем по сердцу: присутствующие молчали, наполовину уверенные в безопасности, наполовину полные надеждой, что швед выпустит монахов и начнет переговоры.
Когда зала опустела, и Кордецкий остался наедине с собою, тогда только близкие ему могли бы должным образом оценить силу духа того, который все время должен был бороться с малодушием, внушаемом ему словами и поступками… если б его видели. Из героя и вождя он обращался в смиренного священнослужителя, дрожащего перед лицом Бога грешника, во прахе опустившегося на колени у подножия креста. Бремя тяготевшей на нем ответственности бросало его в ужас: сердце наполнялось трепетом, он весь дрожал, плакал и молился. И если бы пристойно было провести хотя бы отдаленное сравнение между святыми божественными муками и людским страданием, то я сказал бы, что именно так падал духом Господь наш Иисус Христос, когда приближался час его, хотя и был готов на мученическую смерть.
Кордецкий, бодрясь на людях, в уединении нередко уступал сомнениям. Численный перевес шведов, всеобщие советы покориться, несчастья, постигшие страну, смущали его душу… Но когда он вспоминал, что еретики осквернят Ясную-Гору, и на веки веков людская молва и скрижали истории свяжут имя Кордецкого и ордена паулинов с преданием святыни во вражеские руки, когда в памяти его воскресало все зло, содеянное врагом отчизне и ее сынам, на их погибель, тогда мужество его воскресало, душа обуревалась гневом… он вскакивал с колен и, перестав молиться, восклицал:
– Лучше умереть, защищая дело!
Слабость человеческая боролась в нем с порывами бессмертного духа; дух чувствовал, что везде и все должно уступить перед его мощью; а человек рассчитывал, взвешивал и видел разные несообразности. Но, вспомнив о чудесах, сотворенных Христом в мире, о покровительстве Пресвятой Девы Марии, Царицы Небесной, ангельской рати, о невидимых силах и небесном воинстве – он снова чувствовал себя могучим и крепким. Так, попеременно, в сердце его боролись отвага и слезы, сомнение и упорство, суля ему венец мученичества. Но Бог один видел борьбу; люди видели только вождя-святителя, мужественного и непоколебимого, который на все уговоры, слухи, застращиванья отвечал свое:
– Не сдастся Ченстохов!
Только двое из большого числа осажденных, мечник Замойский и Чарнецкий, могли сравняться с ним силою духа. Остальные в разнообразных градациях колебались между страхом и заносчивостью, скрывали свое малодушие под личиной молчания, либо же кричали о нем во весь голос. Все они были уверены в неизбежности поражения и старались в мыслях умалить последствия грозящего бедствия, ожидая его одни с покорностью судьбе, другие с отчаянием… Однако велико, очень велико влияние даже одного человека, словом, как исполинскою дланью, умеющего владеть сердцами и возносить их горе; люди невольно чувствуют превосходство, покоряются ему, молчат, и им стыдно признать свою слабость лицом к лицу с силой. Они цепляются за нее, притворяясь, что хотят с ней сравняться.
Таково было влияние Кордецкого, которому достаточно было показаться, чтобы ропот неудовольствия сменился сегодня пристыженным молчанием, завтра – взрывом минутного одушевления.
VIII
Как у Ляссоты бесследно исчезла его Ганна, и как приор напрасно допытывается о ней у Кшиштопорского
На следующее утро Кордецкий шел по коридору в монастырь, когда вдруг упал перед ним на колени заплаканный старец. Монах попятился, испуганный и удивленный.
– Что такое? Что нужно? – спросил он.
– О! – взывал старец, захлебываясь от неудержных рыданий, – несчастье, великое несчастье! Я не могу говорить… спросите… спросите!..
Следом за стариком бежал ксендз Петр Ляссота, ломая руки, изменившийся в лице.
– Что случилось? Обошли монастырь? Измена! В чем дело? – переспросил настоятель в тревоге.
– Нет, нет, – прерывающимся голосом отвечал ксендз Петр, – несчастье, преступление!
– Преступление? Здесь? Да говорите же, Бога ради, что случилось! Преставились наши мученики?..
– Нет, нет, несчастье только с нами.
– Что именно? Убили кого-нибудь?
– Убили или похитили, не знаем, – ответил ксендз Петр Ляссота. – Вы знаете Ганну, нашу внучку?
– Ну… что же с нею?
– Исчезла, пропала! Вчера вечером пошла в часовню и не вернулась.
– Клянусь, что дело рук Кшиштопорского, его месть! – закричал старец, – он, он: видна его рука.
– Не может этого быть! – ответил приор с удивлением. – Здесь, перед алтарем, лицом к лицу с такою опасностью, и вдруг… преступленье! Невероятно! Как же это случилось?
Ни один из братьев Ляссот не мог ответить на этот вопрос; прибежало третье лицо, соседка Ляссоты, пани Ядвига Ярошевская, которая лучше описала случившееся.
– Андя, – сказала она, – мы живем ведь дверь с дверью – часто вечерами ходила в каплицу, когда старый пан Ляссота засыпал. То же было и вчера; я даже видела, как она вышла за дверь; становилось уже совсем темно, пошла одна; ждали ее, ждали, и след простыл; так и не вернулась…
– Может быть, она где-нибудь в обмороке; надо поискать.
– Ах, да мы обегали весь монастырь, переворошили все, все закоулки: нигде ни вести, ни следа.
– Если бы ее убили, случайно или с умыслом, остался бы какой-нибудь знак…
– Это дело Кшиштопорского, – повторил старец, ломая руки, – злая судьбина привела меня сюда; как только я его увидел, сердце мое сжалось… чувствовал свою погибель. Зачем не скрылся я в лесах и не умер вместе с нею с голода! Несчастное дитя. Может быть, он ее выдал шведам.
И Ляссота упал на землю, надрывался от рыданий, плакал. Петр стал его было утешать, но как было утешить? Кордецкий сам взял его под руку, собираясь отвести домой, но старик не хотел вернуться туда, где жил раньше с внучкой; воспоминание о ней было слишком живо; его отвели в келью ксендза Петра.
Тем временем Кордецкий, не допускавший даже такого рода мести и не дерзавший обвинять в ней Кшиштопорского, переходил от одной догадки к другой и молча взошел на стены. Он хотел заглянуть обвиняемому в глаза и прочесть, что у него на душе. Но приор не дошел до башни, в которой надеялся найти Кшиштопорского, как уже встретил его на пути.
Кшиштопорский был сумрачен и нелюдим, как обыкновенно; безумный взгляд, печальная дума на челе, отсутствие душевного покоя; но в этот день в глазах его сверкала притворная или истинная радость; он как бы умиротворился, насытил свою душу. Он первый приветствовал настоятеля, смотревшего на него молчаливым испытующим взором.
– Я только на минутку сошел со стены, чтобы посмотреть наши запасы пороха. Отец Мелецкий на посту, и я вернусь в одно мгновение: он свидетель, что я денно и нощно начеку и не схожу со стен.
Приор все еще смотрел, а Кшиштопорский продолжал:
– Как только будет дан знак начинать, мы готовы к бою.
– А вы слышали о том, что сталось? – спросил Кордецкий.
– О чем именно? – довольно спокойно ответил шляхтич, но опустил глаза. – О ксендзах Малаховском и Блэшинском?
– Нет, о внучке пана Ляссоты.
Кшиштопорский оттопырил губы и нахмурил лоб.
– А что с нею случилось? – спросил он.
– Исчезла! – ответил Кордецкий. – Необъяснимый случай.
– Может быть, убита, – прошептал шляхтич.
– Да ведь с начала недоброй памяти переговоров больше не стреляют…
– А кто ее знает, утопилась, может быть, – ответил Кшиштопорский, – упала со стены… да, наконец, столько здесь всякой сволочи.
Приор пристально смотрел на шляхтича, но тот ни на волос не изменил своего обычного отношения ко всему окружающему; а что он равнодушно отнесся к случаю с Ганной, не показалось ксендзу странным.
– Пан Николай, – подумав, сказал приор, – все мы знаем, что вы и Ляссота были заклятыми врагами…
– Были? Мы враги поныне! – возразил он. – Но что из этого следует?
– Понимаете ли вы, что все свяжут ваше имя с исчезновением Ганны?
– Чувствую, что так быть должно.
– Совесть-то у вас спокойна? Можете поклясться, что это не ваших рук дело?
– Чтобы заподозрить человека в преступлении, нужно иметь больше оснований, чем обоюдная вражда… необходимы доказательства, а доказательств быть не может.
– А как вы это знаете? – ухватился приор за его последние слова.
– А так, что у меня не то сегодня в голове, – холодно ответил Кшиштопорский, – не утаю, я рад, что с Ляссотою стряслась беда; но в этом деле нет моей вины. Впрочем, что ж я стал бы делать с Ганной? Может быть, вы даже знаете, что она внучка моей жены?
– Пан Николай, нет Божия благословения на ненависть.
– Но Бог не велит прощать вину, если виновный не раскаян.
– О, да, велит.
Кшиштопорский немного отвернулся и замолчал, пожав плечами.
– А ну их! – сказал он спустя минуту, – пусть себе подозревают… я не виноват.
– Пост ваш на стене, как раз напротив помещения Ляссоты; вы не могли не видеть, как она вышла… нет ли у вас каких-нибудь примет, подозрений на кого-нибудь?
– Я смотрю на шведский лагерь, а не в чужие окна.
С этими словами он направился к стене, а приор отошел, вздыхая. Мимо пробежала, как молния, вне себя, с распущенными волосами и в развязанном платке старуха-нищенка взывая во весь голос:
– Правосудия, правосудия! Злодейство… Бок о бок с Божьей Матерью такое преступление!
Миновав приора, она побежала под окно Ляссоты, заглянула в него, окинула взглядом холодные камни влажной мостовой, осмотрела дверь, и так же стремительно кинулась на двор. Повернулась, снова осмотрелась, увидела на стене Кшиштопорского и заломила руки.
– Он! – крикнула во весь голос. – Он! И ткнула в него исхудалым пальцем.
Кшиштопорский, услышав этот возглас, невольно вздрогнул, оглянулся и закусил губы. Старуха бросилась вслед за настоятелем; но, одумавшись, вернулась с полпути, опустила на глаза платок и, придя в себя, все медленней и медленней пошла и села под окном братьев Ляссот. Здесь она вынула свой заповедный кусочек хлеба, стала целовать его и плакать, как бы советуясь сама с собою, и шептать:
– Нет, нет, не может быть, он не убил ее; она найдется, он ее здесь же где-нибудь упрятал. Ой, чувствую, что это его дело! Бедное дитя, и за что ты расплачиваешься! За чьи-то старые грехи, за давнишние дела и месть! Но Матерь Божья смилуется… этого быть не может… я отыщу ее. Бедное дитя! – повторила она, – погибнуть так безвинно! Но, может быть, старик еще бедней… ему лучше было бы умереть, чем осиротеть вконец!
Она долго плакала, так долго, что в сердце стала откуда-то вливаться бодрость. Заметив, что люди дивятся ее отчаянию и плачу, она, точно чудом, вернулась к обычному веселому настроению духа; стала приплясывать, смеяться; обманула всех… завертелась и исчезла.