Текст книги "Осада Ченстохова"
Автор книги: Юзеф Крашевский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 26 страниц)
XXVI
О том, как немалая честь выпала на долю Костухи, и как лиса хочет силою забраться в курятник
На следующий день наступил канун Рождества Христова, и приор с утра стал диктовать ответ, первоначально обдумав его сам с собою. Как все его письма, так и ответ Миллеру, отличался большой сдержанностью. Содержание его дышало большим знанием человеческого сердца и чрезвычайной изворотливостью. К тому же Кордецкий, при всем своем мужестве и прямолинейности, не был лишен едкого остроумия. Правда, он глубоко скорбел о необходимости прибегать к двуличности, которой требовали обстоятельства; искренно был против переговоров ради выигрыша времени, но Замойский переубеждал его, что во многих случаях подобные приемы неизбежны.
"Мы всецело признаем, – писал он Миллеру, – что ясновельможный пан относился к нам с большим долготерпением и неоднократно искал возможности войти с нами в соглашение. И хотя, несомненно, вина лежала бы на нас, если бы мы, вопреки воззванию к нам Его Величества короля шведского, не сдали монастырь, тем не менее, в данном случае, мы отнюдь не провинились в смысле волокиты и заносчивого самомнения; если же медлили со сдачей, так только потому, что ясновельможный пан не согласился удовлетворить священнейшим нашим требованиям, почему нас охватил страх за наши вольности и преимущества. Ныне же, после столь же мягкого напоминания со стороны ясновельможного пана (Кордецкий сыронизировал немного), мы, несомненно, приступили бы безотлагательно к переговорам, если бы не великие дни празднования Рождества Христова. А потому, да снизойдет ясновельможный пан на перемирие, униженно о том просим. Мы же, получив осведомление от нашей высшей власти (на авторитет которой ясновельможный пан да позволит нам сослаться)…"
– А дальше что? – спросил с усмешкою всегда владевший собой Замойский. – Прикажите, ваше высокопреподобие, пообещать сдачу?
– О, нет! – ответил приор. – Слушайте же дальше: "Мы исполним все, что надлежит исполнить". Ясно, что если то, что надлежит, значит "продолжать обороняться", то мы так и сделаем.
– Ну, нет! Это напрасно, на такую удочку шведа больше не поймаете, – перебил Чарнецкий, – он прекрасно раскусил нас и не перетолкует ваших слов в смысле обещания покорности.
– А все-таки попробуем! Несколько дней отсрочки будут кстати, – сказал Замойский, – не мешало бы также написать слезное письмо Вейхарду, прося заступничества; он главный наш недоброжелатель, его не мешало бы умаслить. И еще одно письмо Вжещевичу.
Приор согласился и продиктовал покорнейшую просьбу; а когда оба письма были готовы и оставалось только отнести их в лагерь (в этом-то и состояло главное затруднение), то никто не вызвался идти к бешеному шведу.
– Воспользуемся же услугами той самой, которая спасла Бжуханьского, – сказал приор, – наша старая Констанция не откажет в своей помощи…
Послали за ней к воротам; но Констанции не оказалось в монастыре. Она сидела во рву, в своем убежище, а когда услышала зов со стен, то прибежала нескоро, запыхавшись, истомленная, встала она у порога трапезной.
– Что прикажете, святой отец? – спросила она.
– Беда на служку Божьей Матери! Гонят на работу! Придется вам, милая, еще раз проникнуть в шведский лагерь и снести письма Миллеру и Вейхарду.
– А почему бы нет? Не я боюсь шведов, а шведы меня; давайте скорей писульки, пока не поздно и еще не стемнело, чтобы я успела вернуться.
В трапезной тем временем, по старопольскому обычаю, накрывали стол для вечери в сочельник. На узких монастырских столиках было разложено немного сена, в воспоминание рождения Христа в хлеву; но по углам не поставлено снопов, потому что их не было в монастыре; а вместо белых струцлей,[39]39
Белые, витые и, чаще, сладкие, сдобные булки.
[Закрыть] формой напоминающих спеленутое дитя, был черный хлеб. На оловянной тарелке лежали оплатки;[40]40
Опресноки, выпеченные тонкими листочками.
[Закрыть] Кордецкий взял одну, сам подал нищенке и преломил с нею.
– Иди с Богом, честная раба, – сказал он, – и принеси нам залог спокойствия.
Она припала почти к самым ногам отца приора, отломила крошечный кусок опреснока и с низким поклоном прошептала:
– А Ганна, ксендз-приор?
– Сделаем все, что можно, чтобы разыскать ее, клянусь словом слуги Божия!
Старуха, обрадованная, собиралась уже уходить, когда Замойский также подошел к ней с куском облатки.
– Позволь и мне преломить с тобою хлеб, храбрая баба, – сказал он, – и дай нам Боже к следующим опреснокам дождаться лучших времен и спокойного пользования дарами Божиими.
Дверь затворилась за нищенкой; а вскоре после первой звезды все население монастыря и все приглашенные стали стекаться на сочельниковую вечерю в монастырскую трапезную; каждый старался воспользоваться минутной передышкой, так как полагали, что по получении ответного письма от приора шведы предпримут новый штурм.
Грустно было за столом, обычно оживленном всеобщим ликованием. На скорую руку поели несколько скромных блюд: рыбы, доставленной Бжуханьским, немного взвару и сухих плодов. Глубокое молчание царило в трапезной. Все спешили с ужином, обычно затягивавшемся так долго и с таким одушевлением, потому что к ночи опасались штурма, и всякий был рад пораньше выбраться на стены или в костел. Вечеря во многом напоминала трапезы в первые века христианства, когда среди яств участники тревожно прислушивались и оглядывались, не раздастся ли внезапно бряцание римского оружия и голоса преследователей. Наконец, печальное празднество окончилось. Всяк направился, кто на стены, а монахи на хоры, ведь приближалось великое празднество и надо было удвоить рвение в молитве.
В ожидании ответа из шведского лагеря, не уверенные в перемирии, а скорее в противном, то есть, что Миллер не будет согласен, начальство и гарнизонные солдаты расхаживали по стенам. По временам проходили в одиночку монахи, проверяли посты, и никто не смежил глаз, пока серебряный звон костела не возвестил о начале обедни вифлеемских пастырей. В костеле, по стародавнему обычаю, уже стояли колыбель Иисусова и ясли, пастыри, Божья Матерь, святой Иосиф и ангелы… все приходившие к обедне молились у вертепа.
После первой обедни ежеминутно повторялись обедня за обедней. Много было в монастыре ксендзов, и каждый приносил по три бескровных жертвы, так что богослужение без перерыва затянулось далеко до бела дня. На стенах чутко стояли смены; в шведском лагере виднелись частые костры, а оживленное движение, казалось, предвещало нечто сверхобычное. Монахи не без основания предполагали, что Миллер, зная, насколько они заняты церковной службой, воспользуется этим. Однако наступило утро, и ничто не оправдало их догадок. На рассвете пришла Констанция, очень гордая своею ролью, в прекрасном настроении и с письмом в руке.
Кордецкий, вышедший в притвор, столкнулся с нею.
– Ну, как дела, мой дорогой посол?
– Все шло как по маслу, чудесно, распрекрасно, как быть должно! – ответила она. – Приняли меня с почетом и вели через весь лагерь с криками и смехом: "Посланник монастырский! Глашатай от монахов!" Тогда я возгордилась, как и следовало, и выпала мне честь и счастье видеть лицом к лицу самого пана генерала. Он также смеялся во все горло, прочел письмо, покивал головой и бросил, не сказав ни слова. Вейхард, тот повежливее, написал ответ. Очень расспрашивали, что у нас деется, о чем кто думает, что кто делает; но мы как-то не могли понять друг друга, а потому они мало что от меня узнали. Шведы к чему-то готовятся, да нельзя понять, к чему… верно, не к добру.
Приор читал письмо. Вейхард писал, стараясь уверить настоятеля в горячей своей преданности монастырским интересам, доказывал, что всегда заступался за монахов, что Миллер, столько раз обманутый, уже не хочет верить. Сообщал в конце, что добился отсрочки штурма до послезавтрашнего дня, чтобы в монастыре могли отпраздновать Рождество Христово; но что послезавтра, безусловно, надо сдаться. Если же они опять откажутся, то генерал грозит полным уничтожением монастыря огнем. В заключение, как искренний доброжелатель, он клялся именем Христа и Пречистой Его Матери, что все написанное не пустые слова и истинная правда, и что в дальнейшем он уже более не сможет предотвратить беду.
Не печалясь о том, что может быть со временем, Кордецкий поспешил подготовить все необходимое для торжественного богослужения, которое должно было начаться в полночь, а окончиться около полудня. Костел горел огнями, тонул в цветах, принесенных из теплицы, сверкал драгоценной утварью, взятой из ризницы; лучшим же украшением его была набожная паства.
Пока на Ясной-Горе шла праздничная служба, в шведском лагере к чему-то усердным образом готовились. Лютеране и кальвинисты, коротко и просто помолившись каждый на свой манер в наскоро сколоченном сарае, разбрелись сейчас по батареям, минам и своим работам, так как праздник не особенно, по-видимому, связывал их в военном отношении. Сам генерал, уставший, истомившийся от скуки и нетерпения, подавал пример. Чуть забрезжил свет, как он был уже в седле, объезжал лагерь, ободрял, науськивал, обещал добычу и старался разлакомить людей надеждой на грабеж. Но солдаты слушали с холодным равнодушием, когда с насмешкой, и казалось, что у них не хватало только храбрости ответить полководцу: "Нам не взять эту твердыню, и не для нас сокровища".
Противоречивые распоряжения носились в воздухе; передвигали пушки, устанавливали их по-новому, опоясывали монастырь пехотой, связывали лестницы, сколачивали козлы и тараны, ковали крючья и иные орудия, могущие понадобиться во время штурма. А в монастыре раздавался только звон колоколов; и радостная музыка и пение волнами доносились до слуха шведов. На стенах же было, по-видимому, пусто.
Как только воздух начинал дрожать от звона колоколов, священных песнопений или других звуков, шведские солдаты искоса взглядывали в сторону монастыря и печально качали головой; вера в неодолимую силу ченстоховских чар была так велика, что ее ничем уже нельзя было поколебать. Люди, не знающие, что такое религиозный экстаз, называют его силу по-своему, как умеют. Можно в точности исполнять все приказания, но сердечного порыва они не создадут там, где его нет. У шведов не было воодушевления, никто не принимал к сердцу неудач; даже начальство, из рядов которого многие перебрались на кладбище в Кшепицах, не очень-то рвалось вперед.
Несмотря на обещания Вейхарда, Миллер, не дождавшись в назначенный срок ответа от монастыря и наученный опытом, что монахи снова прибегают к волоките, с отчаяния дал приказ начать после полудня пальбу из всех пушек и мортир. Атака полностью носила признаки последнего усилия.
Летели ядра, бомбы, связки железных прутьев; стремились поджечь монастырь, разрушить костел, засыпать молящихся обломками его. Бомбарды, поставленные на батареях, орудия меньшего калибра и пищали открыли по знаку адский огонь по крепости.
Миллер стоял на пригорке и смотрел с затаенным гневом и бешенством во взоре, ожидая подходящего момента. После каждого удачного выстрела лицо у него прояснялось; но таких было мало. Каждый промах разжигал в нем ярость. Вейхард держался поодаль, избегая попасться на глаза взбешенному шведу.
Квартиане также вышли из своего лагеря посмотреть, чем все кончится, и не скрывали своего негодования. То тот, то другой, засмотревшись на монастырь, хватался за саблю и хотел ударить в тыл насильникам. Но, вспомнив свое положение, опускал оружие и, вздыхая, ломал руки, точно желая удержать их, чтобы они не рвались понапрасну в бой. Все они повысыпали из землянок и палаток и в глубоком молчании бросали друг на друга взгляды, исполненные смятения и муки. Стоя на месте, они стонали и с диким бешенством обменивались взглядами, как бы не понимая каждый собственной вины и желая свалить ее на ближнего.
Каждый раз, когда порыв ветра разгонял и уносил клубы дыма, носившиеся над батареями и монастырем, Миллер с жадностью приглядывался, не валится ли там что-нибудь и не горит ли. Но твердыня ясногорская стояла нерушимою, только вся окутана туманом, поднявшимся с облаками к небу.
Это была одна из ужаснейших минут за все время осады, когда горсточку людей, запершихся в крепости, пришлось распределить повсюду и везде стеречь и защищаться… Неспособное к защите население притулилось на внутренних дворах и, разгоняемое то здесь, то там падающими ядрами, металось с криком, не зная, как и где найти более безопасное пристанище. На крышах разрывались бомбы, стены давали трещины, простенки рассыпались в мусор. Густая пыль, дым, стоны, крики, визг наполняли отдаленнейшие уголки. Многие из боязливых, в ожидании неизбежной смерти, лежали без сознания; другие молились, проклиная свою участь. Приор с крестом в руке выбежал из кельи после первого же выстрела и, не обращая внимания на ядра, сыпавшиеся почти к его ногам, взошел на стену, благословляя всех распятием. Замойский бегал с места на место и кричал:
– Берегите крыши, берегите стены, будьте начеку, не падайте духом! Именем Божиим заклинаю вас, дети, будем бороться, как мужчины!
Чарнецкий стоял возле орудий, управляя ими; молча, весь погруженный в свое дело. Порою только вырывалось у него радостное восклицание, когда удавалось сделать меткий выстрел, или тень неудовольствия пробегала по лицу, если ядро со свистом пролетало над его головой в монастырь. Тогда он следил за ним глазами, искал следы разрушения, но скоро успокаивался. Хотя канонада была очень частая и охватывала монастырь со всех сторон, причем орудия были частью направлены на внутренние строения, другие же громили наружные стены, чтобы пробить брешь, в особенности с севера, повреждения вовсе не были так велики, как бы можно было ожидать. Правда, на крышах повсюду полыхали ядра, обмотанные смоляными тряпками, с горящими лохмотьями, привязанными на веревках, но здесь повсеместно стояла челядь с ведрами воды: многие же снаряды сами гасли на снегу. Среди дворов раз за разом взрывались бомбы; но их обломки только бороздили стены, повреждали балки, выбивали окна; несколько осколков попало в толпу людей, перебегавших с места на место, но никого не убили. Другие ядра глубоко зарывались в землю и бессильно гасли, как бы отраженные чудесною рукою.
Тем не менее повсюду царил неописуемый ужас, и если бы только можно было добраться до ворот, трусы, несомненно, пробились бы из крепости и поспешили навстречу шведам. Но ворота зорко охранялись; а в келейке привратника брат Петр, в новой рясе, которую сам сшил из кусков трех поношенных сутан, сидел над книжкой и читал молитвы, весьма радостный и довольный своей обновой. Иногда, при особенно гулком взрыве, он кивал головой и опять брался за молитвенник.
Кордецкий за все время пальбы ни на мгновение не оставлял опасное место, от которого силою хотели оттащить его начальствующие и монахи.
– Сегодня место мое здесь, – говорил он, – вы воюете пушками, а я святым крестом! – и благословлял им присутствовавших.
– Покажите, которое из неприятельских орудий больше всего наносит вреда? – спросил он. – И я направлю против него всю силу моих молитв…
Медленным шагом подвигался Кордецкий по стене с места на место и всюду благословлял сражавшихся.
С северной стороны была поставлена самая крупная шведская кулеврина, стрелявшая тридцатифунтовыми ядрами. Она безустанно громила стену, и хотя нанесла мало вреда, однако сделала довольно большие выбоины. Уже смеркалось, когда сюда подошли Замойский с Кордецким, взглянули и огорчились.
– Сегодня они успеют проломить брешь, – сказал пан мечник, – скоро ночь; а завтра мы замуруем пробоины.
Кордецкий ничего не ответил, встал на колени, прижал крест к груди и начал молиться. Такая молитва, как молился Кордецкий, творит чудеса. Она восходит к небу, низводит взор Божий на землю. Вдохновенная, до боли проникновенная, слезная, такая молитва возносит душу горе. Он ничего не видел, не слышал, не чувствовал… В конце сотворил крестное знамение и поднял сияющий взор, как бы пробудившись от молитвенного экстаза.
И в это мгновение шведское орудие со страшным грохотом разлетелось в куски… Пушкари одни были убиты, другие в страхе бежали, и внезапно, темной завесой стал опускаться на землю холодный мрак, покрывая мглой всю окрестность. Так же вдруг, будто чем-то пристукнутый, оборвался огонь на всех пунктах.
Тихо… В монастыре стоят все изумленные, почерневшие от дыма, дрожащие от переутомления, охрипшие от крика… Стоят все, и начальство, и солдаты, как бы в ожидании… Поглядывают друг на друга… Молчат… По-видимому, не верят внезапному успокоению, бросают взгляды на шведский лагерь. А там движение, шум, переполох, но и они понемногу успокаиваются. Доносится по временам то глухой ропот, то скрип колес, то протяжные окрики.
Чарнецкий покрутил усы.
– Ба! – сказал он. – Хорошего нам задали жару; пойдем, посмотрим, много ли они попортили.
Приор в эту минуту подымался с колен, ослабев от напряжения духа, но сильный верой и ясный ликом.
– Кончено! – сказал он со слезами. – Кончено! Во имя Божие, поздравляю вас с победой.
– Как же так, ксендз-приор? – перебил Замойский. – Это только начало.
– Да не может быть.
– Я в том уверен.
– Но почему? – робко поддержал Замойского пан Петр.
– Почему? Я сам не знаю! Чувствую, что конец и страхам, и мщенью… Пойдем передохнуть и успокоить, и утешить население.
С этими словами он пошел вдоль стен, осматривал причиненные изъяны и ободрял народ. Перевязывал собственноручно раны, благословлял, лечил и словами укреплял колеблющихся духом. А когда вошел в толпу малодушных, обезумевших от страха, прятавшихся по закуткам, не обнаружил гнева, а приветствовал их речами, полными утешения и жалости.
– Дети, разойдитесь, – сказал он, – опасность миновала, отдохните, бедные.
Слезы блистали у него под веками, покрасневшими от бессонницы, трудов и сострадания. Так дошли они до ворот, у которых в это мгновение зазвучала шведская труба и раздался голос брата Павла.
– Пойдем, – сказал Кордецкий весело, – посмотрим, чего еще хотят от нас.
Это был посланный с письмом от Миллера. Письмо было гневное, полное угроз, суровое и предательски выдававшее бессилие. Взрыв ярости свидетельствовал о сомнениях, обуревавших взбешенного своими неудачами вождя.
"Ваши письма, – стояло в послании, – исполнены мнимого к нам уважения; подкладка вашей почтительности настолько же искренняя; пустословие, волокита, упорство…"
– Не надо читать это вступление, – сказал Кордецкий, – здесь одно краснобайство…
Далее Миллер требовал, чтобы либо немедленно сдали крепость шведскому королю, либо…
Тут уже сам Замойский рассмеялся, а Чарнецкий хохотал, уперев руки в боки.
"Либо, – читали они дальше, – за все убытки, причиненные их упорством, придется расплатиться монахам…"
– Вот он, – перебил мечник, – последний заряд: вытрясайте карманы.
"Сорок тысяч талеров за себя, двадцать за шляхту, засевшую в крепости".
Но раньше Миллер обещал отступить и ручался за безопасность. Если же и на этот раз встретит отказ, то грозил не только не облегчить осадное положение, но на три мили вокруг опустошить все огнем и мечом и сравнять с землей усадьбы шляхты (угроза задевала, главным образом, интересы Замойского). – "Вы же, – говорилось о монахах, – ответите не деньгами, а собственной жизнью, не имуществом, а вашею кровью".
– Ого, какой грозный! – воскликнул Замойский, – сейчас видно, что слова у него даровые.
Кордецкий шепнул:
– Доказательство, что это последний козырь: я уже говорил вам и теперь вижу воочию. Никакого выкупа он не получит, потому что и так должен оставить нас в покое. Что же касается разорения окрестностей, то на большее, чем он уже сделал, не хватит времени: страна начинает пробуждаться от сна, а потому пожелаем ему только счастливого пути.
– Недурной хотел он содрать на колядки куш, – засмеялся пан Петр. – Шестьдесят тысяч талеров! Теперь ясно, чего он хотел, добираясь до Ченстохова: поживиться надумал, бедняжка.
– А обеспечивая нам, якобы, неприкосновенность имущества, имел в виду прикарманить все, что требовал под предлогом военных расходов.
– Как-никак, – прибавил Замойский, – письмо престранное: даже незрячему ясно, как туго тому, кто тянет такую ноту.
– Мы победили… с Божьей помощью победили… с Божьей! – воскликнул смиренно Кордецкий. – Он нас спас, недостойных, сотворил чудо, великое чудо!
И, в экстазе повторяя слова, не дошедшие до слуха собеседников, Кордецкий поспешил в свою келью.
XXVII
Как Миллер среди тяжких невзгод крепится и хорохорится, а Вейхард на прощание выпускает последний заряд
Надо еще раз заглянуть в шведский лагерь, чтобы понять причину внезапной перемены в мыслях у Миллера. В последний раз мы видели его в пылу осады, полного ожидания, надежд, упорства, решимости. Вейхард стоял несколько поодаль и выжидал, что вот-вот монахи выкинут белый флаг.
Наступил вечер, и генерал, подскакав к северной батарее, заметил бестолковую стрельбу пушкарей, на которых больше всего рассчитывал, и велел при себе заряжать, наводить и стрелять.
Люди зашевелились под надзором главнокомандующего, но когда он уже радовался, заметив, что несколько ядер увязло в стене, внезапно, после третьего выстрела, орудие разорвалось с оглушительным взрывом.
В то же мгновение среди переполоха, вызванного несчастьем, заметили всадника на утомленной и забрызганной грязью лошади, который торопливо расспрашивал, где Миллер, и пробивался к нему через лагерь. Заметив толпу начальствующих офицеров, гонец прямехонько направился к ней. Генерал нахмурился, даже еще не зная в чем дело: он чуял беду, иначе бы его не разыскивали так усердно среди пушек и боевой обстановки. Он послал ординарца навстречу гонцу.
Тот вручил офицеру толстую пачку бумаг. Вейхард, догадавшись, что пришли вести из главной квартиры, и ожидая новых распоряжений или подмоги от Виттемберга, подскакал также поближе, чтобы узнать, зачем такая поспешность.
Но Миллер, одним глазом взглянув на пакеты и узнав печати канцелярии Карла-Густава, поспешил к своей палатке. Все начальствующие бросились ему вслед, и пальба прекратилась, потому что некому было командовать.
Сойдя с лошади, Миллер сорвал печати; но, лучше зная солдатское ремесло, нежели грамоту, он передал бумаги писарю, чтобы тот прочел вслух. Писарь начал с королевского указа, лежавшего поверх прочих депеш.
Действительно, это был указ за собственноручной подписью шведского короля, но содержание его показалось Миллеру странным: король требовал, чтобы Миллер, не нанося монастырю дальнейших ущербов и оставив всякую мысль о штурме, немедленно снял осаду…
Приводились и причины распоряжения: Ясногорский монастырь пользуется среди польского населения таким всеобщим почетом, что падение его враждебно настроило бы все население Польши и восстановило бы его против шведов. Потому рекомендовалось главнокомандующему прекратить всякие военные действия и отступить к Петрокову. К указу были приложены именные предписания Вейхарду идти на Велюнь, Садовскому в Серадзь, князю Хесскому в Краков, а квартианам в Малую Польшу, на постоянные квартиры.
По окончании чтения Миллер вскочил, грозно и с упреком воззрился на Вейхарда, а потом выслал писаря. Глухое молчание, полное недоумения, замкнуло уста присутствовавших; столько долгих и тяжелых трудов пошло прахом; старания их не только не дождались Высочайшего одобрения, но, наоборот, были признаны вредными. Усилия оказались напрасными; потери в людях, снарядах, порохе, оружии, времени, все разлетелось как дым!
Чело Миллера и всех его ревностных помощников потемнело, как черная туча: оказалось, что монахи, ссылавшиеся на авторитет Карла-Густава, одержали верх; им же, верным королевским слугам, пришлось проглотить обиду и унижение…
Прежде чем распустить собравшихся, генерал, как бы возымев новую мысль, строжайше воспретил разглашать королевский указ.
– Его королевское величество сам изволил послать меня под Ченстохов, – сказал Миллер понуро, – если бы мы успели взять монастырь, приказания об отступлении не было бы. У нас впереди еще несколько дней: может быть, одолеем монахов. Карать нас за это не будут. Для солдат, – продолжал он с хищной усмешкой, – важно не уйти с пустыми руками, иначе они потеряют всякую отвагу и охоту к войне…
Но Миллер напрасно тратил слова. Прочие советники молчали, никто не поддержал его мнения. Все были рады покончить с тяжелой осадой и отдохнуть после бесцельных напрасных трудов.
Князь Хесский первый прервал молчание:
– Простите, генерал, но, независимо от вашего дальнейшего образа действия, каждый из нас должен направиться согласно смыслу именного указа. Послезавтра я начну отступать на Краков.
– А я на Серадзь, – прибавил Садовский, – в моем предписании в точности означен день выступления.
Вейхард дал уклончивый отзыв:
– Я останусь с генералом, пока он не прикажет…
– Весьма благодарен, – перебил Миллер, – но корысти мне от этого мало… а, впрочем, посмотрим, как и что будем делать… а пока я прошу об одном: молчать о королевских указах.
Все разошлись, за исключением Вейхарда, от которого Миллеру хотелось отделаться больше, нежели от остальных. Он терпеть не мог Вейхарда, а тот все сидел.
– Генерал, – сказал он, – сердитесь, либо нет, а я все же скажу свое слово.
– Не довольно ли было этих слов! – сердито закричал Миллер на чеха, – не от них ли пошли все мои потери, и стыд, и полученный выговор…
– Ну, а если бы можно было все это загладить?
– Сомневаюсь.
– А деньги? – шепнул чех с усмешкой.
– По мнению графа, за срам также можно взять деньги?
– Конечно, нельзя… Но разве срам, что мы были слишком мягкосердечны, слишком слабы, слишком доверчивы к этим пройдохам и стрекулистам…
– Откуда же взять деньги?
– С монастыря, понятно! Миллер иронически рассмеялся.
– Каким образом? Вы надоели мне, граф. Если говорить, так говорите начистоту.
– Ведь монахи ничего не знают о королевских указах, а сегодняшняя пальба порядком их испугала. Послать им на выбор: либо разорение дотла, либо деньги.
Генерал постоял, подумал, поколебался, но, в конце концов, корыстолюбие взяло верх, и он решил попытаться. Совет Вейхарда был принят и таким-то образом получилось письмо, переданное под вечер трубачом в монастырь.
На другое утро пушки молчали, а с ответом от приора бойко шагала старуха, которую солдаты свободно пропустили через лагерь, напутствуя смехом и шутками. Она держалась с достоинством, как подобает послу; иногда отбояривалась от горланившей толпы рукой или словом и шла дальше, не обращая внимания на шумную встречу. Люди помоложе и побойчей забегали вперед, отвешивали низкие поклоны с притворным почтением, становились поперек пути, хватали за платье… Она же, вырываясь, шла прямехонько к палатке Миллера, которого застала окруженного всем высшим начальством, собравшимся поговорить и позлословить на тему о вчерашних указах. Вейхард, Калинский, Садовский, Коморовский, князь Хесский стояли вокруг вождя, лицо которого было хмуро и насуплено более чем у всех остальных. На знак Миллера у Констанции вырвали из рук письмо, а она сейчас же вручила другое Вейхарду с целой пачкой образков и печатных листков.
Это был явно рождественский дар, присланный Кордецким графу и князю Хесскому, так как пакет был очень объемистый, со множеством видов монастыря и брошюрок на разных языках.
Миллер и шведы издевались со смехом, но веселость их отдавала грустью и злобой. Все они искоса поглядывали на образки и картинки, были явно заинтригованы, но не решались рассмотреть их вблизи. Вейхард торопливо спрятал подарок, а князь Хесский взял его, важно расселся и стал читать историю святой иконы.
Миллер быстро пробежал глазами письмо, сделал гримасу и передал его Вейхарду со взглядом, в котором ясно можно было прочесть:
– На! Полюбуйся-ка на их писание!
Оба поскорее припрятали принесенные Костухой послания и умолкли.